Эдуард Веркин Пролог
ПовестьГлава 1 Август
Я помню, словно это было вчера, как, тяжело ступая, он дотащился до старой дурной сосны, оперся на нее плечом, вздохнул и сел устало на землю. У него дрожали руки, он достал из ранца удивительную мягкую бутылку и стал пить и, выпив до половины, замер, словно прислушиваясь к себе, проверяя — правильно ли расходится по внутренностям вода? Потом втянул голову в плечи и остался сидеть, совсем как замерзшая чайка.
Я шепнул Хвосту, что путник, наверное, просто уснул, и предложил не терять времени и идти на Зыбкий Берег искать черемшу — за ней мы, собственно, тогда и отправились. Но Хвост возразил, Хвост сказал, что сейчас незнакомец, может, и уснул, но скоро он наверняка уснет вкрутую, то есть с концами.
— Вид-то у него мертвецкий, — Хвост здраво указал пальцем. — Совсем мертвецкий, не видишь разве?
После чего предложил подождать. Черемша все равно от нас никуда не убежит, а оставлять бесхозного мертвяка глупо и расточительно. Во-первых, его может найти Кошкин с братьями. Во-вторых, его может найти староста Николай, он тут часто ходит на свою смолокурку. В-третьих, волки. Уж кто-кто, а волки на мертвечинку падки, им только дай учуять — сразу прибегут. В любом случае мертвец достанется им, а не нам. А этого допускать категорически нельзя, потому что мертвец — ресурс ценнейший. Взять хотя бы ботинки…
— Ты посмотри, какие это чудесные ботинки? Ты посмотри, какая подошва? В таких ботинках можно ходить всю жизнь! А когда ты тоже умрешь, твои наследники будут биться за них…
Не на жизнь, а на смерть. Над твоим бездыханным телом. Ботинки действительно были хороши, в Высольках таких ни у кого нет, разве что у старосты Николая, да и то он в них выходил только по праздникам, на день Огня, на Стожары, а так как все, в лаптях. Он хоть и староста, а тоже лапотник.
— А перевязь? Где ты встретишь такую перевязь? У самого заседателя нет такой перевязи! Когда он приходил в прошлом году пересчитывать людишек — он приходил в обычном ремне, как всякий, а тут…
И перевязь была хороша, что тут спорить? Но больше всего Хвосту нравился, конечно, топор. Небольшой топорик на длинной, дольше локтя, тонкой рукояти. Думаю, метательный топор, из старых, и металл тусклый и видно, что непростой, булат, или даже табан. Правда, про топор Хвост мне ничего не сказал, собирался его забрать потихоньку, чтобы делить не пришлось.
— Мне топор нравится, — сказал я. — Хороший топор.
— Топор? А, какой же это топор, это клевец, — тут же презрительно сказал Хвост, и я понял, что топор и ему тоже показался. — Бесполезный предмет, таким волка не убить. Ты лучше на ранец его погляди. Я такого и не видал никогда…
Ранец отличный. И в ранце, наверное, тоже много полезного.
Хвост тут же напомнил, что в прошлом году старик Шишкин вот так же пошел в лес, нашел мертвеца — показывать никому не стал, он же не дурак — а в сумке у мертвеца раз — и дюжина серебряных ложек. И теперь все Шишкины едят настоящими ложками, более того, две ложки обменяли на козу, и теперь теми ложками, которые на козу не обменяли, хлебают молочный суп из молока обменянной козы.
— У них сейчас сыр, да шаньги, а ты как недорезанный черемшу солишь. Так всю жизнь мимо и простоишь…
Хвост тут же рассказал про своего троюродного брата, который живет в Забоево и уже не просто так человек. Там, в Забоеве есть такая дорога, по которой на ярмарку обозы идут, а перед мостом через Синий овраг выросла как раз прокудливая осина. И вот на той осине каждую неделю кто-то, да удавится. То коробейник, то костомол, а то и торговец какой случается. Так вот брат Хвоста невдалеке там всегда сидит на лабазе и этих удавленников караулит. И уже имеет с этого свой задел, невзирая на возраст.
Убедил меня Хвост, уселись мы в кустах и подождали некоторое время.
Сначала Хвост смирно держался, потом у меня соль стал выпрашивать. Соль ему давать опасно, он от нее как лось — дуреет. В прошлый раз вот тоже у меня соли выклянчил, я ему дал мешочек, так он щепотями начал есть, оторваться не мог. Я его, конечно, остановил, но поздно и не сразу. Неделю потом Хвост ходил опухший, без глаз совсем. Так что соли я ему не дал. Но Хвост не унимался, сломал веточку с ивы, размочалил ее и размочил во фляге, после чего уговорил меня эту веточку сунуть в соляной кисет. Соль налипла на палочку, и Хвост стал ее жевать. Свою соль всегда бережет, никогда не достает, хотя у самого всегда на шее кисет. Жадный, как все Хвостовы. Старший брат Хвоста такой жадный, что ходит по дворам, выпрашивает рыбью чешую, варит из нее моментальный клей, а потом снова ходит по дворам и этот самый клей продает обратно. Семейное это у них, от Высолек до Кологрива Хвостовы самые жадные люди на свете. Вот если сказать какому-нибудь Хвостову, что в Кологриве кто-то выкинул старые прелые лапти, то он сразу побежит за этими лаптями выпучив глаза, и про волков не вспомнит.
Путник сидел под деревом недвижим, и на самом деле походил на покойника. Лицо у него, опять же, покойницкого цвета, синее и попятнело даже сбоку, да и челюсть отвалилась.
Подождали мы некоторое время, а потом Хвостов и говорит:
— Чего ждать, пойдем, уже все, остывает. Оттащим его в овраг. Куртку разденем и разыграем, остальное поделим, а самого закопаем по — человечески, он нам еще спасибо скажет.
— Как это?
— Просто. Так его скоро волки начнут глодать, растащат по костям, и непонятно где что валяться станет, а так хорошо ему будет лежать, культурно, в одном месте. Я как раз свежий выворотень знаю. Давай, полезли.
— Полезли…
Но лезть никуда мы не спешили, потому что не могли разобрать, кому лезть первым. Некоторое время мы выясняли это обстоятельство, однако совсем не выяснили и полезли вместе.
Незнакомец все сидел у сосны, приложившись к ней затылком, и совсем не двигаясь, так что по его телу и даже по лицу уже успели проложить дорогу черные муравьи.
— Говорю же, усоп давно, — сказал Хвостов. — Ты бери за правую ногу, я за левую — и потащим, верное дело…
Я сомневался, что получится утащить. Покойники все тяжелеют, особенно такие вот старые. Пока живой, все скачет, а как помрет, так и не сдвинуть. Да и мы с Хвостом не силачи.
Приближались мы к мертвецу медленно, это и понятно. Про мертвецов слухи разные ходили нехорошие, и давно уже ходили. Поговаривали, что пошаливать стали мертвецы, безобразничать. Вон, в Ворожеве завелся такой, у них овса два клина посеяли, так этот мертвец все и выкатал. Как стемнеет, так он и идет в поле, на бок ляжет — и туда сюда катается, то кругами, то восьмеркой, овес не ест, только портит.
А то еще привязываются в окна смотреть. Приходят ночью, или чаще под утро, и смотрят, смотрят. А от этого сны совсем печальные снятся. Ладно бы к своим приходили, а то к кому попало лезут. Этот тоже будет бродить, если не закопать его хорошенько. А лучше и правда его под корень заделать, так надежнее.
Заходили на мертвеца справа, чтобы быстро убежать. Когда мы к нему уже почти совсем приблизились, он пошевелил ногой.
Я сразу развернулся, но Хвост зашептал, что это такие конвульсии, жизнь еще не совсем его покинула. Но когда мертвец открыл глаза, я уже понял, что это совсем не конвульсии. Мертвец оказался немножечко живым.
Хвост тут же побежал, а я околел. Вдруг такой страх навалился, что не бежалось совсем.
Мертвец почувствовал муравьев на щеке, смахнул их, обругал природу-матушку, а потом меня заметил.
Он был в очках. Только не в увеличительных, как, например, у старосты Николая, а в зеленых, чтобы солнце глаза не натирало.
— Ты что, солевар? — спросил вдруг путник.
Я сначала удивился, но сразу понял, что ничего удивительного тут нет — солевара легко опознать по съеденным ногтям и просоленному лицу. Но слишком уж он быстро меня узнал, только посмотрел, и сразу сделал правильные выводы.
Тут мне в голову прилетела шишка, запущенная Хвостовым, я очнулся и побежал, и Хвост тоже побежал, а остановились мы только на берегу реки у мостика.
— Ты что, не понял, кто это был? — спросил Хвост, дыша.
— А что тут понимать? Бродяга. Игольник, наверное. А может, пуговичник. Или точильщик. Идет в Кологрив на ярмарку, вот и все.
Хвост только рассмеялся.
— Пуговичник… — усмехнулся он. — Точильщик. Еще скажи фуфлыжник.
— Может и фуфлыжник, кто его разберет?
На фуфлыжника незнакомец, кстати, вполне походил. Скоро в Кологриве осенняя ярмарка, фуфлыжники ярмарки любят, собираются со всех сторон. Некоторые на самом деле фуфлыги пекут, а обычно так просто послоняться собираются.
— А пузырек? — спросил Хвост. — Разве ты не увидел у него на шее пузырек?
Я пузырек совсем не заметил. Вернее, заметил, но подумал, что это не пузырек, а волкобой. Запасной волкобой. Один за пояс заткнут, а другой на шее болтается. Волкобои часто в волках застревают, и тут надо ловко ножом застрявший срезать — и на рукоять запасной намотать.
— Но это не пузырек, — прошептал Хвостов, — это…
Хвост огляделся, проверяя — нет ли тут поблизости кого ненужного.
— Это чернильница, — сообщил Хвостов.
— Чернильница? — не понял я. — Зачем пуговичнику чернильница?
— Так это не пуговичник вовсе, — еле слышно сказал Хвостов. — Это грамотей!
Грамотей.
— Точно говорю — грамотей, — повторил Хвост. — На шее чернильница. Глаза красные, как у кровопийцы. Костыль…
— А костыль-то при чем? — не понял я.
— Грамотеи всю жизнь за столом сидят, — объяснил он. — От этого ноги искривляются — вот они и с костылями. Грамотей-грамотей, точно говорю. Носитель культуры.
— Что?
— Что-что, носитель. Культура, знаешь, что такое?
Сказал Хвост с превосходством. Его отец несколько раз был в Кологриве, так что мне тут спорить нечего было, в культуре Хвост наверняка разбирался лучше моего.
— Культура — это дело, — сказал Хвост. — Помнишь, гусельник приходил? Как забряцает на гуслях, так все бабы ревут, как белухи. Во тебе культура! А грамотей гусельника куда как завиднее.
— Ладно, грамотей так грамотей, — согласился я. — Хотя и зачем нам грамотей?
— Как зачем, понятно же! Ты вспомни, как позапрошлым летом было? Как время овес убирать — так сразу и дождь. Овес и пожух. Все лето овес спеет-спеет, а потом дождь, как это?
Я вспомнил. Правда ведь, по делу говорит Хвост, в позапрошлом году дождь не останавливался. Все в склизь размокло, овес и пожух, и погнил, а тот, что не сгнил, медведи съели.
— И в прошлом году хлябалось, — напомнил Хвост. — Еще сильнее. Как пошло лить, так только с морозами и остановилось. Ни толокна, ни отрубей. А?
— Мало ли погода какая? — сказал я. — Такое вот невезенье… В других местах тоже погода шалит. Может, ведьма…
— Какая еще ведьма? Ведьмы там, далеко, на болотах, чего ей у нас делать?
Я не знал. Но погода плохая. Дожди. И овес да, гниет.
— Николай уже давно хотел грамотея вызвать, — сообщил Хвост. — А грамотей как пропишет — так и будет, все знают. Только мало их осталось совсем, отец говорит, что он только одного и видел за всю жизнь, когда в Кологриве был. Это ведьма в каждой берлоге сидит, а грамотей на дороге не часто валяется.
Про грамотеев я, конечно, слышал. Были раньше такие, умели не только читать, но и писать. И не просто писать, а вроде как даже прописывать. И ходили эти грамотеи по миру, по дорогам и местечкам, по большим селам, по заимкам разным, а если кому надо было что прописать — то и прописывали. Кому удачу в охоте, кому грибы чтобы подземные искались, кому пчел в правильную сторону надоумить, мало ли? Но потом как-то извелись, грамотеи в смысле. Не совсем под корень, но стало их немного, так что люди уже и сомневались даже — есть ли они вовсе.
Я тоже сомневался.
— Грамотей-грамотей, — заверил Хвост. — Брат мне говорил, что грамотей через неделю придет, а он уже, оказывается, здесь.
— А что в деревню не идет?
— Не знаю. Присматривается.
— Это как?
— Мертвым прикинулся, сидит, смотрит, как тут дела. Ладно, пусть сидит, пойдем черемшу собирать.
И мы отправились собирать черемшу на Зыбкий Берег.
Вернулись в деревню уже совсем к вечеру. Хвост побежал к себе, а я к себе, на край. Черемши набрал много, пестер с верхом, а пестер с меня самого ростом, еле дотащил.
Матушка обрадовалась, поздняя черемша тоже не каждый ведь год случается, а тут столько, и тут же стала черемшу разбирать, листья в одну корзину, стебли в бочку. Листья потом в хлеб можно, а стебли простоят всю зиму, и если совсем голодно будет, то черемша выручит. Конечно, зиму доходить на черемше — дело невеселое и худое, но лучше на черемше, чем на лебеде, это всем известно.
Я хотел попить чаю, но матушка велела мне готовить тузлук, чтобы засолить черемшу, пока она не подвяла. Готовить соляной раствор я не люблю, как и вообще возиться с солью. Потому что я на самом деле солевар, я собираю солевой раствор, жарю его на сковороде, соль собираю в мешок, тащу домой, размалываю в мельнице. А тузлук это обратно — готовую соль разбавлять водой, причем, непременно холодной, солят ведь только холодной, что груздь, что черемшу, это только в Забоеве солят горячей водой, так они там все ненормальные. Получается солевая бесконечность какая-то. но черемшу надо на самом деле солить.
Стал готовить тузлук. Соль в воде не хотела расступаться, и мне пришлось долго ворочать черпаком, устраивая в кадке вьюны и волны.
На суету с печи показался Тощан. День жаркий был, к вечеру в избе разогрелось, а Тощану все равно холодно, в валенках, в проеденой цигейке, животом урчит, глазом сверкает, как увидел черемшу, так и потянулся, слюной обливаясь. И урчать стал громче, точно не урчал, а разговаривал. Ну, мать его быстро по рукам стукнула, нельзя ему черемшу есть сырую, надо запарить, засолить, а то последние кишки завернутся. Тощан заплакал и полез обратно на печь, а там стал плакать уже громче и жалобней, как только он умел, а чтобы сильнее пробирало, скрипел гвоздем по старому изразцу, отчего получались удивительные звуки.
Матушка скоро эти звуки перестала терпеть и велела Тощану молчать. Он замолчал, но скрипеть не перестал, правда, не с таким старанием, а как мышь совсем, потихоньку. Я предложил матушке залезть на печь и немного Тощана побить, но она только рукой махнула, сказала, что бить его уже нельзя, можно совсем дух вышибить. Сказала, что она сама его с утра крепко крапивой высечет — и наказание, и для здоровья полезно. Но Тощан не очень испугался, он знал, что всю окрестную крапиву мы уже на него давно потратили, а за другой идти далеко, к опушке, никто вечером к лесу совсем не пойдет.
Матушка стала Тощана поносить и обещать ему всякие кары, но тут заявился староста Николай с просьбой.
Староста сказал, что для грамотея он старую ригу поправляет, а пока пусть он у нас переночует, всего одну ночевку. Матушка со старостой спорить не стала, согласилась — Николай человек вредный, лучше с ним не спорить, и вечером к нам явился уже сам грамотей.
От него пахло дымом и вкусным жареным луком, матушка предложила ему каши из толченых корней, и грамотей, несмотря на сытый вид, не отказался. Он вообще держался с достоинством, двигался не спеша, а вокруг смотрел как бы поверх, не задерживаясь взглядом, как будто он находился сильно сверху.
Грамотей устроился за столом и стал есть. Ел он интересно — медленно, равнодушно, с отвращением, так у нас никто есть не умеет. Он ел, а мы все смотрели, первый раз видели, как ест носитель культуры, обстоятельно, с достоинством.
Продолжалось это долго, так что матушка два раза успела ему в миску добавить каши, грамотей принял это как должное, и снова ел и ел, и полведра каши съел, наверное, и только потом ложкой по столу стукнул и разрешил подать себе травяного отвара.
После третьей кружки настроение у грамотея улучшилось, он вытянул ноги и стал похваляться. Сначала достал из ранца рубаху, потряс ею и сказал, что эту рубаху ему дали за отписку одной старухи в Ежовке, старуха померла и завещала, чтобы ее перед смертью вписали в родовую книгу. Грамотей, конечно, вписал старушку, за что благодарные родственники заплатили ему рубашкой.
После этого грамотей сообщил, что прошлым летом он съел полмешка картошки. Да-да, полмешка. Насладившись нашим удивлением, грамотей повторил про полмешка, добавив, что это он сделал за две недели. А эти полмешка ему выдали за то, что он избавил от бессонницы мать одного зажиточного землепашца. Несчастная женщина утратила сон после того, как к ней во сне стал являться Черный Федор, и смущать предложениями продать свою душу за сахарную голову. Грамотей отписал ее за два месяца, сочинив новеллу «Овцы, овцы, овцы», причем очень успешно все получилось — после ежевечернего зачитывания этого рассказа поселянка не только вернула сон, но и стала немного предсказывать будущее.
А весной он в Кологриве отписал заседательского сыночка от заикания, и теперь юный заседатель не просто разговаривает как новенький, но еще и песни поет.
Матушка стала спрашивать, как там везде обстоит? В других местах? Все как у нас — волки, дождик, мокрицы, невыносимость, серые туманы?
Грамотей отвечал, что в других местах все так же и гораздо хуже. В Забоеве свирепствует лишай, а Кологрив как всегда каждый год выгорает, а что до Макарьева, так там змеи, да ядовитые лягушки, да по вечерам из горы выходит прозрачный мужик с синими руками, и как кого увидит, так и все, смерть. И везде оно так и есть, мреть, поток, разорение. Волки, непогода, саранча да спорынья, ядовитые болота, да кровавый понос, и нет ему предела.
Матушка вздыхала и спрашивала, правда ли, что на севере до сих пор дожди поганские идут — то из лягушек, то из чешуи жгучей, а то и из пены красной? Вот попадет такая пена кому на шею, так и проест всего насквозь. А спрятаться никак. Правда?