А затем продолжает:
– Сердца тех китов я похоронил в лесу. – И проводит руками перед грудью, говоря на языке жестов: «сердце».
Она смотрит на него, склонив голову набок. Лицо ее смягчается. «Как ты сказал?» – переспрашивает она жестами.
– Я похоронил их здесь.
Джозеф хочет сказать что-то еще, хочет поведать ей о жизни китов. Но много ли ему известно? Знает ли он хотя бы, чем они заняты в море и почему выбрасываются на берег? Что происходит с морскими гигантами, умершими в родной стихии: качаются ли их гниющие, вспученные туши на волнах прибоя? Или сразу тонут? Долго ли покоятся на океанском дне, где через их скелеты, может статься, прорастут дивные подводные сады?
Касаясь руками земли, она не сводит с него глаз. Таким способом, заключает Джозеф, она выражает внимание. Пригвождая меня взглядом. От этого я чувствую, что она всегда меня слушает, затаившись в своей непроницаемой тишине. Ее бледные пальцы перебирают стебли растений; с крутобокого неспелого помидора скатывается дождевая капля; Джозефа охватывает непреодолимое желание рассказать все. Рассказать о своих криминальных проделках, о том, как мама на заре, пока он спал, ушла на рынок… – откуда ни возьмись на него разом нахлынула сотня признаний. Слишком долго он держал их при себе, слова копились в голове за какой-то запрудой, но сейчас эту запруду прорвало, и река грозит выйти из берегов. Ему хочется рассказать о волшебстве света, о бликах, что днями напролет играют в воде: тускло мерцающие на рассвете, к полудню они набирают ослепительную яркость, к вечеру начинают отливать золотом, а на закате обещают привести за собой сумерки – каждое мгновение каждого дня отмечено собственной магией. Хочется рассказать, что после смерти живое существо не исчезает бесследно, а просто становится чем-то другим: после смерти мы оживаем в стебельках травы, в проклюнувшихся зернышках. Но вместо этого наружу вырывается прошлое: словарь, амбарная книга, его мать, все виденные им ужасы.
– У меня была мама, – начинает он. – Она пропала.
Он даже не уверен, что Белль сейчас читает по губам: она отводит глаза, приподнимает помидор, соскребает с донца присохшую землю, а потом отпускает. Джозеф садится перед ней на корточки. Деревья гнутся от сильного ветра.
– У мамы был огород. Вроде этого, только лучше. Более… ухоженный.
Джозеф с трудом подбирает слова: он и сам понимает, что рассказывать о матери нелегко.
– Годами я воровал, – признается он. Доходит ли это до Белль, ему неведомо; дождь заливает стекла очков. – А еще я человека убил.
Глядя поверх его головы, она и бровью не ведет.
– Я даже не знал, кто он такой, – может, его с кем-то спутали. Но я его убил.
Наморщив лоб, точно в страхе, Белль смотрит на него в упор; терпеть этот взгляд невыносимо, но и замолчать уже нельзя. Так много накопилось вещей, которые нужно облечь в слова: как задыхаются под собственной тяжестью киты, что обрушились на песок черными пушечными ядрами, как лес поет свои песни, как морские волны окрашиваются сиянием звезд, как мама склонялась над бороздками, разбрасывая семена. Он хочет прибегнуть к жестам, чтобы слова приобрели новизну; хочет, чтобы она увидела, как незатейливые, безрадостные картины его прошлого возрождаются из тьмы. Каждый замеченный и не похороненный им труп, тело мужчины, осевшее на теннисный корт, украденный хлам, до сих пор запертый в подвале материнского дома.
Вместо этого он рассказывает о китах.
– Один из тех китов, – рассказывает он, – прожил дольше остальных. Люди сдирали кожу и жир с его мертвого собрата. Кит следил за ними своими большими карими глазами и в конце концов начал стучать плавниками по песку. В тот миг я находился на таком расстоянии, как отсюда до твоего дома, и даже там чувствовал, как дрожит под ногами земля.
Белль смотрит на него, сжимая в руке грязный помидор. Джозеф опускается на колени. У него катятся слезы.
Плодоношение: в последний теплый денек на дереве золотистыми соцветиями рассаживаются с полдюжины танагр, кусты томатов кланяются солнцу. Шелковистые цветки дыни пронизаны светом и готовы вспыхнуть язычками пламени. Джозеф наблюдает за Белль, которая на лужайке повздорила с матерью: они возвращаются с пляжа. Белль разрубает руками воздух. Ее мать, швырнув на землю свой шезлонг, жестом говорит что-то в ответ. Джозеф гадает, где у этой девушки хранятся секреты: в глубинах души? Или прямо на кончиках пальцев, чтобы мгновенно преобразиться в речь, подать знак матери? «Тот африканец, которого ты уволила, живет в лесу. Он вор и убийца». Быть может, секреты клубятся у нее внутри, как рвущийся наружу пар в котелке? Или затаились, как семена, готовые прорасти, когда настанет их час? Ни то ни другое, отвечает себе Джозеф, Белль все понимает. Она хранит свои тайны куда лучше меня.
Он вдыхает сладковатый запах порозовевшего помидора с лоскутком желтизны на одном боку; такой аромат – почти как дурман.
Но утром его настигают. С рассветом он идет за моллюсками: отрывает их от камней, складывает в ржавое ведерко – и тут в дюнах появляется какая-то фигура. Сквозь деревья пробиваются потоки света, а потом солнце, будто замышляя предательство, одиноким лучом высвечивает его на фоне воды. Позади одинокой фигуры возникают другие; люди устремляются вниз по склонам, увязая в рыхлом песке, и скалятся на Джозефа.
В руках у них спиртное, голоса и без того пьяные; он уже подумывает бросить ведерко, пуститься наутек и прыгнуть в воду, чтобы морское течение унесло его подальше от этих мест и до скончания века швыряло о скалы. А люди между тем подходят совсем близко и останавливаются. С ними жена Тваймена: эта приближается чуть ли не вплотную – вся красная, аж дергается, – и с криком выплескивает спиртное ему в лицо и на грудь.
Джозефу и в голову не приходит избавиться от учебника по языку жестов; когда незваные гости видят, что книга заткнута за пояс его брюк, дело принимает и вовсе скверный оборот. Миссис Тваймен вертит книгу в руках и сокрушенно качает головой, словно утратив дар речи. «Откуда это у него?» – возмущаются остальные. Двое мужчин, сжав кулаки, с перекошенными физиономиями подступают к нему с боков.
Его тащат через дюны, по тропе, на лужайку, мимо гаража, где он раньше обретался, мимо сарая, где он разжился мотыгой и семенами. Белль нигде не видно. Из дома выскакивает голый по пояс мистер Тваймен, на ходу подтягивая спортивные штаны. Слова застревают у него в горле. «Наглец, – выплевывает он. – Каков наглец».
Вдалеке завывают сирены. С лужайки Джозеф пытается разглядеть свой огород на вершине пригорка, этот маленький островок среди елей, но видит лишь размытую зеленую кляксу; тем временем его заталкивают в дом, где разглядеть можно разве что массивный обеденный стол с грязными тарелками и полупустыми стаканами да еще лица тех, кто сыплет вопросами.
Ему надевают наручники, чтобы доставить в Бэндон, а там отводят в кабинет, где на полках расставлены допотопные мигалки и пластмассовые кубки за победы в софтболе. Прямо на краю стола сидят двое полицейских, которые по очереди задают одни и те же вопросы. Спрашивают, как он проводил время с девочкой, для чего и куда с ней ходил. Где-то поблизости беснуется Тваймен: Джозеф не разбирает слов, но слышит, как надрывается его скрипучий голос. Сидящие на столе полицейские хранят безучастный вид и только подаются вперед.
– Чем ты питался? Что ел? На тебя поглядеть – как будто голодом себя морил.
– Сколько времени ты оставался наедине с девочкой? Куда ее уводил?
– Чего молчишь? Мы можем облегчить твою участь.
В сотый раз спрашивают, откуда у него книга по языку жестов. Я всего лишь садовник, хочет сказать им Джозеф. Отстаньте. Но так ничего и не говорит.
Его запирают в камере, где все поверхности покрыты слоем краски: шлакобетонные стены, пол, каркас койки, решетки на окне – краска обезличивает все. Не покрашены лишь раковина и унитаз; после тысячи уборок нержавейка сплошь испещрена закругленными царапинами. Прямо за окном, метрах в пяти, высится кирпичная стена. Под потолком, так высоко, что не дотянуться, висит голая лампочка. Светит круглые сутки – искусственное карликовое солнце.
Сидя на полу, он представляет свой огород, поросший бурьяном: шершавые стебли сорной травы измываются над помидорными кустами, а спутанные корни завладевают останками кашалотовых сердец. Он представляет, как переспелые помидоры, из последних сил удерживаясь на ветках, покрываются, как ожогами, черными язвами, но в конце концов падают и становятся добычей мух. Дыни переворачиваются другим боком и сохнут. Полчища муравьев прогрызают корку и растаскивают блестящие кусочки мякоти. Не пройдет и года, как огород исчезнет под малинником и крапивой, которые наступают со всех сторон, и ничем больше не выдаст свою историю.
Где же теперь Белль, гадает он. И надеется, что где-нибудь далеко, а сам представляет, как она, сидя за рулем «фольксвагена», положила локоть на опущенное стекло и мчит на юг по шоссе, которое за поворотом откроет ей бескрайние луга океана.
Сквозь оконную решетку кто-то просовывает бутерброды с арахисовым маслом, но Джозеф к ним не притрагивается. Через два дня у той же решетки появляется надзиратель и спрашивает, не принести ли ему что-нибудь другое. Джозеф мотает головой.
– Организму питание требуется, – поучает надзиратель. С этими словами он просовывает в камеру пакетик крекеров. – На-ка, похрусти. Сразу полегчает.
Джозеф упорствует. Но не в знак протеста и не по причине болезни, как, похоже, думает надзиратель. Дело просто в том, что от одной мысли о еде ему становится дурно – от одной мысли о том, что съестное нужно пережевывать и проталкивать в глотку. Джозеф кладет крекеры на кромку раковины, где уже черствеют бутерброды.
Надзиратель с минуту наблюдает за ним, прежде чем уйти.
– Знаешь что, – цедит он, – отправлю-ка я тебя в больничку, там и подыхай.
Адвокат пытается вытянуть из него хоть какие-нибудь сведения.
– Чем ты занимался в Либерии? Эти люди считают тебя опасным – поговаривают, будто ты слабоумный. Это так? Ну что ты молчишь?
У Джозефа нет ни запальчивости, ни злости, ни возмущения несправедливостью. Он невиновен в тех преступлениях, за которые его здесь держат, но виновен во многих других. Не родился еще человек, на котором лежала бы такая вина, думает он, не родился еще человек, более заслуживающий кары. «Виновен! – едва не выкрикивает он. – Всю жизнь виновен». Но силы иссякли. Он меняет позу и чувствует, как его кости укладываются на пол. Раздосадованный адвокат уходит.
Внутри у Джозефа больше нет шлюзов, нет заслонок. Будто все его деяния хлынули в грудь и сейчас тупо бьются о ребра. Мама, убитый человек, погибающие растения – ему этого не пережить, ему с этим не жить, не прожить столько, чтобы расплатиться за все похищенное.
Еще двое суток без еды – и его отправляют в больницу: волокут, словно мешок костей. Запоминается лишь глухая боль в грудине, куда упирались чужие руки. Когда к нему возвращается сознание, он полулежит на койке в незнакомом помещении, а из рук торчат какие-то трубки.
В полудреме перед ним всплывают жуткие сцены: на тумбочке и на задвинутом в угол стуле появляются мертвецы с отрубленными конечностями; на полу в неестественных позах застыли трупы, в пустых глазницах копошатся мухи, в ушах запеклась кровь. Изредка пробуждаясь, он видит, что убитый им человек стоит на коленях в изножье койки: голубой берет валяется рядом, руки по-прежнему связаны за спиной. На лбу свежая рана, словно пробуравленная дырка, окаймленная черным; глаза открыты. «Я ни разу в жизни к самолету и близко не подходил», – твердит он. В палату вот-вот зайдет медсестра и увидит стоящего на коленях покойника – это будет конец. Джозеф говорит себе: я должен поплатиться за все.
Есть здесь и другие посетители: на стуле в углу, сложив тощие руки на груди, сидит миссис Тваймен. Она сверлит его взглядом, под глазами пульсируют мешки, багровые, как кровоподтеки. «Ну что? – кричит она. – Что?» Приходит и Белль, а может, ее образ – тут Джозеф просыпается и вспоминает, как она сдвинула в сторону скользящую оконную раму и указала на чаек, оккупировавших мусорные баки. Как узнать: может, ему это снится, может, она уже мчит в Аргентину, а о нем даже не вспоминает. Окно в палате закрыто, шторы задернуты. Когда медсестра открывает окно, никаких мусорных баков снаружи не видно, там только газон и парковка.
Примерно через неделю его посещает новый адвокат, гладко выбритый краснолицый мужчина с прыщавой шеей. Он зачитывает Джозефу газетную статью, где сообщается, что в Либерии прошли демократические выборы, президентом стал Чарльз Тейлор, война закончилась и на родину в массовом порядке возвращаются беженцы.
– Вы подлежите депортации, мистер Салиби, – объявляет он. – Вам это очень даже на руку. Суд закроет глаза на кражу инвентаря и незаконное проникновение на чужую территорию. Обвинения в преступной халатности, равно как и в совращении малолетней, тоже сняты. Вас не привлекут к ответственности, мистер Салиби. Вы свободны.
Джозеф откидывается на спинку кровати и понимает, что ему все равно.
Медсестра говорит, что к нему пришли. С ее помощью он выбирается из койки; перед глазами плывут темные пятна. Она сажает его в кресло-каталку и везет по коридору; через какую-то боковую дверь они попадают в огороженный внутренний двор.
Припекает солнце, у Джозефа раскалывается голова. Медсестра подвозит его к небольшому столику в центре газона, примыкающего к ограде парковки, и возвращается в здание. Джозеф, щурясь, вглядывается в слепящее небо, где клубятся облака. За парковкой раскачивается на ветру гряда полуоблетевших деревьев, которые слаженно машут ветками. Осень, заключает Джозеф. И представляет, как сжались почерневшие корни огородных растений, как зачахли томаты, съежились листья, как ударили первые заморозки. Уж не оставят ли его здесь умирать? Медсестра подойдет через пару дней и вытряхнет его из кресла, чтобы захоронить некогда живую плоть, от которой отслоится кожа, откажется черное семечко сердца, отвалятся и лягут в землю кости.
Одна из дверей, ведущих из корпуса во двор, открывается: выходит Белль с рюкзачком за спиной. Застенчиво улыбаясь, она подходит к Джозефу и присаживается за стол. Из-под ворота ее дорожной куртки виднеются лямочка майки, бледная ключица и чуть выше – триада веснушек. Ветер поднимает пряди волос и возвращает обратно на плечи.
Разглядывая девушку, Джозеф вынужден придерживать голову руками; Белль тоже его изучает. Жестами спрашивает, как у него дела, и он пытается отвечать. Они сидят и улыбаются. На припаркованных автомобилях играют солнечные блики.
– Это все взаправду? – шепчет Джозеф.
Белль в недоумении склоняет голову набок.
– Я не сплю? Ты настоящая?
Она зажмуривается и кивает: конечно. А потом, развернувшись вполоборота, указывает на парковку и жестами сообщает: я за рулем. Джозеф молча улыбается и сжимает ладонями непослушную голову.
Тут Белль вспоминает, зачем пришла, снимает рюкзак, достает две небольшие дыни и кладет на стол. От изумления Джозеф таращит глаза.
– Неужели это те, что… – не верит он.
Белль кивает. Джозеф берет дыню в руки. Увесистая, прохладная; он стучит по ней костяшкой пальца.
Вынув из кармана куртки перочинный нож, Белль взрезает – с едва слышным хрустом – оставшуюся на столе дыню; плод распадается на половинки, источающие неповторимый сладкий аромат. Две чаши, наполненные влажной, нежной мякотью и десятками семечек.
Семечки Джозеф соскабливает и оставляет на дощатой столешнице: безупречно гладкие, светло-мраморные, они блестят в лучах солнца. Из одной половинки дыни Белль вырезает кусочки мякоти. Мякоть переливается, и Джозеф даже не верит, что выращенная им дыня может иметь такой оттенок – будто ее напитал солнечный свет. Каждый из двоих подносит свой кусочек к губам и смакует. Джозефу чудится запах леса, зимней бури и огромных китов; его наполняет ощущение звезд и ветра. Сочная крошка мякоти соскальзывает с подбородка Белль, которая даже смежила веки. Открыв глаза, она перехватывает взгляд Джозефа и расцветает улыбкой.
Они доедают первую дыню; Джозеф наслаждается таянием мякоти на языке. Руки и губы липкие. В груди теплеет от удовольствия, тело вот-вот засветится изнутри.
Потом съедают и вторую, точно так же раскладывая на столе семечки. А после делят их на две горсти; Белль заворачивает каждую в клочок бумаги, чтобы одновременно с Джозефом опустить свой пакетик в карман.
Сидя в кресле-каталке, Джозеф кожей ощущает тонкие солнечные лучи. Голова становится невесомой – кабы не шея, улетела бы ввысь. Будь у него второй шанс, размышляет он, надо было бы похоронить кашалотов целиком. А землю засыпать сверху ведрами семян, чтобы не только томаты и дыни выросли, но и тыква, и фасоль, и картофель, и брокколи, и кукуруза. Хоть самосвалы семян привезти. Грядки получились бы – на сколько глаз хватит. Да такие яркие, людям на диво; а сорную траву и плющ он больше выдирать не станет: пусть все живое растет, зачем мешать?
Белль плачет. Джозеф берет ее за руки, за тонкие, красноречивые пальчики. А сам задумывается: не скопилась ли пыль на стенках дома в гористом предместье Монровии? Мелькают ли еще колибри между чашечками цветов и не вернулась ли чудом его мама: быть может, вернулась – и уже трудится на огороде; а потом они вместе обмахнут стены, выметут пыль из всех углов, вынесут за порог и будут смотреть, как она рыжеватыми тучками полетит с ветром в другие пределы.