Пани царица - Елена Арсеньева 15 стр.


Как долог, как утомителен путь! Прямо на Смоленск охранению следовать было нельзя из опасения попасть на земли, присягнувшие новоявленному Димитрию, оттого поехали на Углич, оттуда на Тверь, а из Твери на Белую. И если Марина в начале пути еще надеялась на какое-то чудо, то чем дольше длилось путешествие, тем яснее она понимала: судьба ее – оставаться самборской бедной шляхтянкой, и прежние деньки сверкания во главе Московского государства скоро станут казаться столь же неправдоподобными, как несбывшийся сон…

Февраль 1607 года, Москва, Стрелецкая слобода

Все началось с того, что однажды поутру Ефросинья вышла на подворье и увидала Стефку, которая стояла, согнувшись над кустом крапивы, и извергала из своего нутра только что съеденную пшенную кашу. Девушка придерживалась одной рукой за стену баньки, однако ее так шатало, что Ефросинье показалось: еще мгновение – и бедняга рухнет тут же, под стеной, прямо в изгаженную крапиву.

Ахнув, Ефросинья бросилась к Стефке, обняла, поддержала. Мельком глянула на крапивный куст – и саму ее тоже чуть не вырвало: молодая листва была объедена зелеными гусеницами, которые ползали по листьям там и сям.

– Эка гадость! – брезгливо передернулась Ефросинья. – Коли так дело пойдет, останемся мы без зеленых щец. Точно так же и в прошлом году гусеницы крапивку приели. Пошли, пошли отсюда, нечего на эту пакость смотреть.

Она отвела Стефку в сторонку, посадила на банный порожек, принесла в ковше воды – умыться и рот прополоскать. Стефка все послушно исполняла, однако странное у ней при этом было выражение лица: она словно бы вслушивалась в себя, рука рассеянно бродила по животу…

И вдруг до Ефросиньи дошло… Отпрянула, вскочила, ринулась куда-то прочь, обуреваемая приступом такой же тошноты, которая только что скручивала, мучила Стефку.

Да ведь Стефка забрюхатела! Пыхтенье Никиты над ее покорным, распростертым телом принесло-таки свои плоды!

Ефросинья согнулась, закрыла лицо руками. Было такое чувство, что ее накрыло черной тучей. Она всегда жила одним днем, не вспоминая прошлого – слишком страшными были эти воспоминания, – не заглядывая в будущее – пугающим являлось оно! – радуясь тому слабому свечению, которым был наполнен каждый день. А теперь все померкло – и будущее, и прошлое, и настоящее.

Вдруг чьи-то прохладные руки коснулись ее плеч. Ефросинья оглянулась – Стефка смотрела на нее своими огромными черными глазами, потные белокурые кудряшки прилипли к вспотевшему лбу:

– Фросенька, укохана моя![32] – пробормотала она. – Что же теперь будет?!

И Ефросинья поняла, что Стефка боится не меньше, чем она…

Таить случившееся от Никиты им удалось недолго. Как ни отводила Ефросинья мужу глаза, как ни отвлекала его, лишь только у Стефки начинало сводить судорогой нутро (а тошнило ее часто, чуть ли не после каждой еды), Никита оказался приметлив чисто по-мужски и сразу обратил внимание на то, что у девушки прекратились ее месячные дни. И впервые за все четыре года, что была замужем, Ефросинья увидела промельк счастья в черных глазах Никиты. В первый раз его твердые, сурово вырезанные губы задрожали в довольной улыбке. В первый раз вскинул он руку ко лбу, осеняя себя крестным знамением не оттого, что приспело время садиться за стол или отходить ко сну. В первый раз – из благодарности к небесам.

А потом он перевел взгляд со Стефки на Ефросинью… И повлажневшие глаза тотчас высохли. Мягкий взгляд вновь стал ненавидящим.

Ефросинья ощутила, что у нее падает сердце… В глазах Никиты она прочла свой смертный приговор.

В самом деле, зачем она ему теперь?! Лишняя обуза. Нет, не просто лишняя обуза, а серьезная помеха. Ведь он страстно мечтал о ребенке. Но не о каком-то там выблядке, рожденном пленной полячкой, которую Никита брал силой, против ее воли. Он мечтал о законном сыне, наследнике его имени. О сыне, которым Никита Воронихин мог бы гордиться перед товарищами. И этот сын должен был родиться от его законной жены, от венчанной жены!

Но Ефросинья, постылая и немилая, не может родить. Забрюхатела рабыня. Но рабыня не простая… Никита женился бы на Стефке, чтобы скрыть грех от людей, но как это сделать при живой жене? Ее-то куда девать? Вот кабы Ефросиньи не стало в одночасье…

Никита медленно начал подниматься из-за стола. Пальцы его поползли от запястий к локтю, медленно засучивая рукава, и Ефросинья точно бы впервые заметила, какие длинные и сильные пальцы у мужа. Таким ничего не стоит в два обхвата стиснуть ее тонкую слабую шею. Потом сдавить и держать до тех пор, пока жена не перестанет биться, закатывая глаза и хрипя.

Она смотрела на мужа, не в силах шевельнуться. Да и что проку дергаться? Бежать? Но куда? Зачем? Кому она нужна?!

Ефросинья медленно опустила веки, смиряясь с неизбежным.

– А ну, стой! Стой, пшеклентны, окрутни[33] москаль! – послышался громкий злой голос, в котором Ефросинья с трудом узнала тот тихий шелест, который вырывался из уст Стефки. – Отойди от нее! Сядь и сиди! Слухай до мене![34] – прикрикнула она на Никиту и продолжала, мешая польские и русские слова: – Ты, гнусный негодяй, сила нечистая, наконец-то я могу высказать все, что думаю о тебе! Будь проклят день, когда ты мне на глаза попался. Да, я с тобой согрешила, но этот месяц, который я с тобой провела, стоит всех моих посмертных мучений в аду. Сполна расплатилась за свои прегрешения и сейчас от души говорю тебе: я тебя ненавижу! Ты самый страшный человек, какого я только видела в жизни, ты страшнее лесного разбойника, потому что каждый из них помнит о родных своих и жалеет их. Если человек грабит при большой дороге, он грабит для жены своей и детей своих, ты же забил жену до полусмерти, а теперь готов убить ее… ради кого? Ради польской блудницы? Ради бесстыдной шлюхи? Ведь ты называл меня только так… О, как ты мне мерзок! Ты мою жизнь испоганил, ты меня от близких людей отторг, ты заставил меня мечтать о смерти! Клянусь, я убила бы себя, не убоялась бы греха, и только жалость к этой несчастной женщине поддерживала меня на краю гибели! – Стефка не глядя ткнула пальцем в остолбенелую, онемевшую Ефросинью.

Впрочем, Никита выглядел не лучше. У него были точно такие же широко открытые глаза и остановившийся взор, как у жены. Пожалуй, если бы сама Ефросинья, забыв многолетнюю, привычную покорность, обрушилась на него с попреками, исполненными ненависти, он и то был бы менее изумлен.

– Думаешь, я не читаю твоих черных мыслей? Ты задумал убить жену и жениться на мне, ведь верно? И все это ради того, чтобы твой ребенок родился в законном браке. А потом, когда он появится, ты, пожалуй, найдешь способ и меня сжить со свету, чтобы не быть связанным с женщиной, которая ненавидит и презирает тебя, которая знает всю твою подноготную.

– Окстись, – пробормотал Никита, неуклюже шевеля губами. – С чего ты взяла, что я тебя убивать стану?

– А ты никого не убьешь, – прошипела Стефка. – Ни меня, ни ее! Или… или тебе придется убить нас обеих враз. Что бы ни случилось с Ефросиньей, я молчать не стану. Если она погибнет от твоего ножа или кулака, от любой случайной причины: от угара или в колодезь ненароком упадет, или глотком подавится, или с мостков свалится в реку, когда станет полоскать белье, или опрокинет на себя ушат кипятка в бане, или гадюка ужалит ее вдруг, или перережет ей горло ночной грабитель, польстившись на ее дешевые серьги, – я обвиню в этом преступлении тебя. Я не стану молчать, буду кричать о твоем злодеянии на всех перекрестках. Жизнь положу, чтобы отправить тебя на плаху! И тебе придется убить меня, чтобы скрыть преступление. Но тогда, – Стефка злорадно усмехнулась, – тогда ты убьешь вместе со мной своего ребенка. И солоно же, солоно и тяжко придется тебе, коли обе женщины, жившие в твоем доме, вдруг разом отправятся на тот свет. Даже в вашей бестолковой, бессмысленной Московии, где законы соблюдают лишь изредка и словно бы с перепугу, это заставит народ задуматься. Так что подумай хорошенько, стрелец. Стоит ли брать на душу столько грехов и рисковать быть повешенным за убийства?

Она умолкла, тяжело, возбужденно дыша, а Воронихин никак не мог решиться слово молвить, совершенно обезоруженный этой неистовой вспышкой. И, быть может, он впервые задумался над тем, что расплата за грехи может настигнуть и его…

– Ополоумела? – пробормотал наконец. – Ишь, наплела семь верст до небес, наворотила с три короба! На что мне Фроську со свету сводить, иль я без ума и без души?

– Ну, насчет ума твоего мне неведомо, а что без души ты – это я лучше других знаю, – ответила, словно плюнула, Стефка.

– А коли ты все так хорошо знаешь, – тонким, злым голосом выкрикнул Никита, – скажи, как все уладить так, чтобы и овцы были сыты, и волки целы?

– Да очень просто, – передернула плечами Стефка, с искренним презрением глядя на неразумного, несообразительного мужика. – Я ребеночка рожу, а вы с Ефросиньей признаете его за родного сына. Мне дитя твое без надобности, мне лучше спорыньи выпить, но не рожать от тебя, ненавистного, и если я соглашусь его оставить, то не ради себя, не ради тебя, не ради твоего сладкого куса, а ради единственного человека, который меня пожалел, хотя ей меня видеть и терпеть около себя было – горше смертной погибели. Для Фроси я это сделать готова, ей сыночек свет в окошке будет. И у тебя сын станется, и греха тебе на душу брать не придется.

– Ополоумела? – пробормотал наконец. – Ишь, наплела семь верст до небес, наворотила с три короба! На что мне Фроську со свету сводить, иль я без ума и без души?

– Ну, насчет ума твоего мне неведомо, а что без души ты – это я лучше других знаю, – ответила, словно плюнула, Стефка.

– А коли ты все так хорошо знаешь, – тонким, злым голосом выкрикнул Никита, – скажи, как все уладить так, чтобы и овцы были сыты, и волки целы?

– Да очень просто, – передернула плечами Стефка, с искренним презрением глядя на неразумного, несообразительного мужика. – Я ребеночка рожу, а вы с Ефросиньей признаете его за родного сына. Мне дитя твое без надобности, мне лучше спорыньи выпить, но не рожать от тебя, ненавистного, и если я соглашусь его оставить, то не ради себя, не ради тебя, не ради твоего сладкого куса, а ради единственного человека, который меня пожалел, хотя ей меня видеть и терпеть около себя было – горше смертной погибели. Для Фроси я это сделать готова, ей сыночек свет в окошке будет. И у тебя сын станется, и греха тебе на душу брать не придется.

– Ну да, хитра ты, что квашня рассохшаяся, – съехидничал Никита. – Ишь, намараковала. Она с брюхом ходить будет, а эта хворостина тощая, Ефросинья, ребенка за своего выдаст. Найди мне такого дурня, чтоб поверил, будто Фроська его родила!

– Значит, надо так сделать, чтобы никто меня брюхатой не увидал, – гнула свое Стефка. – Есть ли у тебя в каком другом городе родня неболтливая либо надежный человек, к которому мы с Ефросиньей могли б уехать на все время до родов? Ежели все верно, ежели я в мае понесла, значит, рожу в январе. Но ехать надо никак не позднее августа: после трех месяцев брюхо начинает так расти, что ни под какими сарафанами да поневами не скроешься. Соседки ваши – бабы глазастые. Вмиг смекнут, что да как.

– Ну, ладно, – пробормотал Никита после некоторого раздумья. – Мысли у тебя в голове дельные кружатся, а ведь, на тебя глядючи, и не поверишь, что они есть. По виду судя, ты только передком своим и думаешь, под кого лечь да перед кем ноги пошире развести.

Ефросинья незаметно нашарила руку Стефки и стиснула, ободряя. «Это он не от сердца, – хотелось ей внушить самоотверженной, храброй девчонке. – Невмочь ему перенести, что нашлась женщина умней, чем он, хитрей и проницательней. Вот и силится тебя унизить. А ты стерпи, стерпи, потому что ты и впрямь сильней его, умней его и хитрей его оказалась!»

Стефка только вздохнула глубоко, ответно сжала руку Ефросиньи – и смолчала в ответ на оскорбление.

Далее говорил только Никита – как бы сам с собой, ни с кем не советуясь, однако порою Стефка, не выдерживая, вмешивалась, спорила с ним. Никита то злился, начинал кричать на девушку, то соглашался, беседовал мирно, спокойно… А Ефросинья слушала и думала: прав Никита, что хочет от жены избавиться, ведь она баба глупая, покорная, неразумная, ни на какие такие хитрые придумки не способная – даже ради спасения собственной жизни. И если бы не Стефка, если б не эта благодарная исстрадавшаяся душенька, лежать бы сейчас Ефросинье с перехваченным горлом, синей, задохшейся…

Разговор затянулся чуть не до утра. Никита вспомнил своего двоюродного деда Кузьму Силыча Воронихина и счел, что это самый подходящий человек для исполнения задуманного. Никита обдумал все, любую мелочь, не единожды повторил свое решение, заставляя женщин вытвердить наизусть каждый их будущий шаг.

Уснуть ночью никому не удалось: поутру Никите надобно было заступать в караул. Чуть рассвело, Ефросинья принялась разжигать в печи приготовленную с вечера растопку.

Как всегда тощаком, Стефку начало тошнить. Она устало побрела было к выходу, но Ефросинья схватила ее за руку уже на пороге, вернула в избу, схватила поганое ведро и подсунула Стефке. Та склонилась над ведром, корчась в ставших уже привычными судорогах.

– Пошла отсюда! – брезгливо вызверился Никита, нетерпимый, как и большинство мужчин, к самомалейшим женским недомоганиям, особенно таким неприятным, неприглядным, как рвота. – Будешь тут смердеть!

– Вряд ли кто поверит, что беременна твоя жена, если по утрам на подворье служанку рвет, – провозгласила Ефросинья – и задним числом испугалась как внезапно пробудившейся сообразительности, так и голоса своего. Никогда она не осмеливалась так говорить с Никитой – твердо, почти властно… и не без ехидства!

Никита уставился на нее, вскинув брови, потом кивнул:

– И то.

Встал, отодвинув миску, проворчал:

– Пожрать не дали, поганки! – быстро снарядился и отправился на караул.

Ефросинья убрала со стола, вынесла ведро, умылась, хотела сбегать в церковь, поставить свечечку за спасение своей жизни, но увидела, какая измученная, бледная лежит на лавке Стефка, – и осталась дома. Положила девушке на лоб и на сердце мокрые тряпки, пригладила волосы, принялась обмахивать полотенцем, чтоб легче дышалось.

Стефка, чудилось, задремала. Ефросинья приклонила голову на ее подушку, не то задремала, не то задумалась. Дрема ее была тяжела, мысли печальны. Вдруг взошло в голову, что не помилование получила она сегодня у мужа, а лишь отсрочку.

Нет, ну в самом деле. Вот «родит» Ефросинья сына… кто помешает Никите избавиться от нее тогда? Заодно и Стефку со свету сживет. Это он сейчас угроз испугался, потому что нужен ему ребенок, а после рождения дитяти руки у Никиты будут развязаны. Он мстителен, злопамятен, он не простит Стефке ее оскорбительных речей. Обе женщины обречены, с ними обеими сведет Никита счеты рано или поздно…

– Не тревожься, – сказала вдруг Стефка, не открывая глаз. – Ничего он нам не сделает.

– Ты откуда знаешь, о чем я думаю? – изумилась Ефросинья.

– Оттуда, что я и сама только об этом и думаю, – вздохнула подруга и повторила: – Не тревожься. Есть у меня от Никиты защитник!

Ефросинья наморщила лоб, подумала, а потом печально усмехнулась:

– Защитник? Это кто же таков? Неужели Егорка Усов? Ну, нашла себе защиту! Да он от Никитиного недовольного голоса со страху ходуном ходит, как былина на ветру!

– Ничего, ничего, – пробормотала Стефка. – Раньше ходил ходуном, а теперь не станет. Теперь он свою силу почует.

– С чего бы это? – недоверчиво спросила Ефросинья.

– А с того, – протянула Стефка. – С того, что никто толком не знает, от кого зачато дитя. Понимаешь? Ведь, кроме Никиты, меня еще и Егорка брал – там, во дворце. Что, если мне удастся Егора убедить, будто ребенок – его? Да ведь он скорей убьет Никиту, чем оставит ему сына! Вот на этом поводке я и стану Никиту держать. Захочет, чтобы сын у него остался, – пускай нас бережет как зеницы очей своих. Не то отымет Усов мальчика.

– А ты почем знаешь, что у тебя мальчик родится? – с восхищением спросила Ефросинья, вполне оценив бесстрашный, дерзкий, бесстыдный (ну, когда речь о жизни и смерти идет, тут уж не до стыда, не до совести!) умысел подруги.

Стефка помолчала, потом, тяжко вздохнув, с отвращением произнесла:

– Да разве может у такого зверя, как Никита, родиться кто иной, кроме звереныша? Сын будет… вылитый! Вот помяни мое слово!

Она как в воду глядела. Крошечный Николашка был схож с отцом и впрямь как вылитый. При первом же взгляде на это существо, которое вмиг сделалось Ефросинье ближе и дороже всех на свете, которое она не могла называть иначе, как своей родной кровиночкой, она поняла: никто и никогда не поверит, что отцом Николаши мог быть белобрысый голубоглазый увалень Егорка Усов. То есть никакого защитника от Никиты у них со Стефкою нет. Надеяться приходилось только на милосердие Божие…

Август 1608 года, Тушино – Верховье

«…Стало мне ведомо, что самозваным государем Васькой Шуйским, который подыскался под наше царское имя, отпущены из Москвы польские да литовские пани и паны, в числе коих послы круля Литовского Зигмунда . Повелеваю литовских людей и литовских послов перенять и в Литву не пропускать; а где их поймают, тут для них тюрьмы поставить да сажать их в тюрьмы. Мы, Димитрий Иванович, император Всероссийский, повелитель и самодержец Московской державы, царь всего Великого княжества Русского, Богодарованный, Богоизбранный, Богохранимый, Богом помазанный и вознесенный над всеми другими государями, подобно другому Израилю руководимый и осеняемый силою Божией, христианский император от солнечного восхода и запада, и многих областей государь и повелитель»[35]

Еще когда Мнишки и их свита были царским приказом отозваны из Ярославля в Москву и стало ясно, что Шуйский все-таки вернет их на родину, Димитрий принял единственное правильное решение для того, чтобы заполучить Марину. Ее необходимо перехватить в дороге, после отъезда из Москвы! И как только стало известно, что поляки, среди которых находились воевода сендомирский с дочерью, отпущены и выехали из Москвы, Димитрий незамедлительно разослал свои грамоты в города, находившиеся на пути следования высланных поляков и признававшие его царское достоинство: в Торопец, Луки, Заволочье, Невель и прочие. Однако он не собирался рассчитывать только на эти грамоты, опасаясь, что Долгорукий придумает какой-то иной путь и минует преданные Димитрию города. Чтобы избежать неприятных случайностей, Димитрий приказал Рожинскому послать в погоню за Мнишками большой отряд под началом Станислава Валавского, носившего у воскресшего государя титул канцлера.

Назад Дальше