Человек, разумеющий свое ремесло, ценится везде и всегда. В этом — один из шансов на выживание для аристократов, чей дипломатический инстинкт почти незаменим. Мне следует подробно обсудить это с Ингрид — имея в виду ее докторскую диссертацию, — после одного из наших исландских объятий.
*
Специалист тем сильнее, чем неопределеннее субстрат, по которому он движется. У специалиста не должно быть ни личных связей, ни предубеждений; его потенция нарастает от основания по экспоненте. Тот, кто — в этическом и этническом смыслах — приносит с собой меньше всего багажа, становится матадором быстрых перемен и хамелеоновых превращений.
Крупный шпион воплощает это правило в чистейшем виде; что не случайно. С каждым первоклассным шпионом рождается и шпион-противник; это заложено глубже, чем раса, класс и отечество. Люди чувствуют это и находят для этого выражение — повсюду, где такие понятия еще хотя бы отчасти сохраняются, — — — Шварцкоппен смотрел на Эстерхази[33] только в монокль, а князь Урусов не подавал Азефу руки[34].
*
Внутренний нейтралитет. Человек принимает участие в чем-то лишь постольку, поскольку ему это нравится, и до тех пор, пока это его устраивает. Когда в автобусе становится неуютно, из него выходят. Если я не ошибаюсь, Жомини был швейцарцем, кондотьером наподобие тех, что жили в эпоху Ренессанса, ландскнехтом высокого уровня. Мне следует справиться о подробностях в луминаре[35] или поручить это Ингрид.
Генерал — это специалист, в том смысле, что он владеет своим ремеслом. Сверх того и кроме любых «за» и «против» он держит в резерве нечто третье: собственную субстанцию. Он знает еще больше, чем показывает и чему обучает; ему знакомы и иные искусства, помимо того, за которое он получает жалованье. Он сохраняет это для себя; это — его собственность. Она остается зарезервированной для его досуга, для его разговоров с самим собой, для его ночей. В благоприятный момент он как-нибудь применит ее в деле, сбросит маску. До тех пор он и без того будет выдерживать гонку, но когда появится цель, мобилизует основные резервы. Судьба бросает ему вызов; он отвечает. Мечта будет реализована, среди прочего и в эротической встрече. Но и здесь — только мимолетно: любая цель останется для него проходной. Такой лук скорее сломается, чем выберет своей целью конечное.
Слово «генерал» здесь обозначает любого индивида, который вступает в действие — будь то по собственной воле или потому, что его к этому принудили. Поскольку анархия предлагает ему особенно благоприятный разгон, данный тип сегодня является повсеместно распространенным. Это слово, следовательно, имеет не частный, а именно что генеральный смысл. Его можно заменить на любое другое. Под ним подразумевается не служебное положение, а некое состояние. «Генерал» может проявиться и в кули, и даже с особой отчетливостью.
*
Виго имеет в своем распоряжении большие резервы, однако неправильно их применяет. Он распыляет их, стараясь вложить в человека и ожидая, что они принесут дивиденды. Но разве показывают золото в сомнительных кабаках? Это вызывает подозрение, зато чаевые принимаются с радостью; достаточно одного обола.
Не то чтобы ему не хватало сознания собственной ценности, но он не умеет перевести ее в ходячую монету. Князь в царстве духа роется в карманах в поисках мелочи.
Став его ассистентом и потом другом, я видел свою главную задачу не в обслуживании луминара, а в том, чтобы создать вокруг Виго такой круг, в котором бы не все пропадало впустую — — — корпорацию, которая была бы его достойна.
Кто ищет, тот найдет; даже в Эвмесвиле нет недостатка в натурах, тоскующих по духовной родине, хотя один такой человек приходится на сотню или тысячу. Трех, пяти, а то и семи слушателей было достаточно для послеобеденного сбора в саду или для вечернего возлияния, во время которого Виго чувствовал бы себя хорошо. Ингрид, моя преемница на ассистентской должности, тоже присутствовала.
Мы старались сохранять это в тайне — — — приглашения на чай, на прогулку, случайную встречу у могил, в которой никто бы не предположил попытки уединения. Но слухи, конечно, распространялись — как всегда, когда несколько человек обособляются от других. Ко мне обращались любопытные, а также люди, в самом деле жаждущие знаний, и я мог выбирать.
*
Бывали часы, когда врата истории распахивались и отверзались могилы. Приходили мертвые с их страданиями и наслаждениями, сумма которых всегда остается одной и той же. Мы вызывали их к свету солнца, которое светило им, как и нам. Луч касался их лбов; и я чувствовал тепло, как будто в моей руке шевельнулся трилобит. Мы могли разделить их надежду; то всегда была обманутая надежда, которая передавалась по наследству из поколения в поколение. Они сидели среди нас; часто друг и враг были почти уже неразличимы, мы могли подробно обсуждать их раздоры. Мы становились их поверенными. И каждый был прав.
Мы протягивали друг другу руки; они были пусты. Но мы передавали это дальше: передавали дальше богатство мира.
*
Однажды мы сидели в саду в поздний час; полная луна стояла позади касбы, которая на фоне лунного диска была точно выгравированной на печати. Четко прорисовывались купол и минарет.
Время от времени один из нас покидал круг собравшихся, чтобы подышать свежим воздухом, как когда-то я — после лекции об эмире Мусе и Медном городе. Наконец, казалось, и самого Виго одолело что-то — но не усталость, ибо лицо у него пылало; он поднялся: «Дети, оставьте меня одного».
6
Вот несколько предварительных слов об имени и профессии. Остается уточнить вопрос о моей политической благонадежности. Она даже не подлежит обсуждению; иначе как бы я мог работать на касбе в самом узком кругу приближенных Кондора — — — в пределах его досягаемости? Я же ношу фонофор[36] с серебряной полосой.
Естественно, досконально проверили всю мою подноготную, меня выбрали и, так сказать, пропустили сквозь сито. И хотя я невысокого мнения о психологах, как и вообще о технике, должен, однако, признать, что они свое дело знают. Это тертые калачи, мимо которых не проскользнуть никому, кто явится с худыми мыслями или тем более намерениями.
Начинают они приветливо — после того как врачи обследовали физическое состояние, а полицейские выяснили предысторию кандидата; проверяют чуть не до седьмого колена. Пока одни беседуют с кандидатом за чашкой чая, другие вслушиваются в его голос, наблюдают за жестами и мимикой. Человек становится доверчивым, полностью раскрывается. Незаметно регистрируются его реакции: биение сердца, кровяное давление, пауза испуга, возникающая при упоминании чьего-нибудь имени или после какого-нибудь вопроса. Кроме того, у них имеется психометр[37], которому позавидовал бы старый Райхенбах[38]; они проявляют фотографии, на которых лоб, волосы и кончики пальцев излучают желтую или фиолетовую ауру. То, что для древних философов было метафизическими пограничными областями, у них оказывается областями парапсихическими — — — и они считают похвальным одолевать их с помощью мерки и числа. Само собой, они используют также гипноз и наркотики. Одну капельку в чай, который они пьют вместе с кандидатом, чуть-чуть какой-то цветочной пыльцы — и мы уже не в Эвмесвиле, а в горном краю Мексики.
Если любезные соседи — например, из Каппадокии или Мавритании — засылают агента или тем более ассасина[39], его разоблачают в три дня. Более опасными представляются ловкие эмиссары Желтого и Синего ханов; невозможно помешать им угнездиться в порту или в городе. И там они орудуют до тех пор, пока однажды не допустят неосторожность. Внутрь касбы они не проникают.
*
Мой случай не представлял головоломки для нашей комиссии; трудностей не возникло. Я, позволю себе упомянуть, сориентирован не криво, а под прямым углом — я не отягощен пристрастиями ни вправо, ни влево, ни вверх, ни вниз, ни к западу, ни к востоку, я придерживаюсь равновесия. Меня, правда, занимают эти противоположности, но лишь с исторической точки зрения, а не с актуальной; я не ангажирован.
Известно, что мой отец и брат симпатизировали трибунам, хотя и сдержанно, даже не без некоторой критики. Это было правилом в Эвмесвиле; исключений почти не существовало. Да и к чему? В конце концов, у пекаря, композитора или профессора есть и другие заботы, кроме как корчить из себя важную политическую персону; он хочет в первую очередь вести свою торговлю, заниматься своим искусством и исполнять свои обязанности, не теряя зря свои лучшие годы; он хочет просто как-нибудь выжить. К тому же его легко можно заменить; другие только того и ждут.
Известно, что мой отец и брат симпатизировали трибунам, хотя и сдержанно, даже не без некоторой критики. Это было правилом в Эвмесвиле; исключений почти не существовало. Да и к чему? В конце концов, у пекаря, композитора или профессора есть и другие заботы, кроме как корчить из себя важную политическую персону; он хочет в первую очередь вести свою торговлю, заниматься своим искусством и исполнять свои обязанности, не теряя зря свои лучшие годы; он хочет просто как-нибудь выжить. К тому же его легко можно заменить; другие только того и ждут.
Кроме того, такие типы полезнее для преемника правителя, нежели «смельчаки, которые хранили верность идее, высоко несли знамя» и вообще заслуживают похвалы, если воспользоваться выражением, которое из армейского жаргона перекочевало в жаргон гражданской войны. Наилучшее впечатление они производят в некрологах. Оставшись же в живых, они вскоре опять становятся неприятными.
Проверяющие это знают; воодушевление подозрительно. Поэтому очком в мою пользу было то, что о Кондоре я высказался объективно, как историк. Полагаю, что под влиянием сильного наркотика я произнес: «Он не народный вождь; он — тиран».
Они знают, что безоговорочная преданность опасна. Политического деятеля, автора, актера почитают издалека. Наконец, дело доходит до встречи с этим идолом — и как личность он не оправдывает ожидания. Тогда отношение к нему легко может измениться на противоположное. Тебе выпал невероятный шанс, доступ в спальню дивы, — и тут не избежать разочарования. Вместе с одеждами спадает и божественный ореол. Сильнее всего эрос действует в нечаемом, в нежданном.
Вывертов они у меня не нашли. Я оставался нормальным, как бы глубоко они ни проводили замеры. В то же время — сориентированным прямоугольно. Конечно, редко случается, что нормальность совпадает с прямоугольностью. Нормальность — это человеческая конституция; прямоуголен же логический ум. Благодаря наличию у меня логического ума я мог отвечать на вопросы так, что их это удовлетворяло. Человеческое же есть нечто настолько обобщенное и вместе с тем столь зашифрованное, что они этого попросту не замечают, как не замечают вдыхаемый воздух. Потому они и не смогли проникнуть в мою анархическую субструктуру.
Звучит сложно, но на самом деле все просто, ибо анархичен каждый — как раз это и является в нем нормальным. Анархичность, правда, с первого же дня ограничивается отцом и матерью, государством и обществом. Стихийную силу урезают и отнимают, такого не избежать никому. Нужно смириться с этим. Однако анархическое остается на дне как тайна, чаще всего не осознаваемая и самим носителем. Оно может вырваться из человека как лава, может его уничтожить, может освободить.
Здесь следует различать: любовь анархична, брак — нет. Воин анархичен, солдат — нет. Смертельный удар анархичен, убийство — нет. Христос анархичен, Павел — нет. Но, поскольку анархическое является нормальным состоянием, оно наличествует и в Павле тоже — и иногда мощно вырывается из него. Речь идет не о противоположностях, а о стадиях. Всемирная история движется анархией. Короче говоря: свободный человек анархичен, анархист — нет.
*
Будь я анархистом и ничем больше, они бы без труда разоблачили меня. Личности, которые, «спрятав кинжал под одеждами», стремятся приблизиться к властителям, особенно эталонны. Анарх может жить в одиночестве; анархист же — субъект социальный, и ему нужно объединяться с такими, как он.
Как и повсюду, в Эвмесвиле тоже водятся анархисты. Они образуют две секты: добродушных и злонравных. Добродушные не опасны; они грезят о золотом веке, их святой — Руссо. Другие твердо уверены в правильном поведении Брута; они заседают в подвалах и мансардах, а также в задней комнате «Каламаретто». Они сбиваются вместе, как филистеры, которые попивают пиво и при этом вынашивают свою неприличную тайну — ее выдает их хихиканье. Они состоят в списках; когда же дело доходит до образования ячеек и к работе приступают химики, за ними начинают следить пристальнее. «Нарыв скоро вскроется». Так выражается Mayordomo major[40], которого Кондор коротко зовет «Домо»; я сохраню это сокращение. Еще до того, как дело доходит до покушения, их либо арестовывают, либо берут диверсию под контроль. Нет более сильного лекарства против твердо стоящей на ногах оппозиции, чем возможность приписать ей какое-нибудь покушение.
Туманный идеализм анархиста — свойственная ему доброта без сострадания или же сострадание без доброты — делает его пригодным для использования по многим направлениям, и для полиции тоже. Он, конечно, смутно сознает некую тайну, однако в состоянии именно лишь догадываться о ней: об огромной силе одиночки. Эта сила опьяняет его; он безрассудно расточает себя — подобно моли, сгорающей в пламени свечи. Абсурдность, присущая покушению, заключается не в преступнике и его самоуверенности, а в самом преступлении и его связи с мимолетной ситуацией. Преступник продает себя слишком дешево. Поэтому его намерение чаще всего превращается в свою противоположность.
*
Анархист зависим — во-первых, от своей туманной воли, во-вторых, от власти. Он следует за владыкой как тень, и правитель всегда опасается встречи с ним. Когда Карл V стоял со своей свитой на башне, один капитан вдруг начал смеяться, на вопрос же о причине смеха ответил: ему-де пришла мысль, что если б он сейчас обнял императора и вместе с ним бросился вниз, то его имя оказалось бы навсегда вписанным в анналы истории.
Анархист — партнер по игре того монарха, уничтожение которого он замышляет. Анархист уничтожает личность монарха, но тем самым укрепляет порядок наследования. Суффикс «изм» имеет сужающее значение: он усиливает волю за счет субстанции. Этим замечанием я обязан грамматику Тоферну, непревзойденному граверу слогов.
Позитивное соответствие анархисту — анарх. Он не партнер монарха, а дальше всего удаленный от него человек — недосягаемый для него, хотя тоже опасный. Он не противник монарха, а необходимое дополнение к нему.
Монарх хочет владеть многим, даже всем; анарх же — только самим собой. Это вырабатывает в нем объективное, даже скептическое отношение к власти, представителям которой он предоставляет следовать своим путем — а сам остается внешне бесстрастным, но в глубине души все же не равнодушным, не лишенным исторической страсти. Анархом — в большей или меньшей степени — является любой историк по крови; если же он обладает величием, то — именно по причине своей беспристрастности — поднимается к судейской должности.
Это касается моей профессии, к которой я отношусь серьезно. Кроме того, я ночной стюард на касбе; я вовсе не хочу сказать, что к этой второй работе отношусь менее серьезно. Здесь я непосредственно вовлечен в происходящее, имею дело с живыми людьми. Позиция анарха не идет во вред моей службе. Она скорее является основанием для этой службы, будучи чем-то таким, что сближает меня со всеми другими, но только я, в отличие от них, свою позицию осознаю. Я служу Кондору, тирану: это его функция; как моя функция — быть его стюардом; мы оба можем отступить к нашей субстанции: к человечному в его безымянности.
*
Когда я по ходу своей работы с луминаром реконструировал историю государственного права, от Аристотеля до Гегеля и дальше, мое внимание привлекла аксиома одного англосакса о равенстве людей. Он ищет такое равенство не в постоянно меняющемся распределении власти и властных средств, а в том неизменном принципе, что каждый может убить каждого[41].
Это — банальность, высказанная, правда, с обескураживающей прямотой. Способность убить другого человека относится к потенциалу анарха, которого каждый носит в себе, только эта способность редко осознается. Она всегда дремлет где-то на заднем плане, даже когда двое приветствуют друг друга на улице или уступают один другому дорогу. Уже когда ты стоишь на какой-нибудь башне или перед подъезжающим поездом, она подступает ближе. Мы отмечаем для себя, наряду с опасностями технического порядка, и близость Другого. Этот опасный Другой может быть даже моим братом. Старый поэт, Эдгар Аллан По, осмыслил это в «Мальстреме»[42] с геометрической точки зрения. В любом случае мы стараемся, чтобы за спиной у нас оставалось свободное пространство. И все же случаются такие вещи, как давка в момент катастрофы, плот «Медузы», голод в спасательной шлюпке[43].
Упомянутый англосакс свел это к механистичной формуле. Чему способствовал опыт гражданской войны. Такая постановка вопроса представляет собой подкоп под Декарта. Оказывается, что под человечным законом — слоем ниже — действует закон зоологический, а под ним, в свою очередь, — закон физический. Мораль, инстинкт и чистая кинетика — вот что определяет наши поступки. Наши клетки состоят из молекул, а те — из атомов.