А вы? — обратилась она к Мари. — Кому отдано ваше сердечко?
Малышка — она была самой молодой в троице — густо покраснела.
— Ну, я… Меня не привлекают молодые люди. Мне нравятся настоящие мужчины, а не сосунки.
— Вас покорил какой-то старичок? — насмешливо спросила Атенаис. — Как жаль! Немедленно выкладывайте нам все! Ведь мы будем близки, как настоящие сестры.
Обе были милы, настроены по-товарищески и не собирались над ней подтрунивать, однако Мари не торопилась называть имя человека, не выходившего у нее из головы и из сердца. Оглянувшись, она нашлась с ответом:
— Это… д'Артаньян!
— Капитан мушкетеров?
Обе собеседницы не скрывали изумления. Мари задрала носик и отчаянно замахала веером.
— Почему бы и нет? Самый искусный клинок королевства! А какие зубы!..
Поняв, что их водят за. нос, Атенаис и Аврора от души расхохотались. Атенаис погладила пальчиком щеку Мари.
— Ваша правда, мы слишком любопытны. Храните свой секрет, маска! Одно ясно уже сейчас, вместе нам не будет скучно.
С того дня Сильви видела дочь только на религиозных церемониях, где собирался весь двор, вернее, все дворы, хотя было заметно, что двор Мадам превосходит остальные. Вся молодая, богатая, живая и жадная до веселья французская знать собиралась во дворце Тюильри или во дворце Сен-Клу, превращенном Месье в игрушку. Сам Месье обладал тонким вкусом, и если страсть к молодой жене утихла у него уже через две недели, то это только подстегнуло его желание находиться в центре элегантной парижской жизни и не выходить из моды.
Что до Мадам, то она очаровала буквально всех. Все быстро оценили ее живость, непосредственность, , ум, стремление покорять и веселиться. Отъезд Бекингема, ускоренный Месье, твердившим матери о наглости герцога, — он принадлежал к худшей породе ревнивцев, которые ревнуют, даже не любя, — не был замечен Мадам. Красавчик герцог отслужил свое и должен был быть заменен новой мишенью, гораздо сильнее вдохновлявшей красавицу принцессу, — самим королем, навещавшим ее не реже одного раза в день.
Сам Людовик скрепил своей подписью брачный контракт Марии Манчини, своей юношеской любви, и богатейшего принца Колонна и, не моргнув глазом, проводил ее в Италию, после чего избавился и от Олимпии де Суассон, сделав ее суперинтенданткой в доме королевы взамен принцессы Палатин. Его жене это не доставило ни малейшей радости, пусть муж и ложился каждый вечер к ней в постель, его увлечение Мадам можно было разглядеть невооруженным глазом.
Зато Фуке часто наведывался в Конфлан, где Сильви решила остаться с приближением хороших дней, а также из-за слухов, что в скором времени король перенесет свои двор в Фонтенбло. Этот милый особняк, расположенный поблизости от Сен-Манде и от имения госпожи дю Плесси-Бельер, представлял для Фуке тихую гавань, где он всегда мог рассчитывать на понимание и одобрение обеих женщин, которые виделись так часто, что, навещая одну, он нередко заставал и другую.
После знаменитого заседания Совета, на котором Людовик XIV объявил о своем намерении править единолично, суперинтендант не мог отделаться от смутного беспокойства, хотя королева-мать успокаивала его, как могла. Отрадно было, впрочем, наблюдать грусть Сегье, который уже видел себя в шкуре Мазарини. Разочарование человека, вызывающего у нас неприязнь, всегда отрадно… Положение самого Фуке как будто оставалось прежним, то есть великолепным, хотя помеха в лице Жана-Батиста Кольбера становилась все ощутимее. Кольбер, его злой гений, был превращен по воле короля в его правую руку и получил право присутствовать на Совете. Посторонним могло казаться, что они примирились, однако великолепный Фуке был полон решимости и дальше игнорировать этого сына суконщика, обреченного, по его мнению, на подчиненное положение.
— Не будьте с ним слишком пренебрежительны! — нашептывал суперинтенданту Персеваль де Рагнель. — Иначе он всегда будет вам завистливым недругом.
— Будьте настороже, иначе он съест вас живьем, — подхватила госпожа дю Плесси-Бельер, присутствовавшая при разговоре. — Я чувствую, как он готовит ваше падение.
— Мое падение? С чего вы взяли, маркиза? — Фуке высокомерно махнул рукой, невольно копируя герцога де Гиза с его знаменитым «не посмеет!»
Последующие дни как будто подтверждали его правоту, король был с суперинтендантом бесконечно мил, а тот лез из кожи вон, чтобы его развлечь. Как-то вечером, снова оказавшись среди своих друзей, Фуке торжественно провозгласил:
— Королева-мать и я были правы, король возжелал веселья! Ему наскучило наблюдать, как Месье и Мадам перетаскивают к себе все живое, что есть в королевстве, и он переводит двор в Фонтенбло, чтобы устраивать там пышные праздники.
— А вы, мой друг, станете их оплачивать, — вставил Персеваль.
— Разумеется. Он требует четыре миллиона! Колоссальная сумма приковала к креслам маленькую компанию, собравшуюся в салоне Сильви, распахнутые окна которого — погода была изумительная — выходили на цветущие кусты сирени. Госпожа дю Плесси-Бельер отставила, едва пригубив, чашку с чаем — напитком, завезенным во Францию в 1648 году, у которого уже успели появиться приверженцы.
— А они у вас есть?
— На сегодняшний день я не располагаю всем количеством денег, но оно у меня будет, можете не сомневаться. Уж я постараюсь порадовать короля! Вы еще не знаете всего, пока двор будет пребывать в Фонтенбло, мне предложено принять короля у себя в Во!
— Он требует у вас четырех миллионов и приема в Во? — переспросила госпожа дю Плесси-Бельер. — Полагаю, вы хорошо понимаете, во что это выльется. Вы не отделаетесь кружкой молока от ваших коровок.
— Не отделаюсь. Я знаю, что прием двора в Во будет стоить мне гораздо дороже. Полагаю, король желает прощупать мое послушание, определить степень моей преданности. Что ж, даже если на это уйдет три четверти моего состояния, я знаю, что король мне все вернет.
Его собеседники тревожно переглянулись. Фуке сообщил им две новости, которые должны были его ужасать, но при этом оставался весел и беспечен. — Все вернет? — повторил за ним Рагнель. — Откуда такая уверенность? Я, к примеру, склонен полагать, что король стремится разорить вас, мой друг. За всем этим стоит Кольбер, вращающий штурвал…
— Пусть вращает. Сообщив мне свою волю, его величество дал понять, что собирается оказать мне огромное доверие.
— Какое еще доверие, боже правый?
Немного поколебавшись, Фуке улыбнулся и ответил:
— Мне следовало бы держать это при себе, но, видя, как вы расстроены, спешу вас обнадежить. Канцлер Сегье — человек преклонных лет. Скоро ему отправляться на покой, в свое герцогство Вильмор, где у него скопились немалые богатства. Его пост обещан мне, но под строгим секретом! Теперь я все вам выложил и должен спешить в Сен-Манде, где меня ждут. У меня столько дел!
Когда стих галоп его великолепных лошадей, все трое долго молчали, переваривая услышанное. Первой не выдержала маркиза.
— Если бы не существовало Кольбера, я бы решила, что все это к лучшему…
— Но он существует, — продолжила за нее Сильви. — Я знаю, что король каждый вечер запирается с ним и работает. Виданное ли дело — с простым интендантом финансов! По-моему, было бы логичнее, если бы на его месте был наш друг.
— Если хотите знать мое мнение, то меня тревожит не это. Чтобы стать канцлером Франции, Фуке пришлось бы продать свою должность генерального прокурора.
— Конечно, одно с другим несовместимо. Поэтому умоляю вас, маркиза, как человека, к которому он больше всего прислушивается, пускай он до назначения не спешит расставаться с прокурорской должностью. Генеральный прокурор неприкосновенен. Его не отдать под суд. Если же он продаст эту должность еще до того, как будет произведен в канцлеры, то уподобится воину, сбрасывающему доспехи посреди поля боя…
Госпожа дю Плесси-Бельер тотчас вскочила.
— Будьте так добры, велите подать моих лошадей! Прошу извинить меня за то, что не остаюсь ужинать, но лучше я сделаю это сегодня вечером у господина Фуке. Необходимо перетянуть в наш лагерь Пеллисона, Гурвиля и Лафонтена… Дорогая Сильви, вы уедете в Фонтенбло, и я вас долго не увижу. Не забывайте о нашей дружбе и обязательно предупредите, если до вас дойдут новые тревожные слухи о нашем суперинтенданте…
— Я так и поступлю, можете не сомневаться. Однако вскоре Сильви пришлось убедиться, что принадлежность к окружению королевы не предоставляет, удобных возможностей для наблюдения за делами короля. В Фонтенбло бедняжка Мария-Терезия чувствовала себя пятым колесом в телеге и все чаще искала утешения у тещи. Подлинной королевой той великолепной весной чувствовала себя Мадам. Король посвящал ей все время, которое у него оставалось после государственных дел и нескольких ночных часов, принадлежавших его жене. Мадам была центром всех увеселений, лесных прогулок, охот, купаний в Сене, концертов и комедий, игравшихся под открытым небом. Правильнее было бы называть королевской четой не Людовика и Марию-Терезию, а Людовика и Генриетту… Это они были ослепительным полюсом притяжения для придворной молодежи — непокорной, распущенной, безжалостной, предающейся всем известным излишествам, но одновременно яркой, полной огня. Двор, насчитывавший в ту пору всего от сотни до двух сотен душ, был молод телом и душой. Ни одна ночь в Фонтенбло, где, казалось, вовсе перестали ложиться спать, не обходилась без пения скрипок и залпов фейерверков.
Однако до подлинного романа было еще как будто далеко, король определенно скучал с женой и, решив привлечь к себе всех, из кого состоял веселый двор Тюильри, естественно, уделял повышенное внимание женщине, бывшей душой этого веселья. При этом он не был единственной мишенью — такой была, по крайней мере, видимость — расчетливой кокетливости Мадам, и хватало осторожности не направлять свои стрелы прямо в сердце королю. Все быстро разглядели, что ей нравятся все более откровенные ухаживания красавца графа де Гиша, фаворита Месье, а также то, что Гиш пылает к ней страстью, для которой не существует ни чинов, ни условностей.
Месье попробовал было снова поймать ветер в свои паруса, но успеха на этой стезе не имел и решил отыграться на людях, которых считал виноватыми в происходящем. Генриетта, воплощение британской невозмутимости, всего лишь посмеялась ему в лицо и пожала плечами, зато Гиш позволил себе поступки, больше приличествующие в обращении с обычным надуваемым мужем, тронувшимся от огорчения умом. Багровый от гнева муж кинулся было к королю в надежде заполучить указ о заточении нечестивца в Бастилию без суда и следствия, однако Людовик не проявил желания задирать маршала Грамона, которому симпатизировал.
— Ах, брат мой, — протянул он, — я так надеялся, что вы не станете принимать все это слишком близко к сердцу! Мадам склонна к кокетству, тут я с вами соглашусь, но объясняется это всего лишь ее пристрастием к развлечениям. А Гиша вы давно знаете. Ведь это просто вспыльчивый беарнец, с которым мы уже неоднократно ссорились и мирились.
— Прежде речь шла о мелочах, не ставивших под сомнение мою уверенность в его дружеских чувствах. Но на этот раз случилось нечто, чего я не намерен сносить. Он посмел меня оскорбить, государь, посему я требую его изгнания.
— Если мне не изменяет память, совсем недавно вы точно так же требовали изгнания герцога Бекингема, угрожая в противном случае довести дело до серьезного дипломатического инцидента с Англией и моей ссоры с братом моим Карлом, II. Хвала Создателю, наша матушка добилась его отъезда.
— Очень ей за это благодарен, но сейчас все обстоит иначе. Бекингем не являлся вашим подданным в отличие от Гиша. Я хочу, чтобы его схватили!
— Какое же преступление он совершил? Наговорил со злости грубых слов. о которых теперь наверняка сожалеет от всей души? Зачем же карать за это заточением, не говоря уж о виселице? Полно, братец, успокойтесь! Даю вам слово поговорить об этом с Мадам. Что же до Гиша…
— Вы собираетесь позволить ему и дальше передавать записочки, заказывать серенады и все прочее, выставляя меня на посмешище?
— Я никогда не позволю, чтобы над вами смеялись, мой брат, — веско ответствовал король. — Он отбудет в свои владения и останется там до тех пор, пока не научится вас уважать.
Тем же вечером граф де Гиш был вынужден покинуть Фонтенбло с душевной раной. Людовик XIV утешал его отца, уверяя его в своем дружеском расположении к семейству Грамон. На следующий день, прогуливаясь в лесу, он мягко пожурил Мадам. Та, разыграв недоумение из-за «несправедливых и оскорбительных намеков Месье», поблагодарила своего деверя за проявленную чуткость, разумеется, она признательна ему за избавление от докучливого влюбленного, чьи чувства не находят отклика в ее сердце, пробуждающемся от лучей восходящего светила… Вслед за тем оба, радуясь тому, что так хорошо понимают друг друга, пробыли вместе еще довольно продолжительное время.
Явившись поутру в покои королевы, Сильви почувствовала, что атмосфера накалилась. Мария-Терезия сидела на краю кровати расстроенная и заплаканная, позволяя Марии Молине ее обувать. Прежде чем встать, она прошептала слова молитвы, после чего замолчала и не произнесла больше ни словечка.
— Король не приходил к королеве ночью, — шепотом объяснила госпожа де Навай. — Первую часть ночи он изволил танцевать, а вторую провел с Мадам на Большом канале, в гондоле, с Мадам и итальянскими музыкантами.
Ничего не ответив, Сильви взяла из рук пажа подвязки, ленточки которых были украшены рубинами, и опустилась перед королевой на колени, чтобы обвязать подвязки вокруг ее ног, как того требовали ее обязанности. Поймав удрученный взгляд королевы, Сильви тихо спросила:
— Ваше величество дурно спали ночь?
— Совсем не спала, — последовал лаконичный ответ. Воцарилось тягостное молчание. Ее величество двинулось к креслу такой тяжелой поступью, словно ее ждал эшафот. Начался ритуал утреннего туалета с безмолвным балетом пажей и горничных, подносивших воду, тазик, венецианское мыло и духи. Даже появление первой утренней чашки шоколада не вызвало улыбки на юном личике, что было совершенно необычно. Чаще поутру — особенно после исправного исполнения королем супружеского долга — Мария-Терезия бывала весела и смеялась по любому поводу; в ответ на осторожные шутки, связанные с прошедшей ночью, она хохотала еще громче и довольно потирала ладошки. Но этим утром ее словно подменили, и она не замечала солнечных лучей, заставлявших сверкать золотую отделку панелей на стенах, хрустальные вазы, полные цветов, агатовые кубки, серебряные подсвечники и туалетные принадлежности из чистого золота. Даже карлица Чика изображала спящую, свернувшись калачиком между кроватью и стеной, а обожаемый королевой негритенок Набо только посматривал на свою госпожу огромными грустными глазами.
Королева надела сорочку, затем на нее натянули белую шелковую юбку, настолько узкую, что она облепила ее наливающиеся формы. Потом настал черед корсета с китовым усом, подчеркивавшего талию. Королева поморщилась И сказала, что ее слишком туго затянули. Сильви ухватилась за эту возможность завязать разговор:
— Из-за молодости королевы и присущей ей стройности многие забывают, что она вынашивает дитя, а потому требует нежного обращения. Встреченная мной сегодня госпожа де Вивонн передала слова короля о том, что увеселения продлились дольше, чем предполагалось, потому король и не пожелал тревожить сон ее величества…
При этих ее словах Мария-Терезия возродилась к жизни.
— Verdad? Que el Rey…
— Озабочен вашим здоровьем, приобретшим ныне удвоенную важность. Это только подтверждает его любовь.
Уверения госпожи де Фонсом были вознаграждены неуверенной улыбкой.
Пока Пьеретт Дюфур, горничная-француженка, занималась великолепной прической королевы, пажи принесли нижние и верхние одежды, сшитые из плотного голубого с золотом шелка. Сильви прикрепила драгоценности к прическе и к корсажу. Еще немного духов — и Мария-Терезия поднялась, поблагодарила изящным реверансом всех, кто принимал участие в ее туалете, взяла перчатки и направилась в сопровождении Набо, несшего ее молитвенник, к королеве-матери, как у них было заведено.
На пороге покоев Анны Австрийской она столкнулась с Месье. Тот покидал мать злой и взъерошенный.
— Сестра моя, — обратился он к Марии-Терезии, — я только что жаловался нашей матушке на дурное обращение с нами обоими. Надеюсь, вы пропоете ей ту же самую песню. По совести говоря, так не может больше продолжаться! Я полон решимости удалиться в свой замок Сен-Клу, если отношение ко мне останется прежним.
Высказавшись и в сердцах забыв проститься. Месье улетел, как пушечное ядро, едва не свалив с ног дюжего швейцарского гвардейца.
Разговор Анны Австрийской со снохой остался для всех тайной, но встретившие их в часовне придворные обоих полов — дело было в воскресенье — увидели красные глаза Марии-Терезии и разозленное выражение на лице королевы-матери, что было для нее необычно, особенно рано утром. Мадам вообще не показалась Принцесса Монако сообщила, что из-за жара и кашля ее госпожа вынуждена остаться в постели.
— Скоро мы ее навестим и утешим, — произнесла королева-мать тоном, позволявшим предположить, что за утешением может последовать нагоняй. Затем она послала госпожу де Мотвиль к королю, передать ее просьбу пожаловать к ней, как только у него выдастся минутка.
В действительности Анна Австрийская была даже рада возможности приструнить не в меру разошедшуюся молодежь, оттеснявшую на обочину Марию-Терезию и ее. Нежное отношение к ней сыновей не вызывало у нее сомнений, но она понимала, что стареет и все чаще болеет, а посему представляет все меньше интереса для двора, жадного до удовольствий.
Король явился на ее зов, выслушал все, что она хотела ему высказать, и отправился к Мадам, с которой ненадолго уединился без свидетелей. Выйдя от нее, он объявил, что вернется назавтра, после чего стал ублажать знаками внимания брата. Было решено ехать охотиться, раз иные намеченные на этот день увеселения не могли состояться.
Месье терпеть не мог охоту, которую считал слишком жестоким испытанием для своих безупречных манер и нежных рук, однако противиться не стал. Мария-Терезия, сожалея, что не может в своем состоянии сопровождать супруга на охоте — она была отличной наездницей, — завершила этот суетный день, окруженная ароматами шоколада и ладана свечей в своей молельне, обретя покой, следующий обыкновенно за ураганом. Весь замок провел безмятежный день.