Потом меня с детьми выпускали во двор, сами садились поговорить, обменяться подарками, накрыть на стол, и я знала, что бабушкино недремлющее око следит за мной с неба: что бы я ни делала и как далеко ни забралась, ее высокий резкий голос настигал меня и возвращал в безопасное положение.
Иногда мы перебирались на холм напротив — там жила вторая половина родни, разделяло два холма крошечное ущелье с ручьем посередине, и можно было попасть туда двумя путями: длинный вариант — по обычной дороге, и второй — напрямик, через ручей, кусты, обвитые колючками, сначала скользкий спуск и потом крутой подъем.
Там было больше детей и гораздо веселее, к тому же местность не просматривалась так четко и можно было слинять от бабушки хоть в лесок неподалеку.
В тот раз мы поддались на уговоры и остались ночевать у дяди Ризы.
Я очень любила дядю Ризу, выделяя его из многочисленных маминых двоюродных братьев — был он какой-то особенно опрятный, белозубый, красивый — как полковники у Маркеса, это я позже поняла. Когда я свалилась в его доме с лестницы спиной на железную печку, он быстро и искусно успокоил меня и заткнул голосящих баб: «Что вы ребенка пугаете, с ней все хорошо — да, ты же молодец? А ну давай мы с тобой пойдем гуся дразнить».
Он слегка был похож и на Дон Кихота — сухопарый, с черными усами, с приятнейшей улыбкой идальго, но всегда слегка печальный. Все остальные в этой семье были совсем не такие: рыжие и корявые. Бабушка терпеть не могла его жену и тихо говорила маме, что «эта жаба окрутила такого парня!».
Насчет «парня» мне было слышать удивительно, потому что Риза казался ненамного моложе бабушки, а вот насчет жабы я была целиком и полностью согласна. Мало того, что тетка была толстая, рыхлая, рыжая и конопатая, так она вечно потела и особенно усердно лезла целоваться! Я невоспитанно выла перед каждой такой процедурой, потом демонстративно вытирала лицо после ее объятий, и бабушка мне выговаривала при всех — конечно, тетка это все делала специально, чтоб подставить меня.
Вечером, когда все сидели разомлевшие после ужина, пришла молодая невестка — на свадьбу меня тогда не взяли, и было ужасно любопытно, какая же у них новая женщина в доме.
Она была похожа на куропатку — ладная, округлая, уютная, с матовыми черными глазами, ходила бесшумно, ласково улыбалась и ни разу не присела.
Бабушка погладила ее по плечу, похвалила, а тетка поджала губы и ничего не сказала.
Невестка принесла таз с водой, поставила перед развалившимся в кресле мужем — таким же пучеглазым рыжим и противным, как его мамаша, он опустил свои огромные ступни в воду, а тихая женщина стала мыть ему ноги.
Я смотрела во все глаза.
Разговор продолжался, как ни в чем ни бывало, я таращилась на невестку, а она тем временем аккуратно вытирала ноги мужа полотенцем, потом подняла таз с мыльной водой и вынесла.
Бабушка запнулась. Я ощутила некоторое волнение с ее стороны — мне показалось, что она хочет вспылить.
Невестка принесла таз снова, присела перед свекром — дядя Риза был бледен и печален, но покорно опустил ноги в воду.
— Что поделаешь, Фати-бицола, старые обычаи… — проговорил он бабушке, мне почему-то хотелось поплакать, уткнувшись в пахнувший автобусом бабушкин шерстяной жакет.
— Мы тут ночевать будем? — в ухо спросила я.
— Конечно, тут уже люди всё приготовили, неудобно. Завтра пойдем к Элиасу, — одними губами ответила бабушка, железными пальцами одергивая меня, чтобы я села ровно.
— Фати-бицола, сейчас она вам тоже помоет, — засуетилась тетка, улыбаясь как можно приветливее.
— Даже не вздумайте, я что, немощная? — холодно отрезала бабушка, не глядя в сторону тетки.
— Мне не трудно, Фати-бицола, я с удовольствием, я вас так люблю, — поднимая таз, засияла невестка, и мне захотелось согласиться, чтобы сделать ей приятное.
— Детка, иди отдохни, не морочь мне голову, — потянулась бабушка и погладила ее по плечу снова.
Невестка наклонила голову и вышла.
— Деревенщины, что с них возьмешь, — бормотала бабушка, переодевая меня в ночную рубашку до пят. — Риза тоже хорош — совсем в тряпку превратился, а какой был парень, а. Грех на его отце с матерью — не дали на любимой жениться, ну и что с того, что разведенная была. А теперь что — ничего теперь. Не вертись, коза, тебе говорю.
— Дидэ, кто такая разведенная?
— Уши у тебя не слишом длинные?
— А почему у нас дома никто ноги никому не моет? Я бы тебе помыла. У тебя ноги красивые и сухие, как бумага!
— Закрой рот и ложись, — зашипела бабушка и уселась молиться.
Я слушала, как она перечисляла всех, кого считала нужным защитить перед Богом — у нее же были особые отношения наверху, это была гарантия, что с тобой ничего плохого не случится. Иногда в список избранных попадали новые люди.
В этот раз бабушка назвала вместе со всеми и невестку дяди Ризы. Дай ей здоровья, шептала бабушка, и терпения, и радости, и хороших детей.
Луна смотрела на нас всем лицом, как будто тоже хотела слушать бабушкино шептание. Собака во дворе звякала цепью, вздыхая перед сном, и я нащупала среди расплывающихся картинок твердую мечту о завтрашнем дне.
Завтра мы пойдем ночевать к дяде Элиасу. У него четыре дочки и пятый — мальчик. Инга обещала научить меня играть в карты. А я обещала вырезать бумажных кукол и нарисовать наряды: джинсы-клеш и купальники, они же небось и не знают, что это такое.
Только бы бабушка не увидела.
Бумажная кукла
Самых первых бумажных кукол я вырезала не для Инги и ее сестер, а для своих деревенских подружек. Хоть бабушка и противилась слишком тесной дружбе с деревенскими — «у них голова не тем занята», держать меня взаперти ей было не под силу.
Для девочек в деревне я была не принцесса — не в ходу был этот чин среди тогдашних деревенских, а «мзетунахави» — не-виданная-солнцем-красавица из грузинских сказок.
Вначале они робели и не смели приблизиться ближе чем на метр — я же была городская девица с длинными косами и белоснежной кожей.
Я, наоборот, завидовала несмываемому загару деревенских девочек.
Они собирали на плантациях чай — по жаре, в соломенных шляпах, и я увязывалась за ними, а они удивлялись — что тут интересного-то?
Ну как же неинтересно — насобираешь листочков, а потом их сваливают в павильоне кучей, и можно зарыться в зеленую прохладную гору.
Запрещали, но пока никто не видит — можно.
Цицо была старше меня на год, но пониже ростом, с блестящими каштановыми волосами, зелеными узкими глазами и конопатая, как перепелиное яйцо.
Она мне казалась очень красивой, очень.
А она вздыхала, отмахивалась и просила научить ее говорить по-русски.
— Ну, чему тебя научить? — спрашивала я, вырезая бумажную куклу.
Цицо фыркала в ладошку и думала, задрав глаза к потресканному потолку, засиженному мухами.
— Ме ахла моведи сахлши — как будет?
— Я сейчас пришла домой, — перевела я, старательно выговаривая слова.
— Иа… сычас… прышла… дамо, — медленно повторила Цицо и вглядывалась в куклу. — Ваимееее, как красиво! Ну как ты все умеешь?! Дашь мне ее?
— А сейчас мы будем ей наряды шить, — польщенно ерзала я на стуле и рисовала для бумажной куклы купальник, шляпку, очки и чемоданчик.
— А это зачем? — недоверчиво вертела она в руках бумажные очочки.
Она жила с матерью и сестрой в доме своей старшей сводной сестры.
— А кто эта Пацакали[19], что с вами живет? Твоя бабушка, да? — спрашивала я, не в силах разобраться в родственных связях большой соседской семьи.
— Нет, — терялась Цицо и переводила разговор в другую сторону.
Пришлось спрашивать у собственной бабушки.
— Вот тебе делать нечего: таскаться к ним каждый день, пусть лучше сюда приходят — эта Пацакали нарожала девок, а ее мужу надо было сына, хоть ты тресни, и привел при живой жене в дом вторую — полоумную Аише, и она ему сделала штуку, еще двух девок родила, а он с горя возьми и помри, там сам черт не разберет, кто кому кем приходится, и если бы не муж Нателы, старшей дочки, приймаком[20] что пришел. они бы там все передрались. Работящий парень, всех по стойке «смирно» поставил, в люди вывел, хоть и жалко девчонок-то — никому не нужны, сироты при живой матери, с нее какой спрос — умом слаба, а он их с утра до ночи работать заставляет. Не ходи ты к ним, не нравятся мне они — не ровня тебе, хотя девочки и хорошие, тихие, пусть к нам приходят, да куда ты побежала, коза, с нечесаными косами-то!
Бабушкин монолог предстояло обдумать.
Я почти ничего не поняла, но было ясно, что Пацакали — старая ведьма, крошечная старуха с замотанной в лечаки[21] головой, шаставшая целыми днями по деревенской дороге в калошах на босу ногу, но она не очень обижает девочек — Цицо и Мзеви, а вот усатый насмешливый дядя Джефер, который оказался и не дядя, а вроде как муж моей сестры для меня, — вот он нехороший.
То-то Цицо замирала при его голосе и быстренько убегала домой.
Бедные Золушки, думала я перед сном, обливаясь слезами, и представляла сцены мести и избиения злобного усача, — у них даже папы нет, и некому их защитить, и дома у них своего нет, и кукол нет, и на море они никогда не были — а море, вот же оно! На цыпочки встанешь, и его видно.
У них во дворе росла огромная лавровишня — она была как дом, снаружи покрытый лакированной листвой, а внутри — толстенные шершавые ветви, и каждая была городом: вот эта — Батуми, эта — Кобулети, выше — Москва, Ленинград, Тбилиси.
Это была вся мировая география, и деревенская шпана облепляла изнутри лавровишню и объедала ее, хохоча чернеными ртами — смотреть страшно!
Джефер срубил наше дерево, потому что оно мешало построить новый просторный дом.
Я его ненавидела, но исподтишка — не хотела портить жизнь бедным Золушкам.
Старшие о нем говорили обычно двойственное: и что работящий, и что бессовестный, потому что шляется по вдовам. Я не понимала, что такое вдова, и представляла себе что-то томительно-ужасное.
Много лет спустя, когда Джефер выкапывал на своем огороде огромный камень и сделал под ним яму, камень качнулся, упал и придавил его. Люди говорили: вот трудился как ненормальный, а не надо было, труд его и погубил.
Смерть была уже близка, и Джефер, хрипя, попросил всех подвинуться и показать дом напоследок.
Он успел выдать Золушек замуж, дал Цицо приданое, и она, уже мать троих детей, плакала, что Джефер был ей как отец.
Мы встретились тепло-тепло, обнялись, Цицо по-прежнему робела, но уже была не такая, как в детстве, Золушка, а просто — конопатая зеленоглазая женщина, и она мне сказала:
— Помнишь бумажных кукол? Ими сейчас мои девочки играют. И еще — «иа… сычас… прышла… дамо». Помнишь?
Лутфие и курица
— Дай Бог ему здоровья, но он как ребенок, — сердится бабушка на своего дорогого зятя, то есть моего папу.
Я молча вожусь на тахте со своими игрушками — интересно, чем бабушка недовольна на этот раз.
— Совсем в людях не разбирается! Как можно было отдать целый кусок земли этой мерзавке! У, змея, задурила голову человеку…
Змея — это соседка из дома напротив, но чуть правее, Лутфие. Она ровесница бабушки, встречаясь, обе делают умильные лица:
— Как жизнь, Фати-ханум? Все хорошо, надо думать, все хорошо?
— Слава Всевышнему, Лутфие-ханум, — чопорно раскланивается бабушка, — и у вас, благодарение Богу, все здоровы?
Лутфие считает бабушку выскочкой, которой повезло жить в городе, и нос ей задирать ровным счетом не с чего — подумаешь, все образованные. Бабушка считает Лутфие «хвостатой старухой», или, в переводе на понятный язык, ведьмой.
— Какая у нее невестка — золото, лицом луна, нравом — ангел! А она из нее все соки достала, ведьма, — аргументирует бабушка свои подозрения.
Кроме того, Лутфие скупердяйка — никогда у нее ничего нет, чего ни спроси, поэтому соседи идут к бабушке — и за солью, и за спичками, и за поговорить.
Дети всем табуном играют каждый день в разных дворах, только к Лутфие вход заказан — «цветы мне потопчете», да и внуки у нее вредные и забияки.
— Пока твоя мать лекции читает, твой папа землю раздает! — провозглашает бабушка, швыряя на стол сковородку. — У этой ведьмы своей земли — конца не видно, а все-таки надо ей было чужое оттяпать. «Одолжи, эфенди, на пару лет!» — передразнила бабушка писклявым голосом соседку. — Да кто землю на два года одалживает! Она теперь мне будет наблюдать через забор, чем я тут занимаюсь и что сажаю! Вот дурачок, прости меня, Господи, если неправду говорю!
Поскольку данное слово назад не заберешь, приходится успокоиться на том, что папа свою оплошность признал и раскаялся.
Теперь две закадычные приятельницы копают свои огороды в опасной близости друг от друга.
— Лутфие лобио подвязала уже, — враждебно роняет бабушка за ужином, папа отмалчивается, но на следующий день приносит вязянку жердей, которой хватит и на лобио, и на помидоры.
— Фати-ханум, какой у тебя рехани[22] уродился! — пищит Лутфие, вытягивая шею над забором.
— Твой глаз в твою жопу, — вполголоса отвечает бабушка, выпрямляется и громко благодарит: — Лутфие-ханум, да что моя жалкая зелень — ты же все-таки женщина деревенская, работящая, все у тебя растет само собой, да и то сказать: земля наша такая тебе попалась плодородная!
Лутфие поправляет лечаки за ухом — как будто не слышит.
— Скоро ли внучка приедет?
Лутфие, по взбешенному мнению бабушки, намекает на мою сестру, которая вышла замуж по модному в том сезоне обычаю — убежала после сессии с женихом, потому что это так романтично!
— Тебе какое дело, старая карга, — опять тихо произносит бабушка, вытирая лицо уголками платка, — скоро, скоро, она на красный диплом идет, учебы много!
— Да, — безмятежно говорит Лутфие, — как ребенка родит — небось уже не до учебы будет. Женщине место дома, а не по работам шляться!
Тут бабушка не стерпела:
— Лутфие-ханум, — ядовито-ласково отвечает она, — кому Бог дает мозги и таланты, тот все успевает, а темные люди только и могут, что в земле копаться да другим кости перемывать!
Шах и мат в два хода, Лутфие уходит с поля боя посрамленная.
Но бабушка недаром ждала от нее любого коварства — ответный удар был нанесен из-за угла, но зато прямо в сердце.
— Русико! Русико! Иди домой, скотина тупая, — раздается как-то вечером, в момент возвращения коровьего стада по родным хлевам.
Бабушка выпрямляется, глаза ее загораются нехорошим блеском.
— Это кого она тупой скотиной назвала? А ну-ка сгоняй к забору.
Я стрелой несусь к забору, вижу корову, которую Лутфие загоняет в ворота хворостиной, и тут же с докладом обратно.
— Таааааак, — упирает руки в бока бабушка, — это она свою корову назвала, как мою внучку? Чтоб у нее глаза лопнули, чтобы душа из нее вылетела, чтобы она завтра утром не проснулась!
Бабушка в гневе так грозна, что я валюсь на тахту и хохочу во все легкие.
— Ты за мной не повторяй, — на всякий случай замечает мне бабушка, — но я этого так не оставлю.
Наутро бабушка пошла в курятник с тазиком кукурузы.
— Которая курица яиц не кладет? — спрашивает она меня с видом Наполеона.
— Вот эта, кажется. — Охота за яйцами входит в мои обязанности, я знаю всех наших куриц в лицо, угадываю, которая когда снесет и с какими интонациями квохчет. Бестолковая пестрая курица давно действует бабушке на нервы: ни яиц не кладет, ни цыплят не смотрит. Даже до конца высидеть ленится!
— Вот ты-то мне и нужна, — удовлетворенно заключает бабушка, и в ее глазах зажигаются огоньки мести.
— Лутфие! Лутфие! Куда ты лезешь, птица бескрылая, только и делаешь, что дырки в заборе, — громко декламирует бабушка, гоняясь по двору за ошалевшей от неожиданных перемен в жизни курицей: ее зачем-то выпустили из курятника бегать, и только она отошла душой на просторе, сразу принялись ловить.
Соседка тут же высовывает голову, но, открыв было рот, шевелит извилинами и догадывается: это не ее позвали, а…курицу.
— Наконец-то! Фу-у-ух, — схватив окончательно обезумевшую птицу за крылья, бабушка с победным видом поворачивается. — Сейчас она у меня денек посидит без еды, очистится, а потом я знаю, что с ней делать!
Лутфие скрывается, не в силах ничем ответить на такой сокрушительный удар.
Вечером на ужин мы ели бабушкино коронное блюдо, «курицу с рисом», по-другому — деревенское харчо с орехами, уцхо-сунели и кинзой. Аромат дурманит голову и смягчает душу.
— Теперь она сто раз подумает, прежде чем моих детей трогать. — Бабушка режет свежий хлеб, и корочка аж повизгивает под ножом. — А землю она так и не отдаст, — вздохнула бабушка.
Папа дипломатично промолчал и налил вина.
Охота
— Если твой папа хотел на старости лет игрушку, родил бы себе еще и мальчика, — желчно говорит бабушка, не одобряя папиного стремления обучить меня мужским делам.
Папа учит меня водить машину, правда — до педалей я достаю с большим трудом, поэтому решено отложить шоферство на годик, а пока я съела ему мозг чайной ложечкой насчет ружья.
О, какая острая зависть гложет меня каждый раз, когда настает сезон охоты, и ранним утром папа с такими же, как он, стрелка́ми, надевает высокие сапоги, непромокаемый плащ, ягдташ, патронташ и — самое главное! — перекидывает через плечо ружье, начищенное шомполом и ухоженное, как танцовщица варьете «Фридрихштадтпалас»!
Собаки обезумевают от восторга и прыгают выше себя, через голову и обратно. В стылом осеннем воздухе пахнет порохом и мокрой псиной.
— Па, — совершенно не надеясь на понимание, завожу я круглую песню — может, пробью дыру в голове, и папа сдастся.