Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина. Претендент на престол - Войнович Владимир Николаевич 15 стр.


– Ты куда? – спросил его Ревкин.

– Да я… вот… тут… – Борисов растерялся и прятал глаза. – Вот, – наконец нашелся он. – Петр Терентьевич забыл. – И кинулся мимо Ревкина вниз по лестнице.

Быстро поднявшись к себе, Ревкин увидел в окно, как Борисов, стоя раздетый на холодном ветру, совал бумаги Худобченко, садившемуся в машину. По тому, как Худобченко принимал из рук Борисова эти бумаги, ясно было, что он их не забывал, что он их видит впервые.

«Что-то против меня, гад, написал», – подумал Ревкин о Борисове.

Потом уже стало известно, что в то утро, перед заседанием бюро, Борисов попрощался с женой и дочерью и жене сказал, уходя: «Ну, Манька, иду на страшное дело. Теперь или грудь в крестах, или голова в кустах».

Борисов вернулся в кабинет. Ревкин пытливо посмотрел на него, но тот снова отвел глаза.

– Ну что ж, товарищи, – вздохнув, сказал Ревкин, – у нас тут произошла неприятная история, я надеюсь, что она останется между нами. Я не хотел бы вас пугать, но предупреждаю: каждый, кто вздумает болтать о том, что здесь произошло, будет привлечен к партийной ответственности. А теперь продолжим. На очереди у нас персональное дело товарища Голубева. По этому вопросу слово имеет товарищ Чмыхалов. Давай, Чмыхалов, только покороче, мы и так, – он посмотрел на часы, – задержались.

Поднялся Чмыхалов. Немного смущенный случившимся, он, глядя в бумагу, пробубнил обвинения против Голубева. Они сводились, в общем, к тому, что Голубев с некоторых пор стал игнорировать решения партийных органов, товарищескую критику воспринимал болезненно, в конце концов дошел до того, что сорвал намеченный райкомом срок уборки. Когда ему на это было указано, Голубев отвечал грубо, в присутствии беспартийных колхозников отпускал язвительные замечания, тем самым дискредитируя в глазах масс руководящую роль партии.

Голубеву вспомнилось: был он в прошлом году в большом городе. Машина сбила пешехода. Движение остановилось. Сбежался народ, подъехали милиция и «Скорая помощь». Сбитого увезли. Промеряли что-то рулетками. Засыпали кровь песком. Подмели. Регулировщик взмахнул палкой, и движение восстановилось. И так же катили сплошным потоком машины. И так же торопились прохожие. Словно ничего не случилось. Голубев вспомнил Шевчука. Он лежал у стола, будто сбитый машиной. «Господи! – думал Голубев. – Вот и я помру когда-нибудь от страха перед начальством…»

– Голубев! – дошло до его слуха. – Вы что, оглохли?

Голубев поднял голову и увидел, что все глаза устремлены на него.

– Товарищ Голубев, – повторил Ревкин, – я вас спрашиваю в третий раз, хотите ли вы что-нибудь сказать?

– А чего говорить? – спросил Голубев.

– Как – чего? Вы слышали выступление Чмыхалова? Хотите что-нибудь возразить по поводу сказанного?

– Можно и возразить, – подумав, сказал Голубев.

– Только покороче, – вставил Борисов.

– Можно и покороче, – согласился Голубев.

Вскочил Неужелев.

– Товарищи, я предлагаю установить регламент. Мы тут и так много времени потеряли.

– Какой регламент вы предлагаете? – спросил Ревкин.

– Пять минут.

– Пять много, – заметил Борисов, – достаточно трех.

– Товарищ Голубев, – повернулся к нему Ревкин, – хватит вам трех минут?

– Еще и останется. – Голубев встал, медленно пошел к первому секретарю. – Вот, получите, – сказал он и, положив партбилет на стол перед Ревкиным, пошел к выходу.

– Товарищ Голубев! Товарищ Голубев! – закричали вместе Ревкин и Борисов.

Голубев махнул рукой и вышел за дверь. Члены бюро растерянно переглядывались, не зная, как реагировать на столь неожиданный поступок.

– Это провокация! – вдруг не своим голосом завопил Неужелев. – Мы должны его немедленно остановить!

Борисов, не дожидаясь дальнейшего развития событий, кинулся вслед за Голубевым. Он догнал его уже на улице, где Голубев, отвязав свою лошадь от забора, влезал в двуколку.

– Иван Тимофеевич! – Выбежав без пальто и шапки, Борисов дрожал. – Иван Тимофеевич, ты чего это?

Иван Тимофеевич взгромоздился на двуколку и разобрал вожжи. Лошадь сразу пошла, но он ее придержал и выжидательно смотрел на Борисова.

– Вернись! – призывно сказал Борисов.

Голубев смотрел на него, не говоря ни слова.

– Вернись, Тимофеич, – просил Борисов. – Никто твоей крови не хочет. Ну пожурим малость, ну покаешься, на том и сойдемся.

– В чем каяться? – спросил Голубев.

– В чем-нибудь, – сказал Борисов быстро. – Только не доказывай ничего насчет погоды и объективных условий. Скажи, виноват, запил.

– Значит, пьянство прощается? – спросил Голубев.

– Пьянство можно простить, – сказал Борисов. – Лишь бы все политически правильно было.

– Теперь все ясно, – сказал Голубев, щелкнул лошадь концом вожжи. – Но-о!

– Да погоди ты, – бежал рядом Борисов, хватаясь за борт двуколки.

– Отойди, говорят! – Голубев замахнулся кнутом.

Лошадь рванула, Борисов отлип.

Когда Борисов вернулся в райком, там царила полная растерянность. Обсуждали, что делать. Парнищев предложил:

– Раз он сам положил билет, у нас нет другого выхода, как принять его.

Вскочил Неужелев.

– Нет, товарищи, так нельзя. Это будет политической ошибкой. Мы, товарищи, не можем допустить, чтобы коммунисты кидались самым дорогим для нас документом. Мы должны заставить Голубева взять партбилет обратно. А вот когда он его возьмет, тогда мы его и… – Неужелев сделал хищный хватающий жест рукой.

– Правильно, – сказал Ревкин. – Думается, что Неужелев дело говорит. – (Неужелев скромно потупился.) – Давайте запишем примерно такое решение. Первое: осудить недостойное поведение коммуниста Голубева и указать ему на недопустимость небрежного обращения с партийным билетом. Второе: обязать товарища Голубева принять обратно партийный билет. Выполнение поручить… – Он поднял голову и встретился глазами с Борисовым. – Вот товарищу Борисову и поручим, – завершил он злорадно. Борисов покорно наклонил голову.

33

Пора нам изобразить и свою птицу-тройку. Да где же ее возьмешь? Пусть заменой ей будет крытая полуторка с военным номером на бортах. Она мотается по всем дорогам в пределах расположенного на территории области военного округа. Когда несется она по пустынной дороге, из полуторки доносится визг поросят и ошалелое кудахтанье кур.

Экипаж полуторки, состоящий из трех человек, не считая шофера, чем-то напоминает концертную бригаду, обслуживающую удаленные от центра населенные пункты. Представления, которые дает эта бригада, и похожи на концерты или, точнее, на короткие драматические спектакли с одним и тем же финалом. Но это не концертная бригада, это выездная коллегия Военного трибунала, это тройка. Впереди рядом с шофером сидит председатель, полковник Добренький, приятного вида человек с сизым носом на полном лице. Николай Спиридонович жизнелюб. Любит пить горилку, «шутковать», «спивать писни», неравнодушен к женскому полу. «Худых не люблю, – говорит он. – Люблю таких, шоб было за шо учепиться». К подсудимым относится отечески, часто называя их не подсудимыми, а сынками. «Ну шо ж, сынок, я вижу. Родина тебя вырастила, воспитала, а ты ее предал, як отой Иуда за тридцать серебряных копеек». И приговор в двух вариантах: расстрел или штрафная рота. И похоже, что приговоры эти не оставляют никакого следа в душе Николая Спиридоновича. Вечером того же дня, если попадется хорошая, «душевная» компания, он с удовольствием выпьет, закусит и заспивает:

При этом он дирижирует подпевающими, подмигивает и недовольно морщится, если кто фальшивит.

В крытом кузове на скамеечке спиной к кабине сидят коллеги Добренького: два мрачных типа – Целиков и Дубинин. Тут же на полу подпрыгивают мешки. Мешок муки, мешок гороха, мешок картошки. И мешки с живностью: с поросенком, с курами, с гусями.

Бригада разъезжает по территории военного округа с заданием «оперативного осуществления социалистической законности в условиях военного времени». Она судит дезертиров, самострельщиков и прочих военнообязанных, уклоняющихся от священного долга защиты отечества. Еще оперативней всех этих людей можно было бы расстреливать на месте без суда, но тогда где бы члены трибунала брали картошку, муку, поросят и прочее?

А ведь из-за всего этого задерживаться приходится то в одной местности, то в другой. И никак до Долгова добраться не могут.

Но вот уж как будто едут.

Едут! Едут! Не так ли и ты, Русь… впрочем, это, кажется, кем-то было уже написано.

А навстречу полуторке, оставляя за собой вихрящуюся полосу пыли, птицей летит «ЗИС-101», и земляк Добренького, товарищ Худобченко, отворачивая текст от шофера и от сидящего сзади консультанта Пшеничникова, знакомится с документом, врученным ему в Долгове Борисовым.

…как честный коммунист считаю своим долгом довести до Вашего сведения, что в нашем районе идейно-воспитательная работа среди населения находится на угрожающе низком уровне…

…некий Чонкин при содействии своей сожительницы Беляшовой… оперативную группу из семи человек под командованием лейтенанта Филиппова…

…только с помощью воинской части удалось…

…последствия чего и доныне возбуждают нездоровый интерес среди отсталой части населения района и порождают разнообразные слухи… якобы капитан Миляга… Все это, без сомнения, отрицательно сказывается на авторитете органов… как и многие коммунисты района, считаю необходимым провести тщательное… и укрепить партийные кадры…

Между тем полковник Добренький и товарищ Худобченко приближались друг к другу со скоростью, равной сумме скоростей их машин. И вот уже «ЗИС-101» и полуторка поравнялись и остановились, загородив всю дорогу. Добренький выпрыгнул на дорогу, а Худобченко поманил его пальцем.

– Дэ путь держишь, козаче? – спросил Петр Терентьевич, доброжелательно глядя на опухшее от пьянства лицо полковника.

– Дезертира едем судить, Петр Терентьевич, – почтительно отвечал Добренький.

– Дезертира? – поднял брови Худобченко. – Не Чонкина ли?

– Чонкина, – кивнул полковник, удивляясь, что сам товарищ Худобченко слышал такую незначительную фамилию.

– Ага… так… – задумчиво бормотал Худобченко, оглядывая тучную фигуру своего земляка. – Во шо, козаче, ты зараз туды не изды. Дело Чонкина откладывается. Там скоро будут дела покрупнее. Так шо вертай обратно. Поня́л?

– Поня́л! – вытянулся Добренький.

– О це и добре, – сказал Худобченко и вяло приподнял свою пухлую руку, как бы отчасти приветствуя полковника и одновременно давая шоферу знак двигаться дальше.

34

Сразу же после бюро Ермолкин хотел вернуться к себе в редакцию, но его по дороге перехватил и затащил к себе в дом Сергей Никанорович Борисов. Здесь, предложив гостю выпивку и закуску, Борисов долго и невнятно развивал мысль о том, что в районе не все в порядке, что непорядок этот идет с самого верху и что партийная печать должна в конце концов занять позицию прямую и непримиримую. Если посмотреть на то, что происходит, честно и непредвзято, объяснял Борисов, то мы увидим, что дела в районе идут не так гладко, как это изображается на страницах «Большевистских темпов». На страницах тишь да гладь, а в жизни творятся дела, с одной стороны, непонятные, а с другой стороны, очень хорошо кем-то организованные. И в этой ситуации каждый должен определиться и определить собственное отношение к тому, что сейчас происходит.

– Учти, Борис, – намекал Сергей Никанорович, – в жизни каждого партийца бывают минуты, когда надо делать выбор: или – или, на ту лошадь поставить или на эту.

Весь этот разговор оставил в душе Ермолкина ощущение гадостности и тревоги, а упоминание о лошади и вовсе сбило его с копыт.

– Я все понял, – сказал Ермолкин Борисову. – Все будет сделано, как вы хотите, – добавил он, хотя сам не понимал, что говорит, что обещает, что именно будет сделано.

В подавленном настроении Ермолкин покинул Борисова и возвращался к себе в редакцию, когда увидел поразившую его взор картину.

Прислонившись к стене общественной уборной, стояла худая женщина босиком, в одной нижней рубахе. Ветер задирал подол комбинации, открывая острые и синие от холода колени. Покорно глядя на направленные на нее два ствола охотничьего ружья, – «Паша, – робко, но настойчиво говорила женщина, – прошу тебя, поскорее, мне холодно».

– Ничего, – отвечал прокурор Евпраксеин, – на том свете погреешься. Там тебя черти погреют на сковородке. – Он перехватил ружье поудобней и приложился к ложу щекой. – Именем Российской Советской Федеративной…

– Павел Трофимович, – тронул его за рукав Ермолкин.

Не опуская ружья, Павел Трофимович покосился сверху вниз на Ермолкина, как бы пытаясь понять, откуда появилось это препятствие.

– Что вам угодно?

– Вы хотите ее расстрелять?

– А у вас есть возражения?

– Нет-нет, что вы! – поспешно заверил Ермолкин. – Дело, как говорится, семейное. Я со своей женой тоже вот… слегка, как говорится, повздорил. Только…

– Что только?

– Не могли бы вы расстрелять и меня?

– Тебя? – Прокурор опустил ружье и внимательно посмотрел на Ермолкина, может, пытался понять, стоит ли тратить порох на такую мелочь.

– Да, меня, – подтвердил Ермолкин. – Потому что рано или поздно меня все равно… А мой сын, ему три с половиной года… То есть он вообще-то сейчас на фронте…

– Все ясно, – прервал прокурор. – Становись к стене. А ты, – сказал он жене, – иди домой. Да оденься, а то ходишь как лахудра, в одной рубашке. Становись на ее место.

Ермолкин встал и, запрокинув голову, прижался затылком к мокрой стене. Он представил себе, как из двух стволов сейчас вырвется пламя, и, не желая этого видеть, закрыл глаза. Он не видел, как прокурор поднимал ружье, он только слышал, как тот декламировал четко и внятно:

– Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… Ермолкина Бориса… как тебя?

– Евгеньевича, – бескровными губами пролепетал Ермолкин.

– …Евгеньевича… за то, что гад и сволочь, за то, что врал в своей газете как сивый мерин…

– Да-да, – печально кивнул Ермолкин, – все дело именно в мерине.

– За соучастие в убийстве ни в чем не повинного человека…

– В убийстве? – Ермолкин удивленно открыл глаза. – Я никогда никого… Я даже курицу…

– Курицу нет, а Шевчука?

– А, Шевчука, – понял Ермолкин. – Это да. Это, конечно, в некотором роде можно рассматривать…

– …к расстрелу, – не слушая, продолжал прокурор. – Приговор привести в исполнение немедленно.

Он направил ружье на Ермолкина и, прижавшись щекой к ложу, зажмурил левый глаз.

– Стойте! Стойте! – закричал Ермолкин. – Стойте! – Он упал на колени и, простирая руки вперед, двинулся к Евпраксеину.

– В чем дело? – недовольно спросил прокурор, опуская ружье.

– Я боюсь, – признался Ермолкин и заплакал.

– Ах, так ты еще и трус, – сказал прокурор. – Тогда, конечно, дело другое. Тогда… – Он закатил глаза и нараспев забормотал: – Именем Российской Советской Федеративной… рассмотрев в открытом заседании и совещаясь на месте, определил… по вновь открывшимся обстоятельствам… учитывая трусость обвиняемого… прежний приговор отменить как необоснованно мягкий. Ермолкин Борис… как тебя?

– Евгеньевич, – услужливо подсказал Ермолкин.

– …Евгеньевич приговаривается к пожизненному страху с выводом на работу. Мерой пресечения оставить свободу как осознанную необходимость. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Подсудимый, вам приговор ясен?

– Ясен, – уныло отозвался Ермолкин.

– Идите и живите, если вам нравится, – сказал Евпраксеин, глядя на Ермолкина с отвращением.

35

Вечерело. Возвращаясь домой с работы, лейтенант Филиппов шел усталой походкой человека, обремененного государственными заботами.

После недавних дождей было тепло и влажно. Окна многих домов были распахнуты настежь, из-за них выносились на улицу звуки человеческой жизни: стучал молоток, плакал ребенок, свистел самовар, муж колотил жену, и она визжала. На крыльце развалюхи сидел мужичок с самокруткой и уверенно рассуждал пьяным голосом:

– Немец, я тебе скажу, такой же человек, как и мы, только говорит не по-нашему.

– Будет болтать-то! – доносился строгий женский голос из-за угла. – Ты еще доболтаисси, посодют тебя за твой длинный язык-то.

За двумя окнами было особенно шумно – патефон во все горло распевал «Кукарачу», там танцевали. Перед этими окнами лейтенант Филиппов невольно задержался. Мелькали нарядные платья местных девиц и военная форма командиров временно расквартированной в городе артиллерийской части. «Что ж, – отечески подумал Филиппов, – пусть люди повеселятся». Облокотившись на острые верхушки штакетника, он смотрел в эти открытые окна, и вдруг пронзила его внезапная зависть к этой чужой мимолетной жизни, которая была ему недоступна.

В первые дни войны он познакомился в клубе с девушкой Наташей. Она с матерью незадолго до этого приехала к каким-то своим родственникам из Бреста, где отец ее служил командиром чего-то. Теперь они здесь застряли, а от отца не было ни слуху ни духу. И Наташа, и ее мать нравились лейтенанту своей интеллигентностью. Мать была учительницей, а Наташа будущей учительницей – перешла на третий курс пединститута. Дважды он был у них в гостях, пили чай с мармеладом и говорили о войне. Мать расспрашивала лейтенанта о том о сем и вдруг спросила, почему он здесь, а не на фронте.

– Вы, вероятно, в резерве? – спросила она.

– Да, что-то вроде этого, – ответил он, смутившись.

К счастью, она, кажется, не различала родов войск. Он старался выглядеть приличным молодым человеком, локти на столе не держал, рыбу ножом не резал, не стучал ложечкой по стакану и чай пил маленькими глотками.

Назад Дальше