Русские инородные сказки - 6 - Макс Фрай 10 стр.


— Все. Уходи. — Агата собирает остатки решимости и протягивает Феликсу сумку. На лицо ему не смотрит. — Забирай свои вещи и уходи.

Так и не дождавшись реакции, она бросает сумку на пол, разворачивается и чеканным шагом покидает комнату. Идет в спальню. Там темно, но Агата не включает свет. Она сразу падает в кресло и нашаривает на тумбочке сигареты. Выкуривает две подряд и немножко успокаивается.

* * *

Этот несчастный даже не умеет толком стучать в дверь, скребется тихонько. Долго скребется, осторожно. Агата его даже не сразу услышала: за окном проходит шоссе, и машины заглушают большинство звуков в квартире.

— Агата? — Силуэт на пороге полон скорби и покорности. — Агата, понимаешь… Поздно уже… уже автобусы ко мне не ходят. Можно я у тебя переночую? Последний раз. Пожалуйста…

О господи. Агата скрипит зубами, почти перекусывая фильтр третьей сигареты.

— Агата?

— Можно, — наконец отвечает Агата. — Только не здесь, как ты понимаешь.

— Да я хоть на коврике… — Феликс смущенно смеется. — Как собака, знаешь…

— Вот-вот, — не сдерживается Агата. — Самое тебе там место.

* * *

Утром Агата долго не хочет признаваться себе, что проснулась. Делает вид, что еще очень-очень крепко спит, бесконечно прокручивает последнюю сцену сна, наполняя ее новыми деталями и смыслами. Там, во сне, не было напряжения последних недель, не было Феликса с его кошмарной собачьей любовью, не было бесконечных вымороченных разговоров и чувства вины. Хорошо там было.

Но солнце щекочет Агатино лицо, не давая сосредоточиться и снова заснуть по-настоящему. Вставать надо. Надо вставать. Агата вздыхает и потягивается. Интересно, он ушел? Или в надежде, что она передумала, застрял где-нибудь в квартире? С него станется.

Агата прислушивается. Вроде тихо, может, и правда ушел, а? Эх… Она откидывает одеяло и спускает ноги на пол. Вместо привычного линолеума пальцы натыкаются на густую, лохматую собачью шкуру. Шумный счастливый вздох снизу и испуганный Агатин вопль сливаются в один сложносочиненный звук, который тут же перекрывает своим ревом проезжающий по шоссе грузовик.

* * *

— Ты серьезно? — от удивления Агата немного повышает голос. — Ты что, серьезно полагаешь, что я — ради тебя или ради кого-то другого — могу отказаться от своей собаки? Обалдел?

— А что в этом такого? — Петр, кажется, искренне не понимает. — Человек выше собаки просто по определению. А уж если ты меня любишь…

Он пытается приобнять Агату, словно хочет этим жестом подтвердить — уж он-то точно лучше любой собаки. Любой вообще, не то что этой бестолковой кучи меха, которая только и знает что мешаться под ногами.

— Идиот, — презрительно говорит Агата, сбрасывает со своего плеча руку мужчины, только что ставшего чужим, и встает с лавочки. — Феликс, пойдем.

Бестолковая куча меха, столь не любимая Петром, вылезает из-за кустов шиповника, где пряталась от жаркого солнца, и лениво идет вслед за хозяйкой.

— Агата! — вскрикивает Петр, резко вставая и делая несколько шагов вперед. И возглас, и движения выходят у него непонимающими, обиженными и агрессивными одновременно. Впрочем, агрессии, кажется, все-таки больше, чем всего остального. Потому что Феликс останавливается, оглядывается и скалит зубы. Совсем чуть-чуть, просто приподнимает верхнюю губу. Этого вполне достаточно, чтобы Петру расхотелось дергаться и совершать глупости. Он оседает обратно на лавочку, даже от страха немного поджимает ноги, и нервно восклицает, не отрывая взгляда от белых клыков:

— Ну Агата же!..

Агата уходит не оборачиваясь.

МАКС ФРАЙ

ПИНГВИН И ЕДИНОРОГ

— У всех, знаешь, свои представления о возможном и невозможном. Чтобы выбить человека из колеи, должно случиться нечто немыслимое, но не вообще «немыслимое», а с его точки зрения.

Нина берет чашку с кофе, подносит ко рту, но рука замирает где-то в конце второй трети маршрута, и чашка возвращается на стол.

— Вот если сейчас на улице появится… ну я не знаю, к примеру, единорог, вот, да, белый единорог, пройдет по тротуару мимо этого кафе, ты как хочешь, а я не стану верещать или, там, просить, чтобы ты меня ущипнул, да я вообще бровью не поведу, потому что в мою картину мира единорог вполне укладывается. Совершенно не противоречит моим представлениям о возможном. Мало ли что я раньше никогда не видела единорогов, так я и пингвинов не видела — своими глазами, я имею в виду, по телевизору не считается, там еще и не такую херню показывают, так что не доказательство — но мы же не ставим вопрос, верю ли я в пингвинов.

— Ну вот, кстати, пингвин — это было бы ничего, — смеюсь. — Вопрос не в том, веришь ты в пингвинов или нет. Все дело в неуместности. Пингвин в нашем городе, на этой улице, в это время суток — такое же немыслимое событие, как единорог.

— Да ну, — отмахивается. — Почему немыслимое? Вполне себе мыслимое, маловероятное просто, но в мою картину мира все это вполне укладывается и в чью-нибудь еще — тоже, а в чью-то, например в твою, — нет, я только это и хотела сказать. — И, помолчав, добавляет: — А вот если он сейчас мне все-таки позвонит, ты, ясно, и бровью не поведешь, скажешь: «Ну вот видишь», — а зато я… ну, не знаю даже что. В обморок, наверное, все-таки не упаду, я в него еще ни разу в жизни не падала, но сердце точно остановится, и хорошо, если не прыгнет в горло, а то ведь подавиться можно и умереть… Да ладно, все равно я тогда с ума сойду даже быстрее, чем подавлюсь. Потому что если он вот сейчас позвонит, моя картина мира точно рухнет. И черт бы с ней, пакостная она у меня какая-то в последнее время.

Я не спрашиваю, кто этот таинственный «он», чей телефонный звонок не укладывается в представления о возможном, — пингвин или единорог. Я знаю, о ком речь. Вернее, догадываюсь. Но мне, в общем, не очень интересно. Вечно одно и то же. У каждой девочки непременно есть свой бездонный колодец, во тьме которого таится какой-нибудь очередной «он», который не звонит, не приходит, не понимает или еще что-нибудь «не», мучает девочку, болван. Если в колодце никого нет, значит, был совсем недавно и скоро, вот буквально на днях, заведется новый, это, я так понимаю, закон природы: всякая замечательная девочка должна целыми днями пялиться в этот проклятый колодец и мучительно размышлять о поведении его обитателя, забыв, что вокруг вообще-то огромный удивительный мир, все чудеса которого, теоретически, к ее услугам. Вернее, были бы к ее услугам, если бы она не воротила нос, бормоча: «Спасибо, не надо», — лишь бы отпустили поскорее обратно к колодцу, смотреть в темноту.

Нечего и говорить, что меня это страшно бесит. Но есть вещи, которые я не могу изменить.

А есть — которые могу.

Да, я отличаю одно от другого. Как правило.

Нина тем временем снова берет кофейную чашку и глядит на нее с некоторым недоумением. Дескать, знакомый предмет. Сейчас вспомню, что с ним обычно делают. Сейчас-сейчас.

Момент самый что ни на есть подходящий. Встаю, беру ее за плечи, разворачиваю к окну, говорю: гляди-ка.

По булыжной мостовой неторопливо шествует единорог. Сияющий белоснежный зверь с серебристой гривой — в общем, как на иллюстрациях к сказкам, только лучше, конечно, потому что живой. Следом ковыляет императорский пингвин, фрачная пара из мастерской матушки-природы сидит на нем безупречно. Четверо прохожих стоят на противоположной стороне улицы, разинув рты; дама лет сорока в малиновых шортах явно изготовилась завизжать, как поведут себя остальные, пока непонятно. Ладно, их проблемы. Девочка лет пяти за соседним столиком, которая вот уже полчаса с тоской во взоре ковыряла пирожное, теперь прилипла к окну. Не издает ни звука, даже маму, безнадежно увязшую в иллюстрированном журнале, пока не дергает. И правильно. Есть вещи, о которых мамам лучше не знать.

Нина не верещит, конечно, держит слово, но смотрит не отрываясь, глаза становятся круглыми, как у совы, губы складываются в испуганную улыбку, я уже почти торжествую, и тут у нее начинает звонить телефон. Нина вздрагивает, хватает сумку и принимается там рыться. Астматик, которому срочно понадобился ингалятор, в сравнении с нею — воплощенное спокойствие, айсберг, без пяти минут Будда. На пол с грохотом падают две связки ключей, кошелек, книжка, пестрый платок, еще ключ с брелоком в форме экзотической рыбы, снова какая-то книжка; наконец она достает телефон и, едва взглянув на экран — не тот номер! не тот! — швыряет его обратно. Потом, прикусив губу, начинает аккуратно складывать в сумку прочее имущество. В окно она больше не смотрит.

Какое-то время мы молчим.

— Слушай, — наконец говорит Нина, — что это за фигня была? Я имею в виду, эти звери на улице. Откуда они взялись?

— В соседнем переулке с утра кино снимают, — отвечаю. — Наверное, оттуда и взялись.

Какое-то время мы молчим.

— Слушай, — наконец говорит Нина, — что это за фигня была? Я имею в виду, эти звери на улице. Откуда они взялись?

— В соседнем переулке с утра кино снимают, — отвечаю. — Наверное, оттуда и взялись.

— А, — с облегчением вздыхает Нина. И разочарованно добавляет: — Ну да, тогда понятно.

Обманывать, я знаю, нехорошо, а в данном случае — просто немилосердно, но в моем сердце пока нет места милосердию. Тут уж ничего не поделаешь, надо просто подождать. Скоро опять появится.

Единорог и пингвин уже скрылись за углом. Девочка за соседним столиком снова принимается крошить свое пирожное. Иногда она поглядывает на маму, лицо ее при этом делается лукавым и упрямым. Она, я точно знаю, счастлива как никогда прежде. У нее есть тайна.

КАК ДУРА

— Понимаешь, — говорит она, — больше всего на свете я боюсь, что у меня будет обыкновенная жизнь. Не обязательно плохая, а просто… Ну, такая, как у всех, понимаешь, да?

Еще бы я не понимал.

— Если не захочешь, то и не будет, — примирительно говорю я.

Это утешение недорого бы стоило, не будь оно правдой. С банальностями всегда так.

— Я не хочу. И не захочу. Но знаешь, мне кажется, этого недостаточно. Нужно еще что-то, кроме желания. Разве нет?

Хороший вопрос, кстати. И ответа я, пожалуй, не знаю. Мало ли что мне кажется. Но вслух говорю:

— Конечно, нужно что-то еще. Например, сама способность поставить вопрос таким образом.

Отмахивается. Правильно, в общем, делает.

— Понимаешь, — говорит, — когда я была маленькая, точно знала, что я не такая как все. Не то чтобы обязательно лучше. Но точно не такая. Другая какая-нибудь. Мне это было ясно, все остальные могли идти лесом. Они и шли.

— Ну и?..

— Что-то мне больше ничего не ясно, — вздыхает.

Я прикусываю язык, чтобы не сказать очередную банальность, которая, конечно, чистая правда, но все хорошо в свое время, правда — не исключение. Какое-то время мы оба молчим. Наконец она взрывается.

— Нет, ну ты тоже заметил, да? Не мог не заметить! Заметил же?!

Приподнимаю бровь. Дескать, я много чего заметил. Ты о чем?

— Я становлюсь все больше похожа на маму, — мрачно объясняет она. — Вообще копия. Одно лицо. Только не говори, что это прекрасно, потому что она красавица и я, следовательно, тоже. Ну красавица, да. И что? Это ничего не меняет… Нет, мама супер, она чудесная, страшно умная и умеет такие штуки, ох, ты бы знал, я никогда не научусь… А все равно. Ну ты же знаешь, как она живет. Как все, так и она. Причем я же вижу, ей не нравится. Она прям бесится от этого. Но ничего не может поделать, живет как самая обыкновенная дура. Такая тоска! И я, получается? Вот так и буду, да? Как дура?! Сама не замечу, как так вышло, все само сложится, нет ну ужас же, а?!

— Да ну, — говорю. — Не сгущай краски. Я твою маму не первый год знаю. Еще с тех пор, когда тебя на свете не было. Все не так просто, как ты думаешь. Вернее, вообще не так. Мало ли что тебе кажется. Мама у тебя та еще штучка, и жизнь у нее невероятная, просто ты не знаешь, и правильно, все имеют право на тайны. Скоро и у тебя их будет много-много. Столько, что ни в одну обыкновенную жизнь не поместятся, а в твою — пожалуй.

— Правда, что ли?

Она только что собиралась заплакать, а теперь почти готова улыбнуться, глядит на меня исподлобья с надеждой: уговаривай меня, убеждай, пожалуйста!

— Конечно правда, когда это я тебе врал, — говорю, осторожно поглаживая ее мягкое, еще детское крыло.

СТРАШНАЯ ТАЙНА

Рита выходит из детской, на губах — победительная улыбка.

— Спит! Теперь я могу позволить себе… — она озадаченно умолкает, не в силах описать открывшиеся вдруг возможности, и решительно заключает: — Все! Буквально все что угодно. Например, выпить с тобой чаю, если уж ты его заварил.

— И рому туда плеснуть, — подсказываю.

— Не помешает, пожалуй.

— И лимон. У тебя есть лимон?

— Кажется. Ага, вот. Он, как видишь, немолод. И нуждается в достойном погребении.

— Будет ему погребение, — обещаю, выбирая из полудюжины тупых ножей орудие, подходящее для расправы над увядшим цитрусом. Кое-как распиливаю мученика пополам. Спрашиваю: — А чего Янка так ревела? Что-то случилось?

— Да ну. Скажешь тоже, случилось. И смех и грех.

Рита улыбается, качает головой, разливает темный ром в чайные чашки. Но уже видно, что ей хочется рассказать. Мое дело маленькое — молчу, жду.

— Соседская девочка вынесла во двор фотографию своей мамы в ковбойской шляпе, — говорит Рита. — И сказала, что ее мама «работает в Америке ковбоем». Понимаешь, я немножко знаю эту семью, девочка живет с бабушкой, маму видит два раза в год, скучает, сочиняет про нее сказки и сама в них верит, конечно. Ну, неважно. Другие дети тоже завелись, стали хвастать мамами. Положим, Ренате и выдумывать ничего не надо, у нее мама оперная певица, это почти так же круто, как ковбой, а может и круче, не знаю. А у Аны мама таксист. Это мы с тобой понимаем, что хорошего тут мало, а дети иначе думают. Таксист — ну ты что, это же божество практически! А еще какой-то мальчик сказал, у него мама робот. Как Терминатор в кино, только пока никого не убивает, для этого, дескать, нужно программу поменять. Не знаю, что он имел в виду и за кем повторял, скорее всего слышал краем уха какой-нибудь непростой разговор, а остальное сам сочинил. Но остальные дети впечатлились. И молчание воцарилось в песочнице, или где там они заседали… А теперь прикинь, посреди всего этого великолепия сидит моя Янка, которая не то что соврать или выдумать не умеет, а сам принцип не понимает пока — что значит «неправда»? До сих пор думает, в книжках пишут только о том, что на самом деле случилось. А если не случилось, как об этом можно рассказывать? Ну вот, сидит, значит, она, слушает про чужих мам и понимает, что про меня ей рассказать решительно нечего. Мама как мама, хорошая, но самая обыкновенная, не ковбой, не певица, тем более не Терминатор. И как теперь с такой мамой жить? Дома весь вечер дулась, молчала, а перед сном не выдержала, рассказала все, ревела — ну это ты слышал. Серьезно ревела, наволочку на подушке поменять пришлось.

— И как ты ее успокоила?

Рита вздыхает, улыбается, хмурится.

— Ну как. Подождала, пока она устанет реветь, сказала, нам надо поговорить серьезно. Дескать, я могу открыть ей страшную-страшную тайну, если она поклянется молчать, во дворе не хвастаться и даже самой лучшей подружке по секрету не рассказывать. Спросила, можно ли на нее положиться. Ты бы видел эти глаза! Бедный ребенок чуть не взорвался от готовности любой ценой сохранить мою страшную тайну. Ну, я, конечно, взяла с нее клятву. Она видела в кино, как люди в суде на Библии клянутся; у нас дома нет Библии, но я решила, что подойдет любая толстая книжка. Сняла с полки Уэллса…

Я начинаю ржать, Рита укоризненно качает головой.

— Можно подумать, великое «хи-хи». Ну, Уэллс, да. Но все-таки не кулинарная книга.

— А у тебя есть кулинарная книга?

— Нет. Но, теоретически, могла бы быть. Равно как и Библия. Просто не сложилось. Но Янке-то без разницы. Книга — она и есть книга. Толстая. Такой специальный полезный предмет для страшных клятв. Так что она дала честное слово и, я не сомневаюсь, сдержит.

— Если будет очень мучиться, расскажешь ей историю про царя Мидаса и его цирюльника, — говорю. — Ямка в земле — это выход. Этакий «секретик». Они еще зарывают «секретики»?

— Судя по тому, что конфеты без фольги в последнее время потеряли для ребенка всякую ценность, еще как зарывают.

— Хорошо. Значит, конец света пока не наступит.

— Не наступит, конечно. С какой бы это радости?

— А что ты ей рассказала? В чем состояла твоя «страшная тайна»?

— Понимаешь, сначала я собиралась соврать, что я ведьма. Вся из себя такая страшная-страшная колдунья. Уложу ребенка спать — и ну на помеле над городом кружить, сатанински хохоча. Но вовремя одумалась. Она же все время будет просить, чтобы я кого-нибудь заколдовала. Или наоборот, расколдовала. Таскать мне лягушек, которых немедленно следует сделать принцессами, и все в таком роде. Я, конечно, понимаю, рано или поздно Янке придется усвоить, что такое обман. Но не хочу быть первым наглядным пособием, мне с ней еще долго жить. Поэтому пришлось сказать, что я — инопланетянин. Вернее, инопланетянка. Ну, на самом деле, неважно, потому что у нас на планете нет ни дяденек, ни тетенек. Эта идея, знаешь, ее потрясла до глубины души. Поэтому про восемнадцать полов я рассказывать не стала. Детям про такое знать не надо.

— Про такое даже не всем взрослым надо знать, — смеюсь. — Восемнадцать! У половозрелого хомосапиенса крыша съедет от многообразия возможностей и открывающихся в связи с этим перспектив.

Назад Дальше