– Верно, милок, верно. Чего стоишь тогда, иди во двор, открывай дверь. Степан с собой из домашней утвари ничего не забрал. А наши, деревенские, – не тронули, ибо боятся входить в дом.
– Как зовут-то тебя?
– Стефан меня зовут.
– А маму как зовут? – обращается старушка к женщине, окружённой детьми.
– Мария, – отвечает за жену Стефан. – За детей не спрашивайте – сам путаюсь с их именами, – и открывает калитку, идёт в дом. За ним семенит всё семейство.
Нет смысла справляться, как они жили, так как местные жители деревни посматривали на многодетное семейство с опаской, сравнивали с цыганами – и для этого имелись все основания. Ибо отец семейства частенько вместо хлеба угощал детей оплеухами да затрещинами, и во дворе их частенько стоял крик и плач. Дети были вечно голодные и грязные, на людей смотрели исподлобья и воровали все подряд в садах да в огородах людских. Сердобольные люди жалели детей, но открыто это делать боялись, – это еще больше сердило Стефана, поэтому прятали угощения где-нибудь в траве или сене, а дети находили поклажу, радовались.
Правда, воровать не прекращали.
Старушка, завидев Стефана, говорит как-то:
– Работать тебе надо. Хотя бы огород посадил, живностью обзавёлся. Хозяйство, может, хоть не доброе поначалу вышло, да ведь голод не тётка.
Стефан, всегда молчаливый, проходит мимо, в сторону старушки даже не смотрит.
– Детей пожалей, – добавляет она.
– Не вмешивайся, мать, – притворно бросает Стефан.
Когда-нибудь, когда он состарится, и волосы его станут белыми как снег, дети накажут его, думает старушка, забудут. Её вдруг охватывает уверенность, что так и будет. И она вспоминает своих детей, которых пережила.
А тем временем в доме потусторонний дух не буйствует, как бывало при Степане, новым хозяевам не вредит.
Один из жителей деревни так и говорит:
– Сразу видно, что чужие. Пусть живут, конечно. Детей только жалко, мучаются дети с такими родителями.
В деревне, можно сказать, проживал народ зрячий. Он видел, что делается, но не понимал, что творится.
Однажды вечером Мария выбегает из хаты, бросив шитьё. Она бежит, куда глаза глядят, то ли от мужа, то ли от детей своих. Но останавливается на полдороге: всё небо полыхает как будто молниями, но гроза отсутствует. Сполохи, то алые, то зелёные, прекрасные, фантастичные, и в то же время – страшные, как лесной пожар.
Вдруг она слышит, как её зовут.
Вернувшись в дом, женщина видит, как её самая маленькая дочка стоит у окна и заливается плачем. Успокоить ребёнка женщине не удаётся, и она замечает через окно, как местные жители деревни смотрят в небо, крестятся, они, как и её дочь, видят в небе чертовщину, это не сон, как ей казалось.
Мало-помалу ребёнок успокаивается, но тревога удивительным образом передаётся Марии.
Остальные дети спят, Стефан ещё не воротился с города. Она не понимает, зачем он туда ходит, если возвращается в лучшем случае с тремя банками рыбных консервов.
Вскоре приходит муж. В этот раз он с пустыми руками. С ним всё хорошо, никаких разноцветных молний он не видел, и все страхи Марии кажутся беспричинными.
А местные жители сопоставляют последние события с проклятым домом и его обитателями. Не нравятся им чужаки.
Вот и лето к концу подходит. А ничего не меняется ни в деревне, ни в пришлой семье. Пока одна женщина не зазывает к себе крохотную молдаваночку, ту самую, которая плакала у окна, и не дарит ей старое платье своей дочери. Малышка радостная бежит домой, где её встречают совсем не ласково. Слышится крик ребёнка, вначале одного, затем другого…
На другой день семья собирает свои пожитки в узлы и уходит, ни с кем не попрощавшись. Дом их пустеет, и жители деревни вздыхают с облегчением. Но через время замечают странные вещи: нет-нет, да и слышится в доме непонятная речь, что-то падает, скрипит, стонет. По вечерам в грязных окошках прохожие видят огоньки, а если мимо дома проходит чей-то пес, он обязательно поднимает к небу свою морду и протяжно завывает. А раньше, до прихода молдавской семьи, такого не случалось.
– Странно всё это, – говорит старушка, – дом этот, верно скажу, словно характером меняется. Не нравится мне – да разве может понравиться кому-то страшное место!
Право, дом очень скоро приобретает славу проклятого места, более проклятого, чем это было раньше, когда в нём жил Степан, и его обходят стороной. Он зарастает сорняками, а в его трубе поселяются совы, но в остальном он остаётся целым и не гниёт, не ветшает, не рушится. И так целых пять лет.
Старушка, живущая напротив, умирает. Перед смертью она просит разрушить дом, все беды в деревне от него, говорит. Но не решаются жители деревни вмешиваться в иные миры, тут в своём мире проблем гора целая, а в том – пойди, разберись после.
Но вот однажды ругаются муж с женой, женщина выдворяет своего мужика из дому. Деваться тому некуда, вот и решает он переночевать в проклятом домике, осень-то, хоть и ранняя, прохладно, а там все-таки крыша над головой, ну а чертовщина – она пьяному как море, однако. Залезает он в дом через разбитое окно, разгребает мусор, да и заваливается спать: литр самогона, первача, пусть даже на жирную пищу, любого валит через плечо, борьба эта неравная, в ней всегда один победитель.
Удивительное дело, просыпается он от того, что ему на лицо что-то капает. Смотрит – девочка возле него сидит и плачет, а слезы ему на лицо текут.
– Холодно, дяденька, ой холодно! – говорит она и, подойдя к противоположной стене, исчезает.
– Чур, меня! Чур, меня! – орёт мужик. И из дома выскакивает, как кипятком ошпаренный. Хмель – рукой сняло, и он долго рассказывает своей жене, что с ним в том доме приключилось.
Жена быстро разносит весть о призраке девочки по всему селу. Люди кто верит, кто нет, и тут один дед вспоминает слова умершей старушки, которая ближе всех к проклятому дому жила. Он говорит:
– А ведь когда семья молдаван уходила, детей было пятеро, а не шестеро, обмолвилась тогда Ефросинья.
– Чего ж ты сразу-то не сказал, – напустились на него все.
– Я откуда знал, тока вспомнил. А она, представляется мне, побоялась, мало ли как у них, у пришлых людей, – отвечает дед.
На следующий день собирается толпа, да и двигает к дому.
Заросший двор кажется диким. Внутри хаты полно паутины и пыли, старая печь, переложенная Степаном, разваливается, кое-какая кухонная утварь разбросана по полу. До этого, насколько известно, сюда, кроме соседа-пьяницы, никто не захаживал по известной причине. Видно было, что последние хозяева собирались впопыхах.
– Где видел девочку? – спрашивают женщины, окропляя святой водой стены и пол заброшенного жилища, крестятся.
– У той стены, – дрожащим голосом говорит мужик. – Как живая! Вот вам крест!
– Верим, верим, – говорят ему почти все в один голос.
– Только раньше времени не состарься, – упрекает жена. – Вон как испугался, поседел весь!
– В штаны, главное, не наложил, – говорит он, – а то стирала б лишний раз.
Человек пять приближаются к указанному месту.
– Здесь?
– Вроде как.
Стена поштукатурена добротно в отличие от остальных стен, и это подозрительно.
Кто-то бежит домой за кувалдой, возвращается и разбивает стену – маленький скелет рассыпается, падает на пол. Остатки детского платьица сохраняют цвет. Люди ошеломлённо смотрят на находку, крестятся.
Одна из женщин говорит:
– Это платье я ей сама дарила. Вот ведь сукин сын! Перестарался, избивая дочь! Найти бы его да посадить…
– Нужно похоронить дитя по-христиански, – говорит одна бабка.
И тут вдруг все понимают, что даже имени девочки не знают.
– Пусть будет Таня. Отец – и тот не знал имён своих детей, ужас! – говорит женщина, которая узнала свой подарок на скелете девочки.
После похорон люди ходят сами не свои, женщинам ничего не остаётся, как носить полевые цветы на могилку Танюши.
А дом с тех пор медленно умирает, без преувеличений, в нем не слышится чужая речь, не блестит огонек, и собаки не воют, проходя мимо. Крыша проваливается, отходят углы, проседает фундамент. Никто не знает, почему так дом быстро разрушается.
Но однажды кто-то узнаёт из прочитанной книжки, что при строительстве древних замков и крепостей в стены обязательно замуровывали живых людей, считая, что такое строение будет стоять нерушимо. И рассказывает всем. Люди верят этому, но не могут поверить, что такое происходило в их деревне. Совсем недавно, пять лет назад.
С тихим журчанием течёт ручеёк, вода в нём холодная, можно пить. Изгороди той самой давно уже нет, как и проклятого дома. Да и деревня – один жилой дом остался, все съехали. Лай единственной собаки часто переходит в вой. Она не понимает, почему воет, и вряд ли поймёт – зачем ей это?
Бездна
Есть ли дно у стакана? Для меня его не существует. И дело не в том, что в мой стакан ничего не нальёшь. Наоборот. Стакан полон до краёв, пей – не хочу. Это так, кажется, называется? А всё потому, что бывает такое стечение обстоятельств, которое трудно предвидеть, и человек запутывается. И вот тут, может вот так статься, у него открывается некий дар…
Стало быть, все смотрят на меня, рассматривают, а я всё пью и пью, не могу остановиться, жажду утоляю. Как только прозрачная, чистая жидкость заканчивается – тут же происходит материализация. И я снова с жадностью пью.
– Чудеса, – слышу я.
Мне часто кажется, что несколько человек, присутствующих на моём шоу (чаще всего это происходит на рынке где-нибудь или во дворе многоэтажного дома), друг с другом незнакомых, но связанных между собой одним и тем же священным желанием, готовы растерзать моё тело за визуальный обман, ибо они не верят глазам своим, а я не верю им, если честно, что они на это способны.
Опьянённый, я ухожу прочь. Не закусывая.
Пугливая молва утверждает, что я шарлатан. Мне вообще претит сплетнический тон, но так уж повелось – открылся дар, реализуй. Я могу его воплощать только в толпе, только с халявной водкой. И я не вру, не мошенничаю. Я так живу, или – выживаю.
Человеческому любопытству часто нет предела. Зрители требуют раскрыть секрет. Они рассматривают стакан, переворачивают его, трогают дно – не двойное ли? Но реквизит не мой, я использую чужую тару, часто засаленную множеством рук. И здесь не может быть обмана. Всё равно до конца не верят, хотя водка почти цела, грамм двести отлито. А я пьян, как от бутылки с ноль-пять содержимым. Секрета нет, а если он есть – я сам в неведении. Поэтому оправдываюсь:
– Это ровно ничего не значит! Правда, не понимаю, почему такое пустое обстоятельство вас так мучит…
И ретируюсь.
Хочется, конечно, понять, откуда он, этот дар, обращающий мою душу в некое маленькое, прозрачное существо? Ведь я не молод. И раньше никакими такими сверхъестественными способностями не обладал. Понятно одно, однако, что, став бомжем, я обрёл вместе со свободой умение выживать в экстремальных условиях. И этому способствовало открывшееся во мне дарование.
Я не беру деньги за представления. Если бы у меня были средства к существованию и этот бесценный подарок, данный неизвестно кем, богом или дьяволом, оставался при мне – я бы давно спился и помер на скамейке в парке. Полиция обнаружила бы труп, вряд ли опознала, сдала в морг, а оттуда, в свою очередь, моё тело перевезли б, наверное, в медицинский институт для изучения. Естественно, ничего нового учёные мужи не узнали бы – и труп отдали студентам. Так и сгинул бы. Канул в вечность.
Но пока я живу и удивляю. Даже самого себя. Этим и довольствуюсь, честно говоря.
Бывает грустно. Казалось бы, опьянённый своим шоу, я не должен впадать в такое состояние, должно быть весело! Но мне почему-то грустно. Это, наверно, потому, что напускное веселье при демонстрации превращается в особое состояние, подобное похмелью.
Да, всё так. Не иначе.
И я теперь иду, к примеру, в придорожное кафе. Захожу. Три или четыре посетителя – это зрители, для меня это даже много зрителей!
– Искусство всех искусств? А? – спрашиваю я. Надо как-то ж начинать.
Слышу тишину.
– Кинематограф, – и делаю пируэт, падаю, когда поднимаюсь – приплясываю. У меня плохо получается, конечно, с акробатикой, но я не теряюсь.
В подобных заведениях, где разномастность посетителей не совпадает с обилием меню, прицепленном прозрачным скотчем на стене, воздух пропитан словно радиацией – она проникает в межклеточное пространство, остаётся там, приводит к мутациям – и после меня может вывернуть наизнанку.
Слышу, один посетитель говорит тихо другому:
– Многие неурядицы объясняются очень просто. Вот тебе пример – отсутствие энного количества выпивки для опохмела, отсутствие денег в кармане и – нежелание работать.
– Пошёл вон! – кричит теперь он громко мне.
Я ему в ответ:
– Спел бы ты лучше, – слышу за спиной.
И я пою:
– Хватит, – говорит долговязый парень. – О футболе рассказывай.
Я зацепился, на меня обращают внимания, а футбол моя тема, и я провозглашаю:
– Кто болеет за «Динамо», тот нальёт мне полстакана. Кто болеет за «Спартак», тот нальёт мне просто так.
Всё идёт, как полагается, по накатанной дорожке.
– Подойди сюда, – слышу. Долговязый подзывает. Он наливает полный пластиковый стаканчик. У Лидочки, барменши (она меня знает), беру гранёный стакан, переливаю туда водку.
– А теперь – фокусы! – объявляю. – Трюк называется «бездонный стакан».
Боковым зрением вижу, что у некоторых раскрываются рты. Номер удаётся. Я глотаю водку, а она не исчезает. Пью до полного удовлетворения. Остаток оставляю долговязому на столике.
– Хороший ты парень, – говорю ему и ухожу.
– А закусить?
– Не закусываю!
Быстрое освобождение сцены приводит зрителей в некое недоумение. Они столбенеют, восхищаются. А в этом кроется часть успеха.
Но не всё так гладко, как кажется. Надо мной, бывает, измываются мелкие журналистики, корреспонденты с местных телеканальчиков. Измываются с диким сладострастием. Даже с таким гиком хулиганским. А что им делать? Вот именно – делать нечего. Полицейские, не стану врать, ночью частенько выцмыкивают где-нибудь в парке – развлекай их! В городе я личность известная. Вот поэтому так происходит. Пользуются мной и забывают.
Блюю я после часто. Желудочным соком.
А есть сочувствующие и сострадающие лица. Чаще это тёмные личности, считаю я.
– Ты кушаешь? – спрашивает милосердная тётка. Она знает обо мне, наверное, из выпусков местных газет и телевизионных выпусков. – Пьёшь, пьёшь, а совсем не ешь.
– А зачем? Не хочется.
– Да разве такое возможно? – лепечет она.
– Видно, да. Живой же.
– Ты это врёшь. Ты смеёшься над каждым, разыгрываешь.
– Всякому позволяется думать так, как ему хочется. Но не всем позволено говорить во всеуслышание.
– А вот пойдём ко мне, я накормлю тебя, фокусник.
– Спасибо! Я же сказал…
– Пойдём, милок. Ты воспитан, вижу, как и я сама. В те ещё времена. Мы найдём общий язык за чашкой чая.
Нет, я не воспитан и никогда таким не был, я закалён – улицей, я – добр ещё. Мне это известно. Но я не хочу, есть. И я не хочу жалости и сострадания. Создаётся впечатление, меня соблазняют, как когда-то в молодости пыталась соседка, лет пятнадцать мне было. Тогда я этого не понимал. Неприятно сейчас, обо теперь понимаю.
И я ухожу от тётки в ближайший двор многоэтажки… Прочь от неё, прочь!
И вот не слышно оваций из зрительного зала. Меня не хотят видеть. Этого следовало ожидать. Приелся я зрителям. В одном из дворов дома меня прогоняют. В другом дворе тоже гонят. Иду прочь. Не сам, как бывало. Так мне велят.
– Придумаешь что другое – тогда приходи, – слышу.
Прошу одного знакомого сторожа, Сергеичем зовут, чтобы он на трюк мой посмотрел.
– Водки у меня совсем нет, – говорит он.
Я иду дальше. Захожу в парк. Эти розы, эту зелень во всех незамысловатых вечерних преображениях я видел тысячу раз – не радует. Почувствую ли снова обжигающий вкус водки во рту, чтобы суметь выжить? Эта мысль пугает. Я ожидаю отрицательный ответ.
Я сам себе объявляю, что я счастлив. Конечно, в словах моих напускной тон. Несколько фантастических и чрезвычайно странных идей всплывают в голове. Я пытаюсь материализовать и сам стакан, и водку, чтобы снова заявить о себе, стать независимым – не получается.
Ранее я верил в великую идею бессмертия со своим даром, так как мог не только заниматься материализацией, но и не есть годами (не помню, когда еда была у меня во рту последний раз), теперь её приходится менять.
На что? Я не знаю.
Видимо, виновата преждевременная старость. Здесь я гадаю.
И вот я иду по парку и встречаю странного человека.
– Это – ты! – восклицает он радостно и в то же время как бы в величайшем удивлении. – Вообрази, мы с тобой на днях потерялись. Мы знали друг друга, были рядом, но никогда не виделись.
Передо мной стоит хорошо одетый незнакомец, у него длинные седые волосы, как у меня, но на этом наше сходство с ним заканчивается. Я его первый раз вижу. Он обращается ко мне, а я не ведаю, как его зовут и что ему отвечать.
– Мне врали, – продолжает он, – о тебе бог знает что. А ты такой, как все. Ничем не отличаешься. Я увезу тебя прямо сейчас туда, где мы бывали с тобой в детстве. Там тебя ждут. Родственники.
– Кто? – не понимаю я.
– Родственники, – повторяет он.
– У меня их нет.
– Они есть, ты не знаешь их, всё просто.
Это пухлое, холёное лицо незнакомца наводит смутные воспоминания, но я не помню, откуда он. Я и себя-то не помню толком последние десять лет скитаний.