Книга Одиночеств - Макс Фрай 13 стр.


Спрашивать пришлось уже дома, у папы. Папа сказал мне, что евреи — просто национальность, вроде тех же армян. Ничего особенного.

Ну, насчет «ничего особенного» у меня было, понятно, свое мнение.

Доля была единственной еврейкой в классе, что для города О. — ситуация почти немыслимая. С другой стороны, у нас школа такая была: не английская, не математическая, зато учились там почти исключительно дети живших поблизости военных и сотрудников пароходства.

Долин папа был работником какой-то строительной организации. Уже не помню, как они все назывались — СМУ, что ли? Или еще как-то? До первого родительского собрания он представлялся мне рабочим в каске, мастерок в руке, кладущим кирпичи — ну, как в книжках и в мультфильмах рисовали строителей.

Все мои представления о реальности рухнули в конце учебного года, когда дядя Марик собственной персоной появился на торжественном утреннике, посвященном раздаче табелей.

На нем была рубашка с пиками, трефами, бубнами и червами. С карточными, то есть, мастями, красными и черными, такой рисунок. С огромным отложным воротом. С золотыми пуговицами.

Боже.

Нет во вселенной произведения дизайнерского искусства, которое впечатлило бы меня больше, чем рубашка дяди Марика.

Полчаса спустя, когда шок прошел, мне удалось разглядеть очки-«слезки», джинсы и длинные, ниже ушей, волосы. Наверное, из-за волос и очков лицо дяди Марика показалось мне лицом старшеклассника. Папа моей одноклассницы определенно не мог быть таким молодым.

Но он был.

Долина мама — это отдельная песня. Крошечная женщина удивительной красоты. С японским почему-то лицом, в короткой юбке, на немыслимых каких-то платформах. Иных подробностей не помню, помню только собственный восторг, сравнимый, разве что, с впечатлением от посещения павильона «Тропики» в Берлинском зоопарке, когда мимо меня впервые пролетела птичка-бабочка колибри, а одноклассница Марина завизжала прямо мне в ухо, так пронзительно, что по сей день вспомнить страшно. Мощный, словом, эффект.

— Смотри, во всем американском, — неодобрительно сказала моя мама моему папе, когда Долины родители поднялись, чтобы принять табель из дочкиных рук. — Видно, что евреи.

— Молодые еще, — добродушно отмахнулся папа. — Когда и наряжаться, если деньги есть?

Маминого ворчания оказалось достаточно, чтобы в моей детской башке родилась диковинная формула: эти люди потому так красивы и не похожи на прочих, что родились евреями. Евреи, — стало мне ясно, — даже круче, чем монголы и армяне. О прочих и говорить смешно.

Потом, конечно, быстро выяснилось, что евреев вокруг довольно много (среди учителей, например), и все они разные. Не все, увы, были красивыми и нарядными, как Доля и ее семейство. Но почти все рано или поздно оказывались в числе моих друзей и доброжелателей — ну, почему-то так все складывалось. Правда, крикучий, вредный, старый и некрасивый завуч Аркадий Исаакович тоже оказался евреем. Это меня смутило, но не очень: дети из тех классов, где он преподавал, говорили, что он на самом деле добрый, почти никогда не вызывает в школу родителей и даже завышает отметки. Только к ору нужно притерпеться, и все хорошо.

Классу к восьмому, когда думать про национальности стало совсем скучно, как раз подоспела дополнительная информация: оказывается, евреев не любят, даже в институты почти не принимают, а уж чтобы в Высшую мореходку или в артиллерийское училище, куда, согласно семейным традициям, стремились почти все мальчики из нашей школы — и вовсе немыслимо.

Поскольку к тому времени мне уже было понятно, что все вокруг устроено неправильно, и люди, по большей части, мудаки, бытовой антисемитизм стал для меня наилучшим аргументом в пользу евреев. Если их не любят, обижают и не пускают, значит, они действительно чем-то лучше прочих людей. Не то тайные эльфы, не то потомки атлантов — поди разбери. Но ясно, что дружить с евреями должно быть интереснее, чем с прочими.

К тому времени, как мне удалось понять, что все люди очень разные (а по большому счету, вполне одинаковые) и окончательно забить на национальный вопрос, лица еврейской национальности успели:

— приохотить меня к поэзии и старинной музыке;

— разнообразить мой читательский рацион романами Гессе и Вонегута;

— разбить мне сердце (2 раза);

— пособить в склеивании разбитого сердца (столько раз, сколько понадобилось);

— приучить меня к передвижению по стране автостопом;

— привить вкус к перемене мест;

— вообще привить вкус;

— дать мне возможность нелегально прирабатывать за деньги (тогда это называлось «халтура»);

— вдохновить меня на занятия живописью;

— подарить мне альпинистский пуховик и много других необходимых для выживания вещей;

— научить меня играть в карты;

— накормить и напоить меня столько раз, что пальцев на всех руках Авалокитешвары не хватит сосчитать;

— снабдить меня таким количеством самиздата, какого, по чести сказать, хватило бы для воспитания дюжины диссидентов и трех гуру районного масштаба;

— вылечить меня от нескольких болезней;

— несколько раз похвалить меня вслух в тех ситуациях, когда мне это позарез требовалось;

— худо-бедно, но вколотить в мою башку английский язык;

— дать мне вполне внятные и удовлетворительные ответы на некоторые неразрешимые «вечные» вопросы, типа «что делать?» и «кто виноват?».

И еще великое множество других прекрасных деяний совершили для меня представители этого библейского народа. Такое впечатление, что других людей вовсе вокруг не было.

Ну, разве только пить меня научил мой собственный польский папа, а водить машину — простой русский мужик с лицом и фигурой Будды.

Но это уже совсем другая история.


Эта книга посвящается Андрюше,

который много думал о смерти и меня приохотил.

Сам-то Андрюша давно умер, а я — живу, думаю.

И понимаю, что совершенно невозможно сесть да и написать текст, от которого люди вдруг возьмут да и перестанут бояться смерти. Вот просто сядут в уголочке, почитают какие-то правильные слова, записанные в определенном волшебном порядке да и станут жить легко, как водомерки бегают.

Такие слова уже есть, скажете? Библией, к примеру, называются? Ан нет, истово верующие обычно боятся смерти ровно так же, как атеисты и прочие неопределившиеся. Потому что это ведь нутро живое, трепетное боится, а не умная или глупая, допустим, голова. А чтобы договориться с нутром, не слова нужны, конечно же. Всякие бывают рецепты, но уж точно не слова.

Спрашивается, зачем тогда вообще буковки складывать?

Впрочем, понятно зачем. Складывающий буковки, пока складывает, как раз и живет легко — вот как водомерка бегает, да.

Сколько уж воды перемеряли — целый Мировой океан. А все неймется.

Ну, оно и понятно.


Эта книга посвящается Милане,

которая говорила, что я никогда не повзрослею. И, по счастью, оказалась совершенно права.

И по сей день я иногда вдруг с ужасом и восторгом осознаю, что практически все мои знакомые — взрослые.

Меня окружают взрослые люди. Они говорят со мною на равных. Некоторые, особо одаренные, умудряются даже принимать меня всерьез.

Называя свой возраст, я почти всегда трусливо прибавляю пару лет к так называемой «настоящей» цифре. Пока, тьфу-тьфу, не разоблачили. У меня много друзей, которые, кажется, искренне верят, что они МЛАДШЕ меня. Это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Жизнь моя так хороша, что страшно даже. Взрослые не делают замечаний, когда я курю и ругаюсь матом. Они не мешают мне не спать по ночам и не заставляют жрать суп. Некоторые взрослые даже предлагают мне алкоголь и наркотики.

У меня, более того, есть взрослый загранпаспорт и взрослые водительские права. Пару раз меня даже принимали на какую-то взрослую работу и платили за нее настоящие, взрослые деньги.

Кажется, мне таки удалось всех перехитрить.


Эта книга посвящается Лизавете Мироновне,

которую все прочие обитатели коммунальной квартиры называли баба Лиза.

Она находилась на той стадии жизненного пути, когда дела земные все еще волнуют сердце, но для их решения уже используется какая-то иная (возможно, небесная) логика.

Она была очень стара или, по крайней мере, казалась очень старой. Впрочем, ее сыну, который часто приносил старушке продукты, было явно за пятьдесят.

Сына баба Лиза то ли не узнавала, то ли просто не любила, поэтому обычно ему приходилось оставлять продукты в коридоре, под дверью: в комнату его почти никогда не пускали.

Лизавета Мироновна обычно открывалась радостям жизни по ночам. Например, около полуночи она обычно начинала играть на пианино. Иногда музицирование сопровождалось пением, но голос у старушки был слабый, поэтому получалось не очень ужасно.

Коронным номером бабы Лизы был поход в уборную. Это больше походило на глупый анекдот, чем на правду, но в контексте этого анекдота всем нам приходилось существовать изо дня в день.

Наша коммунальная уборная, надо сказать, имела небольшое окно, выходящее в душевую. Вернее, в помещение, которое когда-то было душевой. По назначению его не использовали уже много лет, поскольку горячей воды в квартире все равно не было, а холодная случалась так редко, что мы воспринимали ее как милость небес. Поэтому в душевой держали старые тазы, ведра, потрескавшиеся стульчаки и прочую бытовую дрянь. Там же стояло огромное общее корыто с водой, чтобы сливать в туалете.

Так вот, больше всего на свете Лизавета Мироновна боялась, что кто-нибудь станет подсматривать за нею из душевой в это самое окошечко. Поэтому всякий ее визит в уборную начинался с обхода соседей.

Если чья-нибудь лампочка в туалете горела, она просила погасить свет. Если лампочка не горела, она просто предупреждала, чтобы свет в ближайшее время не включали.

Надо сказать, Лизавета Мироновна отличалась редким упорством: она могла стучать в соседскую дверь часами, если ей по какой-то причине казалось, что сосед есть дома, но не хочет ей открывать. Хуже всего, если ей не открывал сосед, чья туалетная лампочка в этот момент горела: тут начинались вой, визг и метание особо тяжких предметов (наиболее часто летало по коммунальному коридору ведро с водой).

Уладив наконец вопрос с затемнением, баба Лиза отправлялась в туалет.

Но сидеть там в темноте ей, видимо, было страшно. Поэтому она оставляла дверь открытой. То есть не просто приоткрытой, а распахнутой настежь. Мои гости, когда им случалось впервые увидеть бабу Лизу на унитазе, почему-то страшно пугались. На мой-то взгляд, ничего особенного: ну старуха, ну срет — подумаешь… Но люди, можно сказать, в обмороки падали и даже пить на какое-то время зарекались.

Потом, правда, привыкали. Некоторые даже прикипали душой к этому поучительному зрелищу.

Остается добавить, что старушка сидела в уборной подолгу. Иногда она там даже засыпала. Но желающих отнести ее в комнату на руках или, тем паче, разбудить, на моей памяти, не находилось.

В свободное от оккупации туалета время Лизавета Мироновна любила готовить пищу. Делала это она тоже по ночам, на своей кухне. Кухня у нее была отдельная, но располагалась не при жилой комнате, а соседствовала с общей кастрюльной территорией.

Пищу Лизавета Мироновна готовила, судя по запахам, вкусную. То есть кулинарный ее талант не был поврежден злодейским временем. Но удивляло меня не предполагаемое качество еды, а ее очевидное количество. Еды баба Лиза готовила столько, словно ей было нужно накормить, как минимум, пятерых гостей. Приготовив, уносила к себе в комнату. Несколько блюд: салаты, закуски какие-то, горячее и непременно пирог какой-нибудь или другой десерт. Но чаще все же пирог.

Дальше начиналась сущая мистика. Примерно через час баба Лиза несла на кухню грязную посуду. Опустошенные блюда, миски и кастрюли, плюс несколько грязных тарелок. Это выглядело так, словно у нее в комнате действительно сидели прожорливые гости.

Но там, понятно, никого не было.

Мы с друзьями не раз наблюдали это зрелище и в конце концов решили, что баба Лиза кормит окрестных домовых. Ну или суккубов-инкубов соседских, усталых. У нас была гипотеза, что маразм Лизаветы Мироновны столь глубок и светел, что чудесные существа не стесняются ей показываться. И пищей ее, вполне, впрочем, материальной, не брезгуют. Иных объяснений мы так и не изобрели.

Еще она, конечно, целыми днями громко сама с собой разговаривала. Боялась мышей; один раз наткнулась на меня в коридоре и заорала: «Мышь!» Потом убежала.

В другой раз завела со мною светскую беседу. Сказала, что прекрасно меня знает, что дедушка мой при румынах держал бакалейную лавку и меня она там видела, совсем ребенком. Просила передавать дедушке привет.

Иногда Лизавета Мироновна начинала одеваться и прихорашиваться. Говорила всем, что пойдет гулять на бульвар. Одевшись, стучалась к соседям: просила присматривать за ее комнатой, пока она будет гулять. Мы, ясное дело, обещали.

Одевшись (многослойно, на манер знатных средневековых японцев), выкрасив губы и украсив кудри матерчатыми розами, старушка снова выходила в коммунальный коридор. Несколько раз медленно, с достоинством его пересекала и удалялась обратно, в комнату.

В такие дни мы получали передышку: утомившись «прогулкой по бульвару», баба Лиза ночью спала, как убитая.

Соседи порой советовали ей пойти погулять в надежде на такое послабление, но она поджимала губы: «Погода плохая, не пойду». То есть манипулировать ее поведением было невозможно.

Лизавета Мироновна, понятно, уже давно умерла.

Приходил ее пожилой сын, забирал какие-то вещи. Попросил помочь: кажется, нужно было стремянку подержать, пока он что-то сверху, с антресолей, выгребал. Получив помощь, расчувствовался, показал фотографию не слишком юной, но вполне интересной дамы с младенцем на руках: дескать, это я с мамой. Объяснил: я — поздний ребенок.

Баба Лиза, оказывается, вела в молодости богемную жизнь. То ли пела в оперетте, то ли просто билеты там продавала. И только уже после тридцати завела ребеночка (тогда это считалось очень поздно). Это я к тому, что ей было к моменту смерти, как понимаю я, под девяносто.

Комната ее при мне оставалась пустой, а что было дальше — не знаю.


Эта книга посвящается Кате,

которая очень старалась научить меня бесстрастно выслушивать глупости, которые говорят порой хорошие, в сущности, люди.

Кати уже давно нет рядом, а я вот учусь, учусь, все не выучусь никак. Я от природы существо нетерпимое, гневное, высокомерное — из наихудшей глины, смешанной со слюной бешеной собаки и пометом скунса, сотворенная тварь.

Но есть какой-то прогресс. В конце концов, все (или почти все) пока живы.

Напоминаю себе все время: действие, как ни прискорбно для нас, болтунов, превыше говорения. Если человеку время от времени удаются правильные поступки, пусть себе говорит глупости, это ничего не меняет. Не уменьшается же, скажем, ценность радиоприемника только потому, что в какой-то момент его настроили на радиостанцию, где поют глупую песню.

Слушаю себя внимательно. Киваю с умным видом. Назавтра — начинаем все сначала.

Хороший я, в принципе, учитель, только ученик мне тупой и упрямый достался.


Эта книга посвящается Дине,

с которой мы в последнее время часто говорим о страхах.

Не о тех персональных демонах (сатурнианской, надо думать, природы), которые одолевают каждого из нас. Они важны, они — бдительные стражи на границе привычного и неописуемого, но, честно говоря, не очень нам с Диной интересны, пока мы с ними как-то справляемся. И еще менее интересны в качестве победителей.

Что действительно вселяет ужас (правда, не утробный, а сугубо умозрительный), так это мощь примитивных обывательских страхов. Я, правда, думаю: мир, где мы живем, так отвратительно устроен именно потому, что в фундаменте всякого общества лежит ни что иное, как обывательский страх перед Всем-На-Свете.

Не перед смертью даже (нормальный вменяемый обыватель о таких вещах подолгу не думает, ему неприятно). Главный страх современного обывателя, кажется, связан с утратой комфорта и благополучия. Поэтому драгоценное Здесь-И-Сейчас инвестируется в будущее: всякий обыватель пашет, как вол, именно для того, чтобы устлать свое будущее помягче. Всякий маргинал именно потому маргинал, что не инвестирует настоящее в будущее и сам понимает, что это — роковая оплошность. Сам ставит на себе крест, а уж потом общественность этот крест бодро легитимирует.

Ну и да, страх страхов — ксенофобия, страх чужого и непонятного. Фундамент обывательской дурости всех сортов, от расизма-национализма до запрета психотропных веществ. Ну, об этом даже писать дальше не стану: и так все понятно.

Я, мягко говоря, не самый оригинальный мыслитель современности. Все, что я пишу, вполне общеизвестно, я думаю. Есть (я надеюсь) много прекрасных людей, которые излагают все это более четко и развернуто. Я, повторяю, очень на это надеюсь, потому что все понимать и молчать о таких вещах — куда хуже, чем писать глупости, вроде вышеизложенных.

Теперь, наверное, нужно сочинить конструктивное предложение. Потому что ругать и ворчать всякий дурак может.

Ну, вот нам конструктив.

Был такой детский фильм «Приключение желтого чемоданчика».

Там фигурировали конфеты от трусости. Красивые такие рубиново-красные леденцы, сияющие внутренним светом.

Нужно бы срочно изобрести такую фигню в жидком виде, да и подмешать, что ли, во все существующие на планете водопроводы и колодцы.

Назад Дальше