Увы, это так.
Надо.
— Пойми, — говорит, — он был ученик алхимика. Его опыт свидетельствовал, что без мертвецкого гноя, слез кикиморы и пота гремучей змеи ни одно путное зелье не смешаешь. Ну вот и трудился всю ночь, кидал в котел самую поганую погань, какую только можно было найти в кладовых. Не то чтобы не поверил божеству, но в такой уж традиции был воспитан. Решил, что кашу маслом не испортишь, и вообще, чем ужаснее, тем эффективнее. Божество сдержало свое обещание: его зелье действительно было эликсиром бессмертия и счастья. Но вид имело препоганый, а воняло так, что жители десяти ближайших селений заперлись в погребах, бросив хозяйство без присмотра. Понятно, что люди, которым он стал предлагать свой дивный эликсир, бежали от него, как от чумы. Когда наш юный волшебник настаивал, его били. А когда он попытался силой залить свой эликсир в глотку одного пьяного рыцаря, тот зарубил его не то секирой, не то мачете, не то и вовсе шашкой. Его, рыцаря, в общем, можно понять.
Минута молчания.
Продолжает:
— Я уже не говорю о том, что этот бедняга не додумался смешать утреннюю росу и пчелиный мед с лепестками горных эдельвейсов! Нет — и не надо. Но ведь мог просто… ну, я не знаю, компот, что ли, сварить!
— Компот варить, — говорю, — он, надо думать, не умел.
— Вот-вот, — подхватывает. — В том-то и дело. Компот варить не научился, а туда же, человечество спасать.
Еще одна минута молчания.
Бредут караваны — салют Мальчишу. Пепел невинноубиенного нетопыря стучит в моем сердце.
Сказка на этом закончилась. От себя добавлю, что у человеков в этом смысле все, конечно, неправильно устроено. Эликсиры бессмертия ваши вечно оказываются горькими и вонючими, а от сладких ваших компотов одно оральное удовольствие, и никакого душеспасения. Мы, жители йоты и лямбды Девы, чрезвычайно возмущены таким обстоятельством и, вероятно, будем куда-нибудь жаловаться.
Эта книга посвящается бездне,
в которую я порой вглядываюсь, следуя общеизвестному рецепту. Жду, когда же она, бездна, начнет вглядываться в меня. Мне ведь обещали, что так будет! Ну вот я и стараюсь.
— Ты все-таки в порядок, что ли, себя приведи, — наконец говорит бездна. — Подстригись, что ли, умойся, чаю, что ли, попей, с мёдом… А то ведь смотреть страшно, — говорит бездна.
И снова отворачивается.
Эта книга посвящается Х.
Я иногда совсем теряю голову и пишу ей дурацкие записки, с утра пораньше, спросонок, глаза не продрав.
«Вот такое сейчас началось время, — пишу я Х. — Вот так оно сейчас пахнет. Сбычей несбыточного несбывшегося, или недосбывшегося когда-то, а теперь зачем-то сбывающегося. Не очень-то и надо, но сладко вполне, все еще, да. И это добрый признак, что сладко: мне когда-то, чуть ли не в детстве, довелось прочитать, что у умирающих чувства отключаются постепенно и в первую очередь пропадает чувство вкуса. Антинаучное вранье, наверное, но запомнилось почему-то, запало в душу.
А новое несбыточное, несбывшееся, но почти начавшее сбываться — вот оно, за ближайшим углом, не видно пока, но не учуять — невозможно. Да и следы — вот они, свежие, ароматные. Ко мне, Мухтар!
Каждый из нас сам себе Мухтар, других мухтаров не будет. И не надо, впрочем.
Мы какие-то совсем уж, до неприличия живые стали этой осенью.
Подробности, конечно, опустить придется, подробности каждому свои, поэтому дальше — тишина.
В смысле — все, молчу, молчу».
И я действительно молчу с тех пор.
В смысле, не пишу больше таких записок. Никому.
Невозможно ведь.
Эта книга посвящается Наташе.
Ей было восемь лет, а мне — пять, когда она заманила меня на темный чердак и рассказала мне сказку про Черную Руку.
Шепот ее звучал вполне зловеще. Особенно Наташе удавалась фраза: «Девочка, девочка, Черная Рука приближается к твоему дому!»
Мне потом очень хотелось увидеть Черную Руку.
Ну вот, чтобы она не прямо ко мне в спальню пришла, а куда-нибудь по соседству.
Дом наш был длинный, буквой «Г», девять, кажется, подъездов. Множество девочек и мальчиков, хороших и разных, проживало в нашем доме. Каждый из них вполне подходил на роль жертвы. Вот и хотелось мне, чтобы Черная Рука пришла к кому-нибудь из них. А я из окошка подгляжу тихонечко, и будет мне счастье.
Черная Рука, конечно, так и не собралась навестить моих соседей, зато на этом примере очень легко уяснить простой и печальный факт: почти всякий человек жаждет быть свидетелем чуда.
И хрен кто согласится быть его непосредственным участником.
Попереть, что ли, супротив природы?
Но Наташин шепот звучит теперь не зловеще, а насмешливо:
Девочка, девочка, Черная Рука срать на тебя хотела!
Эта книга посвящается Z.,
который спрашивал, срываясь на крик: «Когда я вернусь в Гавану, а, суки? Когда я вернусь в Гавану 1928 года? Ну, что же вы молчите, вам нечего сказать?»
Сказать и правда было нечего, но сердце обливалось не то чужой кровью, не то темным кубинским ромом; небеса, как всегда, молчали, поэтому отвечать пришлось мне. Пришлось обещать:
— Вы вернетесь в Гавану 1928 года однажды в начале зимы. Год не знаю, но день недели прозреваю: это будет вторник. Будет -3 или -4, согласно учению Брата Цельсия, и склизкая снежная крупа, как колючий нечистый дождь. Город не знаю, но, как видно из прогноза погоды, не южный, мягко говоря. Будет совсем скверно, как почти всегда бывает в начале зимы органическому существу.
Вы будете идти пешком по каким-то мудацким человеческим делам и вдруг наступите на трещинку в виде руны HAGALAZ или еще как лбом вмажетесь во что-то немыслимое.
Ну и вот.
Попадете в Старый Город (а какой смысл в Гаване 1928 года шастать по промышленным районам?), спросите обо мне где-нибудь на бульваре Прадо. Старожилы меня, надо думать, помнят.
Выпьем, что ли, рому.
Эта книга посвящается Г. О.,
который проводил меня на Киевский вокзал 6 ноября 1987 года и погрузил в вымороченный дополнительный поезд Москва-Одесса, осененный сложным трехзначным номером.
Поезд был прекрасен в первую очередь тем, что в нем ехало человек десять, не больше, не считая проводников, по одному на вагон.
В моем вагоне нас, соответственно, было двое: я и проводник. Он выглядел как дитя преступной любви Акакия Акакиевича и Железного Дровосека: на первого походил, так сказать, общей харизмой, на второго — телосложением и пластикой.
В самом начале поездки проводник предупредил меня, что в дороге будет холодно. Дескать, отопление не работает и воды горячей в баке, соответственно, не будет. Поэтому он предложил поделить все наличествующие одеяла пополам.
Это, надо понимать, был великодушный жест. Проводник вполне мог забрать все одеяла себе с мотивацией «не положено». Но он зачем-то решил спасти мне жизнь.
Когда мое гнездо из дюжины одеял было свито, проводник попросил больше его не беспокоить. Дескать, чаю все равно нет и не будет, а ему водку пить надо. Сегодня — чтобы согреться, а завтра — чтобы согреться и еще потому, что праздник.
В гнезде из одеял мне было неплохо. У меня с собой была прекрасная московская еда: мармелад «Балтика» в почти промышленных количествах. Больше у меня не было ничего съедобного, зато имелось несколько журналов «Иностранная литература».
Оказалось, что это был отличный выбор: обычно я кукую до утра, но авторы тогдашней «Иностранной литературы» (ни единого имени, увы, не помню) свалили меня с копыт, как добрый самогон.
И вот просыпаюсь я утром 7 ноября и, как положено заправскому путешественнику, первым делом гляжу в окно.
Там, за окном, открылась мне дивная картина.
То была сельская, как понимаю я, демонстрация. По дороге гуськом шли несколько (едва ли два десятка) человек. У одного был барабан, у другого — труба. Звуков мне слышно не было, но музыканты явно наяривали вовсю.
Остальные люди несли в руках компактные транспаранты. Что там было написано — неведомо, не удалось мне разобрать. Зато замыкающий, здоровенный мужичище с окладистой бородой нес красный воздушный шарик размером как раз с собственный кулак, сжимающий ниточку.
Надо сказать, что женщин среди демонстрантов не было. Зато были дети — все, между прочим, мальчишки.
Они, впрочем, не шли в колонне, а бежали чуть поодаль, подпрыгивали и кричали, выражая восторг и, возможно, даже экстаз. Когда мальчишки обгоняли демонстрантов, они разворачивались на 180 градусов и бежали навстречу праздничной колонне. С детьми бегали четыре собаки.
Других демонстрантов не было, только далеко позади с той же примерно скоростью, брел пастух, а с ним — дюжина тощих коров.
Вся эта идиллия была слегка припорошена скудным ноябрьским снежком.
Поезд наш поехал дальше, праздник остался позади. Мне пришлось доедать мармелад и дочитывать «Иностранную литературу»: другие деяния в таких обстоятельствах были практически немыслимы.
Вечером, когда уже начало темнеть, ко мне в купе постучался проводник и робко спросил: не знаю ли я, когда мы приедем в Одессу? Он, дескать, первый раз на этом маршруте и больше уж не может терпеть. Пришлось наобум пообещать несчастному, что часа через два приедем.
Приехали, к слову сказать, через полтора. Не такая уж великая погрешность, да и проводник был счастлив.
С тех пор я видеть не могу мармелад «Балтика». Но журнал «Иностранная литература» и дополнительные поезда все равно люблю нежно, хоть и не могу объяснить почему.
Эта книга посвящается К.
Стоит нам с нею встретиться, как тут же поблизости непременно появляется таинственный соглядатай. Резкость черт и глубина очей с головой выдают в нем посланца унылых среднерусских небес.
Правда, К. в ангельской природе его сомневается. Испорчена кинематографом, ей небось огненные крылья да нимб золотой подавай. (Я же не сомневаюсь; я — знаю, но не стараюсь ее переубедить.)
Он, ангел, знает, что я знаю, и не делает вид, будто он здесь с иной целью. Отодвигает в сторону чашку с остывшим капуччино, не притворяется, будто намерен допить мутную, буро-молочную жижу до дна. Молчит, но глаз не отводит; можно скрестить с ним взор, если смелости хватит.
Мне — хватает (порой). В таких случаях он неторопливо, с достоинством кивает; едва заметно пожимает плечами: дескать, работа такая, ничего не попишешь.
Нам обоим (ангелу и мне) от этого немного грустно, как самураям, наблюдающим за увяданием сакуры.
Эта книга посвящается моей бабушке,
которая нянчилась со мной в холерное одесское лето 1970 года, поила водой пополам с вином, кормила пилюлями, выходила, вернула к жизни, а заодно прочитала мне вслух длинную сказку Погорельского про Черную курицу и подземных жителей.
Сказка про Черную курицу и мальчика Алешу научила меня, дошкольных лет детеныша, двум важным фундаментальным правилам.
1. Нельзя открывать тайны, нельзя рассказывать о самом главном вслух. Особенно взрослым (т. е. чужим). Иначе — все, нету тайны, сдохла, рассосалась.
С тех пор моя дальнейшая вербальная жизнь целиком, можно сказать, посвящена была искусству недомолвок и иносказаний.
2. Чудеса случаются с кем попало. Не с «лучшими», не с «избранными», не с «тем, кто готов», а сдуру, на кого бог пошлет, так сказать. Выслужиться перед ангелом, ответственным за распределение этого блага, — невозможно. Разве что взрастить в себе Робина Гуда, пойти не знаю куда и взять неведомо что силой.
Но это, как понимаем мы, иная уже, воинствующая метафизкультура.
Эта книга посвящается Д.,
с которой мы однажды трепались о том, что, дескать, не бывает счастливых людей (т. е. счастливых тем счастьем, которое они сами готовы считать таковым), бла-бла-бла, — мой не то чтобы любимый, но не раз объезженный конек.
— Счастливым может быть, разве только, святой, — говорю. — Да и то, пока он сидит в горах Лао, в нужной какой-нибудь, подходящей для счастья позе, правильными мудрами пятерни раскорячив. Вот спустится с горы в мир, и, знаешь, нет у меня уверенности, что счастливое состояние долго будет длиться.
— Мир его съест, — кивает Д. задумчиво. И добавляет почти с энтузиазмом: — Мир нас всех ест.
— Знаешь, — говорю, — при таком раскладе молиться можно только об одном: чтобы нас хорошо приготовили.
— Да, — соглашается. — И чтобы хорошо съели.
— Ну да, ну да, — подхватываю. — По крайней мере, чтобы их не стошнило.
Эта книга посвящается Ирушке и Ромке,
которых нужно было отвезти из Измайлова на Воробьевы горы в ночь весеннего равноденствия, 21 марта. В результате примерно в 06:30 утра (время восхода солнца в Москве) на третьем транспортном кольце, между съездом на Бережковскую набережную и Кутузовским проспектом мне был явлен языческий бог Ярила во всей своей солярной красе.
С человеческой точки зрения это выглядело так.
Посреди дороги стоял огромный оранжевый грузовик. Позади грузовика топтался водитель, рыжий круглолицый верзила в оранжевом комбинезоне. Левая штанина комбинезона горела ярким пламенем. Верзила в связи с этим прыгал, выкидывая языческие коленца и орал нехорошие языческие слова.
Мой внутренний иеромант был в восторге от такого астрологического happy new yearа.
Эта книга посвящается Сашке, одному из самых пронзительных друзей моей юности.
Столь уродливых и одновременно обаятельных людей не было больше в моей жизни, хотя я, в общем, коллекционирую монстров.
Сашка присадил меня на стихи Сосноры, кубинские сигареты, крепкий чай и сухое вино. Все это до начала нашей дружбы казалось мне жуткой гадостью (кроме, разве, стихов Сосноры, которые были вовсе мне неизвестны).
Наша дружба, можно сказать, отчасти компенсировала мне убожество гуманитарного образования, получать которое приходилось в университете города О.
Сашка был, как мне тогда казалось, интеллектуал и энциклопедист; полезная и интересная информация ведрами изливалась на мою бедную голову. С тех пор мне очень трудно учиться по книжкам. То есть, я могу, конечно, но идеальный способ усваивать знания — долгая прогулка по ночному городу с неутомимым спутником, который бубнит, бубнит, бубнит…
Слов нет, как это было прекрасно.
Саша оказался первым взрослым человеком, взвалившим на меня свои эмоциональные проблемы. Проблем было много; почти все с девушками. Одни девушки Сашу не любили, и это было ужасно, другие девушки, напротив, слишком любили Сашу и мешали ему ухлестывать за девушками из первой категории.
В связи с этим Сашка примерно через раз помышлял о самоубийстве. Просил меня достать ему яд. Я бы, в общем, с удовольствием (мне всегда казалось, что если человек хочет умереть, ему надо помочь), но связей в фармацевтических кругах у меня не было, так что обошлось.
Потом уже, задним числом, выяснилось, что Саша вовсе не хотел умирать, просто у него была такая манера общаться. Но это уже не очень интересно.
С Сашей мы дружили примерно полгода и «додруживали», т. е. мирно приятельствовали года два, потом крыша моя начала съезжать в ином каком-то направлении, и меня не стало рядом.
Эта книга посвящается Рону,
благодаря которому мне довелось ощутить привкус сбывшейся мечты.
По его приглашению мы с другом прилетели в Нью-Йорк в феврале 1994 года. У нас была выставка в галерее Ronald Feldman Fine Arts; считалось, что это очень, очень круто. Ну и нам было приятно в ту пору так считать.
Надо сказать, что прибыли мы туда в совсем уж измененном состоянии сознания. За день до отъезда мы встали рано, поскольку по возвращении не намеревались снова вселяться в текущую съемную квартиру. Собирали пожитки, куда-то их увозили, паковали хрупкий художественный груз, трепетали от волнения.
Самолет наш вылетал рано утром, поэтому мы решили не спать вовсе. Приехали в Шереметьево в семь утра, как-то на автопилоте погрузились в ИЛ, но заснуть там так и не смогли: шумно, да и на взводе мы были. Всю дорогу пили самолетное красное вино; в Шенноне еще и темного эля хлебнули в надежде все-таки заснуть над Атлантикой. Но не заснули, а лишь остекленели.
В Нью-Йорке нас встретили, куда-то отвезли, устроили жить. Мне спросонок показалось, что нас уложили спать на городской площади, но наутро выяснилось, что это просто лофт такой большой был. Как два школьных спортзала примерно. И почти без перегородок.
Все это я рассказываю лишь затем, чтобы подчеркнуть: утренние впечатления были самые что ни на есть первые. Вечерние — и не впечатления вовсе. Так, смутный сон наяву.
Поутру за нами зашла ласковая сотрудница Рональда Фельдмана и повела нас в галерею знакомиться. Идти нужно было всего несколько кварталов, с Green на Merser, если кто Нью-Йорк знает.
Мы вовсю глазели по сторонам: как же, Сохо, в каждой второй подворотне художественная галерея, по улицам гуляют фрики да китайцы, а если и попадется среди них обычный по нью-йоркским меркам прохожий — так то ж по нью-йоркским…
Мы пришли в галерею, познакомились с Роном и его женой Фридой, выслушали все положенные при первой встрече комплименты — в общем, все было совсем уж нечеловечески как-то прекрасно и благостно.
А потом мне захотелось кофе.
Меня отвели на корпоративную кухню, выделили специальную корпоративную кружку, торжественно пообещали, что никто больше не будет из этой кружки пить — ну, пока я не уеду. Вскипятили чайник. Нафигачили мне в чашку несколько ложек растворимого кофе без кофеина. Иного в галерее не держали. Вместо сахара дали таблетку. Вместо молока закинули туда ложку сухих сливок.