И вот наступил крайний срок – четвертое июля. В дымке над крышами домов загудели утренние колокола. Американцы вышли из троллейбуса и отправились на рыбалку. До полудня клева не было вовсе; в коричневатой воде висела муть, и даже удочку американцы закидывали с какой-то безнадежностью.
Вскоре раздалось топанье школьниц, которые выкрикивали английские слова в такт шлепанью тетрадками по ногам – RIVER, CHURCH, FOOLS, WALL, STONES, – весело галдя за спиной учительницы. Та повела девочек вверх по лысому склону к проспекту, а затем на Зеленый мост, где вся стайка остановилась у перил, не переставая пронзительно вопить: SIDEWALK, STATUES, FLOWERS, FOOLS, BILLBOARD, ДОЛОЙ АМЕРИКАНСКИЙ РАК!
С тихим стоном американцы зашли в воду и бросили в поток волглые кубики хлеба. Верещали школьницы, река несла свои бурые воды, американцы держали удочки в последней, безнадежной надежде – и вдруг одно из бамбуковых удилищ дрогнуло, а затем выгнулось параболой. Катушка лески начала разматываться. А удилище изгибалось все сильней, казалось, вершинка вот-вот достанет комель. Американцы решили, что леска, должно быть, зацепилась за какой-нибудь шлакоблок, шину, проржавевшую раковину или, еще того хуже, за металлическую балку в основании города. Смотри-ка, у тебя Вильнюс клюет, шутили они. Ну, теперь подсекай.
Но маленькие девочки, перегнувшись через перила, начали возбужденно кричать на литовском, кивать и тыкать куда-то пальцами. Американец с согнутой удочкой издал торжествующий клич, остальные сгрудились вокруг него и стали наблюдать за происходящим. Леска неторопливо, почти лениво ходила широкими зигзагами между берегов реки. В конце концов леска приблизилась к берегу, где стояли рыбаки, и застыла.
Счастливчик-американец поднатужился, закряхтел и подтянул добычу на мелководье, к своим болотным сапогам. От изумления он разинул рот и даже выпустил удочку; стоявшие рядом американцы также пораскрывали рты и закачали головами. Девочки на мосту принялись топать и галдеть еще громче, а потом кубарем скатились с моста и побежали по берегу канала. В паре метров от рыбаков они остановились и, вылупив глаза, смотрели на американцев, которые вытащили из воды гигантскую малосимпатичную рыбину, что лежала теперь на мощеном берегу и раздувала жабры.
Это оказался охристо-серый карп, словно впитавший в себя цвет города в самую мрачную погоду. Отвалившиеся чешуйки полупрозрачными пятидесятицентовыми монетами застыли на брусчатке. По краям изорванных плавников виднелась красная кайма, глаза без век в два раза превосходили глаза любого из американцев, а изгиб усов делал его похожим на рыцаря печального образа, который лежит на земле, страдая от ран, и глотает воздух.
Опустив руки, американцы несмело глядели вниз. Где-то наверху по мосту грохотали машины. Карп был гигантским, явно больше лосося, пойманного британцами, и уж точно больше всех когда-либо пойманных карпов. Он медленно взмахнул грудным плавником – поднял и опустил беспомощным движением.
Один из американцев обхватил обмякшую тушу, поднял рыбину перед собой и объявил, что в этом карпе живого веса никак не меньше пятидесяти фунтов. А может, и все шестьдесят. Он держал рыбу, не зная, как быть дальше. Живот карпа провис между ладонями. Из ануса нитью тянулись экскременты. Подернутое дымкой солнце грузно нависло над городом. Тяжело дыша, подбежала нахмурившаяся учительница.
Карп дернулся, лишь слегка шевельнулся, но этого ему хватило, чтобы выскользнуть из цепких рук. Упав головой на брусчатку, он немного скользнул вбок, перепачкал камни слизью и замер, лишь изредка ударяя хвостом. Американцы достали одноразовый фотоаппарат, но кнопку почему-то заело. Они стали вертеть камеру в руках; она выскользнула, упала в реку и утонула.
Карп причмокивал и ловил ртом воздух, его губы и усы слабо вытягивались вперед в форме буквы «О», а из-под левой жабры показалась тонкая струйка крови, едва заметная на фоне чешуи. Девочки заплакали. Учительница всхлипнула.
Американцы обернулись на стайку девчонок, что стояли в своих двухцветных ботиночках, разинув рты и не выпуская из рук тетради: на детских шейках – золотые крестики, на коленках синяки, челки вьются, гольфы сползают на жарком солнце четвертого июля, по щекам текут слезы. У них за спинами учительница сжимала пальцы, закусив дрожавшую губу.
Дураки, сказала она. Ну и дураки же вы.
Редко увидишь такую рыбу. И таких школьниц, и американцев, отпустивших на свободу грозного карпа, который лениво уплыл, рисуя круги на поверхности воды, в неизведанные глубины городской реки. Раздался колокольный звон, и американцы решили, что удача улыбнется им на другом континенте. На этот раз они подготовятся со всей тщательностью, чтобы не рисковать: не рыбачить в запрещенных местах, не накачиваться спиртным и не слушать советов первого встречного; отныне они будут брать двойной комплект всего снаряжения, по две удочки и по две флисовые куртки на брата; а безграничные богатства Америки – опасные трясины, поля колосящейся пшеницы и сиреневеющей в сумерках белой кукурузы, огромные магазины, искусные мастера – все и вся окажут им помощь и поддержку.
Они не проиграют – такого просто не может быть; они ведь американцы, они уже победили.
Смотритель
На протяжении первых тридцати пяти лет жизни Джозефа Салиби его мать застилает ему постель и готовит еду; каждое утро, перед тем как ему дозволяется выйти за порог, она заставляет его прочесть выбранный наугад столбец из английского словаря. У них обветшалый домишко в гористом предместье Монровии – это в Либерии, в Западной Африке. Джозеф – высокий, тихий, болезненный; сквозь стекла его огромных очков видно, что белки глаз у него с желтизной. Его мать миниатюрна и неутомима; дважды в неделю она взгромождает на голову две корзины овощей и отправляется за шесть миль, чтобы продать их со своего прилавка на рынке в Мазинтауне. Когда соседки заходят полюбоваться ее садом и огородом, она встречает их улыбкой и предлагает кока-колу.
– Джозеф отдыхает, – объясняет она, и соседки, потягивая колу, вглядываются в темные, закрытые ставнями окна у нее за спиной: всем представляется, что мальчик лежит в поту и бреду.
Работает Джозеф счетоводом в Либерийской национальной цементной компании, где регистрирует счета и заказы на страницах толстого, переплетенного в кожу гроссбуха. Раз в несколько месяцев он оплачивает на один счет больше и выписывает чек на свое имя. Матери он говорит, что эти дополнительные деньги – часть его зарплаты, и за эту ложь ему ничуть не стыдно. В полдень она приносит ему в контору отварной рис, напоминая, что горы кайенского перца обезоружат любую болезнь, и наблюдает, как он ест за рабочим столом.
– Молодец, – повторяет она. – Ты трудишься во имя подъема Либерии.
В тысяча девятьсот восемьдесят девятом году Либерия погружается в гражданскую войну, которая растянется на семь лет. На цементном заводе – саботаж, производство вскоре преобразовывают в партизанский военный завод, и Джозеф теряет работу. Он начинает приторговывать кроссовками, радиоприемниками, калькуляторами, календарями, украденными из офисов в центре города. Ничего страшного, твердит он себе, каждый тащит, что плохо лежит. Нам нужны деньги. Он прячет вещи в подвале и говорит матери, что хранит коробки для приятеля. Пока мать торгует на рынке, к дому подъезжает грузовик и увозит товар. По ночам он платит паре мальчишек за то, что они болтаются по округе, отгибают оконные решетки, взламывают двери и складывают ворованное у Джозефа на заднем дворе.
В основном он сидит на корточках у порога и наблюдает, как мать работает в огороде. Ее руки не пропустят ни единого сорняка или увядшей виноградной лозы и всегда соберут стручковую фасоль, методично, со звоном падающую в металлическую миску, – а он слушает пылкие материнские речи о тяготах войны и важности сохранения четко налаженного образа жизни.
– Джозеф, с войной жизнь не кончается, – наставляет она. – Нужно держаться.
На холмах вспыхивают залпы артиллерийского огня; над крышей гудят самолеты. Соседки больше не заходят; бомбежки продолжаются днем и ночью. Во мраке полыхают деревья, будто предвещая еще большее зло. Мимо дома проносятся полицейские в угнанных пикапах: стволы лежат на порожках, глаза скрыты за зеркальными очками. Джозефу хочется крикнуть сквозь тонированные стекла и хромированные выхлопные трубы: подойди, схвати меня. Только попробуй. Но он молчит, просто стоит, потупившись, и делает вид, будто занят кустами роз.
Как-то утром в октябре девяносто четвертого мать Джозефа отправляется на рынок с тремя корзинами батата и домой больше не приходит. Джозеф слоняется между грядками, слушая отдаленную канонаду, пронзительный вой сирен и безграничную тишину в промежутках. Когда наконец за холмами скрывается последний луч света, Джозеф идет к соседям. Те с порога своей спальни разглядывают его сквозь калитку и предупреждают:
– Джозеф, с войной жизнь не кончается, – наставляет она. – Нужно держаться.
На холмах вспыхивают залпы артиллерийского огня; над крышей гудят самолеты. Соседки больше не заходят; бомбежки продолжаются днем и ночью. Во мраке полыхают деревья, будто предвещая еще большее зло. Мимо дома проносятся полицейские в угнанных пикапах: стволы лежат на порожках, глаза скрыты за зеркальными очками. Джозефу хочется крикнуть сквозь тонированные стекла и хромированные выхлопные трубы: подойди, схвати меня. Только попробуй. Но он молчит, просто стоит, потупившись, и делает вид, будто занят кустами роз.
Как-то утром в октябре девяносто четвертого мать Джозефа отправляется на рынок с тремя корзинами батата и домой больше не приходит. Джозеф слоняется между грядками, слушая отдаленную канонаду, пронзительный вой сирен и безграничную тишину в промежутках. Когда наконец за холмами скрывается последний луч света, Джозеф идет к соседям. Те с порога своей спальни разглядывают его сквозь калитку и предупреждают:
– Полицейских убили. Мятежники Тейлора будут здесь с минуты на минуту.
– Моя мама…
– Спасайся! – кричат они, захлопывая дверь.
Джозеф слышит лязг цепочки, стук засова. Отойдя, он застывает на пыльной улице. На горизонте столбы дыма поднимаются в красное небо. Через мгновение он идет в конец мощеной дороги и сворачивает на ведущую в Мазинтаун грунтовую тропу, по которой утром шла его мать. На рынке ему открывается то, чего следовало ожидать: среди пожарища тлеет грузовик, повсюду валяются раскуроченные ящики, подростки грабят прилавки. На тележке лежат три трупа; ни один из них он опознать не может, и матери среди них нет.
Никто из встречных с ним не разговаривает. Когда он хватает за ворот пробегающую мимо девочку, у той из карманов сыплются кассеты; она отводит взгляд и не отвечает на его вопросы. Там, где был мамин прилавок, осталась лишь стопка обгоревшей фанеры, аккуратно сложенной, будто уже припасенной кем-то для ремонта дома. По возвращении домой на улице еще светло.
На следующий вечер – мама так и не пришла – Джозеф снова выходит из дома. Он внимательно изучает останки рыночных прилавков, блуждая по пустынным рядам и выкрикивая мамино имя. Там, где когда-то между двух железных столбов висела рыночная вывеска, подвешен за ноги человек. Вырванные внутренности, свисающие ниже рук, болтаются, как черные веревки, как обрезанные ниточки дьявольских марионеток.
В последующие дни Джозеф уходит еще дальше. Впереди мужчина ведет девушек, закованных в цепи; Джозеф сторонится, чтобы пропустить самосвал с горой трупов. Двадцать раз его останавливают и допрашивают; на временных контрольно-пропускных пунктах военные, тыча винтовками ему в грудь, допытываются: либериец? из племени кран? почему тогда не сражается вместе с ними против кранов? Перед тем как отпустить, они плюют ему на рубашку. Он слышит, что партизанский отряд в масках Дональда Дака поедает органы врагов; он слышит, что террористы в шипованных бутсах топчут животы беременных женщин.
Никто и нигде не знает о местонахождении его матери. С крыльца он наблюдает за соседями, которые устроили набег на их огород. Мальчишки, которым он платил за мародерство, больше не приходят. По радио какой-то солдат, Чарльз Тейлор, хвастает, что уложил пятьдесят нигерийских миротворцев сорока двумя пулями.
– Умерли они быстро, – бахвалится он. – Как слизняки, посыпанные солью.
Через месяц, так и не получив сведений о матери, Джозеф берет под мышку ее словарь, прячет деньги под рубаху, в брюки и башмаки, запирает подвал, где громоздятся краденые блокноты, лекарства от простуды, магнитофоны, компрессоры, и покидает дом навсегда. Какое-то время он кочует с четырьмя христианами, бегущими в Кот-д’Ивуар; сталкивается с бандой малолеток, вооруженных мачете и скитающихся из одной деревни в другую. То, что попадается ему на глаза – обезглавленные дети, парни-наркоманы, разорвавшие молодую беременную женщину, свисающий с балкона человек с отрубленными руками во рту, – не описать словами. За три недели он повидает столько, что кошмаров ему хватит на десять жизней вперед. В Либерии, на той войне, никого не хоронили, а все, что было некогда похоронено, вытащили на свет божий: трупы лежат штабелями в выгребных ямах, стонущие дети волокут по улицам тела собственных родителей. Краны убивают манов; гио убивают мандинков; половина путников на дороге вооружена; над половиной перекрестков пахнет смертью.
Джозеф спит где придется: в кучах листвы, под кустами, в заброшенных домах на полу. Голова раскалывается от боли. Каждые три дня его трясет в лихорадке: бросает то в жар, то в холод. В дни, когда не лихорадит, подступает удушье; все силы уходят на то, чтобы продолжать путь.
Наконец он добирается до КПП, но там его задерживает пара желтушных солдат. Он старательно повторяет свою историю: мать пропала, нужно отыскать ее следы. Нет, он не кран и не мандинк, объясняет он и предъявляет словарь, который у него тут же изымают. В висках не переставая стучит кровь; он думает, что ему конец.
– У меня есть деньги, – говорит он и расстегивает воротник рубахи, чтобы показать купюры.
Один солдат в течение нескольких минут говорит по рации, затем возвращается. Он приказывает Джозефу сесть на заднее сиденье «тойоты» и везет его по длинной подъездной дороге к воротам. На плантации, над домиком с черепичной крышей, тянутся бесконечные ряды каучуковых деревьев. Солдат ведет его за дом, а дальше через ворота – на теннисный корт. Там дюжина парней лет шестнадцати развалились в шезлонгах с автоматами на коленях. От асфальта отражается белый солнечный свет. Они сидят, Джозеф стоит; сверху жарит солнце. Никто не произносит ни слова.
Через несколько минут обливающийся потом капитан выволакивает из дверей черного хода мужчину, тащит прямо на корт и бросает точно на среднюю линию. У несчастного на голове синий берет; руки связаны за спиной. Когда его переворачивают, Джозеф замечает проломленные скулы; лицо проваливается внутрь.
– Вот гнида, – начинает капитан, пиная его под ребра носком ботинка, – пилотировал самолет, который целый месяц бомбил города восточнее Монровии.
Мужчина пытается приподняться. Глаза устрашающе западают в глазницы.
– Я повар, – выдавливает он. – Еду из Йекепа. Мне сказали держаться дороги на Монровию. Я и поехал. Но меня арестовали. Умоляю. Я готовлю стейки. Никого я не бомбил.
Парни в шезлонгах поднимают вой. Капитан срывает с пленного берет и бросает на ограду. Боль в голове у Джозефа усиливается; он хочет рухнуть ничком, залечь в тени и уснуть.
– Ты убийца, – отвечает капитан пленному. – Почему не говоришь правду? Почему не сознаешься? В тех городах – мертвые матери и девочки. Думаешь, ты непричастен к их смерти?
– Умоляю! Я повар! Жарю стейки в ресторане «Стилуотер» в Йекепе! Я ехал к невесте!
– Ты бомбил деревни.
Пленный хочет что-то добавить, но капитан затыкает ему рот ботинком. Слышится скрежет, будто камешки бьются друг о друга в холщовом мешке.
– Вот ты! – Капитан тычет пальцем в сторону Джозефа. – У тебя убили мать?
Джозеф щурится.
– Она торговала овощами на рынке в Мазинтауне, – рассказывает он. – Я не видел ее три месяца.
Из кобуры на бедре капитан достает пистолет и протягивает Джозефу.
– Эта гнида убила не менее тысячи человек, – заводит капитан. – Матерей и дочек. Меня рвет от одного его вида.
Капитан обхватывает Джозефа за бедра, как будто ведет его в танце. От корта отражается слепящее солнце. Парни в шезлонгах глазеют и перешептываются. Солдат, который привел Джозефа, закуривает, прислонясь к ограде.
Губы капитана вплотную приближаются к уху Джозефа.
– Ты сделаешь это ради своей матери, – бормочет он. – Ты сделаешь это ради своей страны.
Пистолет уже в руках Джозефа, теплая рукоятка стала липкой от потной ладони. Мучительное биение в висках учащается. Ряды деревьев застыли в пыльной неподвижности, капитан дышит в ухо, пленный из последних сил ползет по асфальту, как больной ребенок, вытягивается и распластывается, будто расплавленная линза очков. У Джозефа в голове – последний путь мамы на рынок, солнечный свет и тени на длинной тропе, листва, перебираемая ветром. Напрасно он ее отпустил, напрасно не пошел вместо нее. Это он должен был провалиться как сквозь землю, исчезнуть без следа. Бомба превратила ее в пар, думает Джозеф. Бомба превратила ее в дым. А все потому, что она думала: нам нужны деньги.
– Он не стоит даже собственной крови, – нашептывает капитан. – Он не стоит даже воздуха в легких.
Джозеф поднимает пистолет и стреляет пленному в голову. Грохот выстрела мигом поглощается густым воздухом и высокими древесными кронами. Джозеф падает на колени, впереди взрываются слепящие световые ракеты. Перед глазами все плывет и белеет. Он валится лицом вниз и теряет сознание.