Эвмесвиль - Эрнст Юнгер 6 стр.


Порой мне становится просто смешно — — — когда они горячо отстаивают ценности, которые в Эвмесвиле в лучшем случае существуют еще лишь как предмет для пародии. В этом смысле моих родичей можно даже воспринимать серьезно: как типичных для нашей эпохи персонажей.


*

Если я охотно называю своего старика родителем, это не значит, что я невысоко чту отца. Напротив; вот только отец мой не соответствует исполняемой роли или в лучшем случае выглядит как комедиант, приклеивший себе рождественскую бороду. Поденщик, рыбак и носильщик в порту представляют свои роли убедительней. Примечательно, что именно эти свободные умы требуют уважения к себе в пределах общественного порядка, погубленного еще их дедами.

Отец был женат дважды. Здесь, в Эвмесвиле, принято, что человек — например, партиец, — начиная продвижение вверх, сперва берет то, что подворачивается под руку. Когда же он достигает успеха, первая жена его больше не удовлетворяет — ни с точки зрения молодости и красоты, ни тем, как она репрезентирует его новое положение. Он тогда меняет ее на новую — символ теперешнего его статуса. Здесь, к примеру, — в нашем смесительном чане, — это выражается, среди прочего, в том, что теперь выбирается жена с более светлым оттенком кожи.

А начинающий с более высокой ступени ведет себя обычно иначе: сначала он продумывает карьеру и внешние обстоятельства. И лишь к середине жизни, когда он уже крепко сидит в седле, в нем зарождаются другие желания. Теперь Афродита требует от него поздней жертвы. При этом нередко происходят конфузы. Так, недавно один высокопоставленный генерал угодил в сети к известной всему городу потаскухе. На касбе такое воспринимается с юмором. Я как раз прислуживал в parvulo, когда Домо сообщил об этом Кондору. Кондор рассмеялся: «В таком случае в шуринах у него недостатка не будет». Репутация самого Домо не вполне чиста, у него, как говорили в старину, «пятна на жилете»; но он становится высоконравственным человеком, когда это идет ему на пользу.

Профессора охотно женятся на студентках — — — на тех, что сидят в первом ряду и тянутся к высокой духовности. Иногда такие браки оказываются удачными. Мой родитель выбрал в качестве второй жены свою секретаршу; ради нее он развелся; первая жена еще живет в нашем городе. Она родила ему Кадмо; они разошлись мирно — время от времени отец еще наведывается к ней, чтобы освежить приятные воспоминания.

Моя же мама умерла рано, когда я еще ходил в начальные классы. Я ощутил эту утрату как второе рождение, как будто меня вытолкнули на светлую и холодную чужбину, — но теперь ощущение рождения было осознанным.

С ее смертью мир изменился. Дом стал негостеприимным, сад — голым. Цветы утратили краски и аромат. То, что они нуждались в материнской руке, проявилось не постепенно, а сразу. Пчелы больше не летали вокруг них, пропали и бабочки. Цветы не меньше, а даже тоньше, чем животные, чувствуют расположение к ним человека и отвечают симпатией.

В доме, в саду я искал укромные уголки. Часто сидел и на лестнице, которая вела в подвал, в темный погреб. Плакать я не мог; я давился комком, застрявшим в горле.


*

С болью дело обстоит как с затяжными болезнями: когда мы от них избавляемся, они больше не трогают нас. Мы получили прививку от змеи. Зарубцевавшаяся ткань уже не чувствительна к укусам. После прививки остается особая бесчувственность. И вместе с тем уменьшается страх. Я воспринимал окружающий мир тем острее, чем более сокращалась моя причастность к нему. Я мог верно оценивать его опасности и достоинства. Позднее это тоже пошло на пользу историку. Должно быть, в то время, когда я, не находя выхода, подолгу сидел в темноте, во мне и сформировалось убеждение в несовершенстве мира, в его ненадежности — убеждение, не покидающее меня до сих пор. Я оставался чужим в отцовском доме.

Боль эта продолжалась, должно быть, год или дольше. Потом она начала остывать — подобно лаве, покрывающейся твердой коркой. Рана зарубцевалась; я уяснил правила игры общества, которое меня окружало. Я начал делать успехи в школе; учителя обратили на меня внимание. Потом пошли уроки фортепиано.

Мой родитель взирал на меня с нарастающей благосклонностью. Я мог бы установить с ним более доверительные отношения, но мне было скорее неловко, если он клал мне на плечо руку или выказывал чрезмерную фамильярность.

И тем не менее именно я был дитя любви — в противоположность моему брату, с которым у старика в духовном плане находилось больше общего и который, как законный наследник, видел во мне бастарда. Я готов признать, что его суждение основывалось не только на ревности, но его родители настолько ускорили развод, что я появился на свет в подобающий момент. Да к тому же у нас в Эвмесвиле в таких подсчетах не проявляют излишней строгости.


*

Мама стала для меня целым миром; лишь постепенно она обрела в моем восприятии черты личности. В более поздние годы, когда мой родитель посещал какой-нибудь конгресс, у меня появлялась возможность обстоятельнее заняться своей предысторией. Историка трудно представить без архивистских наклонностей, и он хранит многие документы, которые другие домовладельцы по завершении какого-то процесса обычно уничтожают. Почти за каждым случаем смерти тут же следует принесение жертвы огню.

Мой родитель тоже поступил бы правильней, кабы сжег письма, которыми он обменивался с моей мамой в критическую четверть года. Но он, очевидно, не смог с ними расстаться и хранил их на чердаке. Я раскопал их в груде бумаг и углубился в сумеречную историю первых месяцев своего существования.

Так я узнал дату начала этой истории, а также место: картографический кабинет Исторического института. Я знаю это помещение: в него редко заходят, а географические карты являются хорошим прикрытием для мимолетной любовной атаки. Как бы там ни было, но такого пыла я у старика не предполагал.

Должно быть, есть женщины, которые моментально понимают, что в них зародилась жизнь. Это почти необъяснимо с физиологической точки зрения; мама относилась к таким. Она завуалированно, но недвусмысленно огласила тот факт, что я дал знать о своем появлении или, по крайней мере, обратил на себя внимание. Старик не пожелал признать эту очевидность. Он попытался отговорить ее от меня — сначала теоретически, что продолжалось еще и на третьей неделе, когда я уже принял вид тутовой ягоды и начал мягко прорисовываться в деталях. Я был не больше рисового зерна, однако уже разделился на правую и левую стороны, а внутри меня — как острие иглы — прыгающей точкой двигалось сердце.

Когда меня уже нельзя было представить несуществующим, он покусился на мою жизнь практически. Я не хочу вдаваться в подробности. Во всяком случае, пока я плавал в околоплодных водах, мне, как Синдбаду Мореходу, грозили всяческие опасности. Старик пытался разделаться со мной посредством яда или колющего оружия, у него был и сообщник с медицинского факультета. Но мать за меня держалась; она хотела иметь меня, и в этом было мое счастье.

По версии брата, мое рождение было для нее способом заарканить старика — — — такое вполне возможно, но это лишь практическая сторона элементарной симпатии. Как мать, она хотела иметь меня, как человеческая личность — была вправе позаботиться о собственном благополучии.


*

Вообще, о таких обстоятельствах следует судить, учитывая их многослойность. Умением это делать я обязан не только Виго, но и Бруно, моему наставнику в философии.

Припоминаю один семинар, на котором он рассматривал время и пространство с мифологической точки зрения. Согласно Бруно, отец всегда олицетворяет время, а мать — пространство — — — в космическом плане отец — это небо, а мать — звезды; в теллурическом плане он воплощает воду, а она — землю; он создает и уничтожает, она принимает в себя и сохраняет. Времени присуще неутолимое беспокойство: каждое мгновение изглаживает предыдущее. Древние представляли себе время в образе Кроноса, пожирающего собственных детей.

Как титан, отец проглатывает новорожденного; как бог, он жертвует им. Как царь, он расточает своих сыновей в войнах, которые сам же и затевает. Биос и миф, история и теология предлагают сколько угодно примеров тому. Мертвые же возвращаются не к отцу, а к матери.


*

Бруно еще остановился на различиях между трупосожжением и захоронением в земле[53]. Не знаю, верно ли я передал его мысль. Мне самому вода кажется скорее материнской субстанцией; христиане же идентифицируют ее с духом. Это вопросы классификации, которые послужили причиной для продолжительных войн. Кирилл[54] считает воду важнейшим из четырех элементов и материалом для великих превращений. Результаты полетов в космос, кажется, подтверждают это exnegativo[55].

Сведущие в мифах люди знают, что чудовищная протяженность моря — лишь внешняя видимость. В Эвмесвиле, где уже многие поколения мыслят чисто количественно, таких вещей не понимают. А вот в записках одного русского паломника я прочитал, что глоток воды, который мы подаем в горсти умирающему от жажды, больше Семи морей[56]. Так и околоплодные воды. Во многих языках слова «море» и «мать» близки по звучанию.

9

Во всяком случае, я готов согласиться, что мой родитель, преследуя меня, действовал естественно. И, как анарх, я должен признать, что он защищал свое право. Но, разумеется, признание прав другого должно быть взаимным.

Здесь полно сыновей, которые, как и я, ускользнули от своих отцов. Как правило, такие случаи не получают огласки. Комплекс Эдипа сведен к неприязни между индивидами. Утрата почтения неизбежна, однако люди как-то уживаются друг с другом.

И мне мешает не столько моя предыстория, сколько то, что старик — на основании своего отцовства — требует уважения к себе. Он хочет получить кредит, который ему не полагается: апеллируя к тому факту, что когда-то-де жили наши предки, князья и профессора, заслуживавшие таких наименований. Но сегодня все это не более чем непроверенные слухи.

Когда он хвастается, у меня иногда возникает желание напомнить ему о картографическом кабинете и о тех хитростях, которыми он докучал моей маме. Она же спасла меня от него в своей пещере, как Рея некогда спасла Зевса от прожорливого Сатурна.

Разумеется, я избегаю этого шахматного хода, замечая и здесь несовершенство, что является моей неизменной бедой. Существуют истины, о которых нам следует умалчивать, коли мы хотим жить вместе; люди играют друг с другом хуже или лучше, но шахматную доску не опрокидывают.

Умением сдерживать себя я тоже обязан Бруно, который включает в курс своих лекций основы магического и даже практического поведения. Он говорил: «Когда слово уже готово сорваться с ваших уст, вы, будто хватаетесь за портмоне, поднесите руку к левой стороне груди. Так вы сэкономите злую шутку, и она обратится в капитал. Вы ощутите свое сердце».

Так я и поступаю со своим папашей. И на меня даже порой накатывает расположение к нему. Обычно я советую это и Виго, когда на язвительную критику он собирается ответить той же монетой.


*

Тот факт, что мне недостает отца — именно потому, что я не узнаю его в своем родителе, — к делу не относится. Я ищу того, к кому могу испытывать уважение. Такое даже в Эвмесвиле возможно, пусть и в качестве исключения. Находят же люди себе приемных отцов — в плане духовной жизни. И тогда возникают узы, которые крепче уз крови.

Такое высказывание следует, разумеется, воспринимать осторожно, ибо всегда остается еще и материальный субстрат. А значит, мы обязаны отцу присоединением к бесконечному корневому плетению. В акте зачатия он справляет неведомую ему мистерию. Собственная его самость может при этом погибнуть. И получится, что мы больше похожи на какого-нибудь дядю или отдаленного предка, чем на него. Специалистам по генеалогии, а также биологам такие неожиданности привычны — и часто взрывают их систему. Наследственная масса необозрима; она простирается до самых глубин неодушевленного мира. И из нее могут вынырнуть существа, которые давным-давно вымерли.


*

Вышеприведенный экскурс может отчасти объяснить, почему усыновление я предпочитаю естественному родству. Отцовство становится духовным; речь идет уже не о естественном родстве, а о родстве по выбору. Эрос, следовательно, царит и в сфере духовного родства: такое усыновление — повторение института крестного отцовства на более высоком уровне. Мы выбираем себе крестного отца, pater spiritualis[57]; и он в нас узнает себя — он принимает нас. Это соприкосновение, которому мы обязаны жизнью, причем обязаны в ином, осмелюсь сказать, нетленном смысле. О сердце я не хочу говорить: здесь это неуместно.

Обстоятельства моего рождения и среда, в которую я попал, объясняют, почему я ощущаю себя связанным таким родством с тремя университетскими преподавателями, тремя профессорами. Если бы я чувствовал призвание к ремеслу, к искусству, к религии или к войне, я выбрал бы другие примеры для подражания, если бы предпочел преступное поприще — опять-таки другие.

Наблюдая за ловлей тунца, я вижу, как раис[58] с подручными рыбаками занимается своим суровым трудом; их послушание — это лишь оснастка доверия, которое привязывает их к нему; он для них — глава, они его выбрали. Отцовство в его поведении выражено больше — хотя он держит своих подопечных в строгости, — чем когда я сижу с моим стариком, плавающим в застойных водах.


*

От философа ждут какой-то системы; у Бруно же было бы тщетно ее искать, хотя история философской мысли ему известна. Его семинар о развитии скепсиса — начиная с Гераклита — занимает полный год; Бруно точен, и на этом основывается его репутация. Курс охватывает практическую часть его концепции — учит, так сказать, основам ремесла. Тот, кто прослушает этот цикл лекций, не потратит деньги зря; он будет доволен. Одаренные ученики, даже сами уже став преподавателями, найдут полученным знаниям превосходное применение. Тот, кто учит нас мыслить, подчиняет нам и людей, и факты.

То, что за этим скрывается большее, не должно их заботить; это скорее сбило б их с толку. Разумеется, и то, о чем он умалчивает, тоже не остается для них без последствий; оно как бы лучится сквозь рациональность его лекций. В молчании авторитет воздействует еще сильней, чем в речах; это справедливо как для монарха, может быть и неграмотного, так и для преподавателя высокого духовного ранга.

После того как я имел счастье близко сойтись с Бруно, на заднем плане все равно всегда оставалось невысказанное — даже в те ночи, когда мы с ним осушали не по одному бокалу вина. Он любит вино, которое, не овладевая им, все сильней и сильней его воспламеняет.

Бруно — невысокого роста, широкоплечий, с полным, красноватым лицом. Глаза, из-за их выпуклости, обладают особым блеском. Когда Бруно говорит, лицо его принимает выражение всепроникающей смелости; тогда оно краснеет еще больше. Улыбка почти незаметно — однако любезно, как комплимент, — сопровождает иронические пассажи. И тогда кажется, что произнесенная им сейчас сентенция была словно дегустация изысканного вина: напитка, отложенного для знатока. Я часто видел, как Бруно, сидя напротив меня, делал легкое и свободное движение рукой, как будто — когда входил ангел молчания — приподнимал занавес, освобождая проход в область бессловесного. Тогда на смену простому пониманию приходило ощущение согласия между нами.


*

Бруно тоже считает положение в Эвмесвиле благоприятным: историческая субстанция здесь израсходована[59]. Здешние жители больше ничего не принимают всерьез — кроме грубых удовольствий и того, чего требует повседневность. Социальный организм похож на паломника, который, устав от долгого странствия, предается покою. Теперь-то к нему и подступают воображаемые картины.

Эти мысли имели и практическое значение для моей службы. Виго советовал мне, как историку, принять предложение: дескать, я тогда получу возможность заглянуть в такие исторические модели, которые, не затрагивая мою жизнь и не воодушевляя меня, будут тем не менее вновь и вновь повторяться. Так изучают чеканку монет, вышедших из обращения. Хотя на рынке они ничего не стоят, коллекционер ими восхищается.

Бруно пояснил в дополнение: у него есть предчувствие, что на стене, когда с нее осыплется штукатурка, появятся идолы, которые давно были позабыты, однако дремали в своей неповторимости — — — граффити, обладающие доисторической, первобытной силой. Когда это произойдет, существование наук прекратится.


*

Таким образом, внимание, которое я проявляю, стоя за барной стойкой, имеет три временнӹх направления. В первую очередь оно направлено на то, чтобы удовлетворить Кондора и его гостей: это настоящее. Затем я слежу за их разговорами, за формированием их волевых устремлений, за сплетением их политических расчетов. Для них все это, может быть, актуально; а для меня — лишь модель (в том смысле, как ее понимает Виго); модель, которую именно маленькие государства воплощают отчетливее, чем большие империи. Небезызвестному Макиавелли хватало одной Флоренции. Я уверен, что Домо изучал идеи этого политика: некоторые его фразы звучат как заимствования из «Государя»[60].

После полуночи — а к этому времени все уже успевают напиться — моя бдительность обостряется. Присутствующие роняют слова и целые фразы, которые определенно имеют отношение к лесу; я же складываю эти осколки в мозаику. Более крупные фрагменты можно выудить из воспоминаний Аттилы: он долго жил в лесу и щедр на увлекательные истории. Их трудно классифицировать по времени и по степени достоверности; тут требуется скорее чутье мифолога, нежели профессионализм историка. Ведь любой лесной путник живет как бы в горячечном сне.

Назад Дальше