Станция Бахмач - Исроэл-Иешуа Зингер 4 стр.


— Шимен, Лейви, — взывала она со своей вдовьей постели, — отец, мир праху его, пропадет, не дай Бог, из-за вас в преддверии ада[58].

Когда это не помогало, она переходила к более практическим предостережениям:

— Шимен, Лейви, мне ж перед людьми стыдно… Мне же глаза готовы выцарапать из-за этих распрекрасных суббот, которые вы устраиваете…

Но Шимена и Лейви не беспокоило ни то, что люди выцарапают матери глаза, ни то, что их отец пропадет на том свете в преддверии ада.

Преданные сыновья, стремящиеся скрасить матери ее вдовство, достать для нее, как говорится, тарелочку с неба, они, однако, ни за что не хотели уступить ей в том, что касалось благочестия и приличного поведения. Радость выплескивалась из них, рвалась наружу из их смуглых красивых молодых тел, из их кудрявых шевелюр, из их черных глаз и молочно-белых зубов. Они ни за что не хотели учить мудрые и строгие слова «Поучений отцов», как того желала их мать, а предпочитали проводить время в компании: пить пиво, петь, смеяться и озорничать. Их гости, перелицовщики, также не желали прекращать веселые сборища по субботам к досаде всех добрых и благочестивых людей в местечке.

У предприимчивых перелицовщиков не было ни капли почтения к хозяевам портновских мастерских, поскольку им, этим перелицовщикам, в отличие от портных-надомников, не нужно было приходить к хозяину и ждать, пока тот даст им работу; они сами скупали вещи у крестьян, сами их перешивали и сами продавали на ярмарках и рынках, причем не только в Долинце, но и во всех окрестных местечках, зашибая при этом хорошую деньгу. Из-за этого, а также из-за того, что им приходилось часто разъезжать по дорогам, останавливаясь на постоялых дворах и в шинках, эти мастеровые были довольно-таки распущенными парнями, привычными и к выпивке, и к фаршированным горлышкам и гусятине по будням. Они не слишком-то утруждали себя омовениями рук и благословениями[59], а иногда, когда на минху и майрев было мало времени, они даже наскоро комкали молитвы. Также, наслушавшись в поездках разных анекдотов, скабрезностей и легкомысленных песенок, перелицовщики привыкли легко относиться к женщинам. Бесшабашнее всех были братья Шимен и Лейви. Хоть и моложе других перелицовщиков, еще неженатые, братья были сами себе хозяева, работали на нескольких швейных машинках, которые их отец-портной оставил им в наследство, и славились как большие ловкачи и рвачи среди продавцов перелицованной одежды на ярмарках и базарах. У братьев были смазливые физиономии и язык без костей, своими шутками и прибаутками они привлекали к своей палатке молодых крестьян, а еще больше — крестьянских девок и молодух, с которыми заигрывали, пока те примеряли кофточки и жакетки. После каждой ярмарки, на которых им везло все больше и больше, они все короче подстригали свои юношеские бородки, так что со временем от этих бородок ничего не осталось, кроме иссиня-черных пятен на щеках.

Даже долинецкий раввин со своей близорукостью заметил, что с бородками «колен» случилось чудо, и прямо в синагоге, на глазах у всех, пожелал узнать, в чем тут секрет.

— Шимен и Лейви, я задам вам вопрос, — протяжно задал раввин свой вопрос на мотив «Что отличает»[60], — что ж это у других людей борода на лице растет наружу, а у вас она растет наоборот: снаружи внутрь?..

В том же духе раввину приходилось иметь с ними дело и по будням, когда они являлись с утра в синагогу на йорцайт. Дело было в том, что братья купили где-то в большом городе необыкновенно маленькие тфилн, крохотные, блестящие, с узенькими, как ленточки, ремешками. Долинецкий раввин с великим удивлением смотрел на эти маленькие тфилн, подобных которым он в жизни не видел. Он никак не мог взять в толк, как в этих крошечных тфилн помещаются написанные на пергаменте стихи Торы. Насколько мелкими были тфилн братьев, настолько же пышными были их шевелюры, такие лохматые и кудрявые, что малюсенькие «шел рош» просто терялись в них, проваливаясь как Корей сквозь землю[61]. И долинецкий раввин велел парням либо купить тфилн побольше, либо состричь дикие лохмы или лучше пусть вообще тфилн не накладывают.

Хотя Эстер-Годес, вдова портного, по субботам не стояла в первом ряду в вайбер-шул, а в будние дни вообще не ходила молиться, так как была слишком занята горшками на кухне, она все равно узнала о том, что потребовал раввин от ее сыновей. Люди передали ей каждое его слово, и она чуть было не умерла от стыда.

— Шимен, Лейви, я, не дай Бог, жизни лишусь из-за вас, — сокрушалась она, — сыночки, одумайтесь…

Однако Шимен и Лейви не желали одумываться и делали все, чтобы подразнить раввина и долинецких обывателей. Они распевали на своих субботних сборищах насмешливые песенки о раввине и его полуслепых глазах, высмеивали хазана, шойхета и шамеса, обо всех сплетничали, всем кости перемывали, во все общинные дела вмешивались и по любому поводу высказывались. На одном из таких субботних сборищ, когда солнце было особенно жарким, а пиво особенно холодным, им пришло в голову, что перелицовщики всей оравой должны взять судьбу старого холостяка Фишла Майданикера в свои руки и свести его с невестой на смотринах.

Как всегда, Пелте Козлу поручили организовать сватовство и отвести рыжебородого жениха на смотрины к невесте.

Пелте Козел не был шадхеном. Он был всего-навсего портным, и даже не перелицовщиком, а обычным ремесленником, который шьет одежду для евреев. Но он водился с ватагой перелицовщиков и не пропускал ни одного субботнего сборища в доме Шимена и Лейви. Старше всех собравшихся, с изрядной бородой, женатый, отец многочисленного семейства, мал мала меньше, и к тому же отчаянный бедняк, бедней не бывает, он, однако, любил компанию молодых, ушлых и веселых перелицовщиков, любил смеяться и озорничать с ними, ходить с ними в шинок и там лакомиться гусиными пупками по будням и отдавал последние гроши на их цеховые пирушки. Также и в синагоге он стоял не среди прочих ремесленников, а рядом с перелицовщиками, которые годились ему в сыновья. С ними он болтал во время молитвы, с ними связывал евреям цицес на их талесах, ставил подножки тем, кто выходил читать шмоне-эсре, насыпал детям в ноздри нюхательный табак и рассказывал хедерным мальчикам о том, что происходит между мужчиной и женщиной. Копл-шамес стыдил его за это, никогда не вызывал к Торе, кроме как на Симхас-Тойре, да и то с подростками. А Пелте Козлу только того и надо было: он, сияя от радости, вытворял вместе с мальчишками, укрывшись талесом, всякие глупости. Из-за такого поведения обыватели у него почти ничего не заказывали, хотя о нем говорили, что руки у него золотые. Нередко на него находила дурь, тогда он останавливал швейную машинку посреди работы и, никому ни слова не сказав, бросал на неделю жену и детей.

Зелда, жена Пелте, вечно кормящая, вечно на сносях, ужасно неряшливая и дико крикливая, распекала мужа, тащила к раввину, крича на весь рынок, что он разбойник, выкрест и убийца жены и детей. Но Пелте спокойно выслушивал все ее оскорбления, равно как и все порицания и упреки обывателей, их жен и даже самого раввина. Если уж он пускался во все тяжкие, то никакие упреки и порицания не могли вернуть его от разгула к ножницам и утюгу. Он знал, что его презирают, считают пропащим, но ему было плевать. Точно так же ему было плевать на то, что Эстер-Годес, вдова портного, гонит его по субботам из своего дома, грозясь наподдать веником или облить из помойного ведра. Если Эстер-Годес еще могла простить молодых загулявших перелицовщиков, то Пелте Козла, нищего отца семейства, она простить не могла.

— Ступайте к своей Зелде, безмозглый вы человек, — наступала на него Эстер-Годес. — Она мне устроит черную субботу из-за вас и будет права.

Пелте не отвечал ни слова и увивался вокруг Шимена и Лейви, как шамес вокруг раввина. Он из благодарности за то, что братья принимают его (не ровню ни по возрасту, ни по положению) в свою компанию, старался им всячески услужить: бегал в трактир за пивом, подавал на стол, носил любовные записочки тем девушкам, которых эти парни любили, и мелом писал стыдные слова на дверях и ставнях тех девушек, на которых у парней был зуб. Шимен и Лейви были с Пелте не разлей вода, поверяли ему все свои тайны. Потому-то они и поручили Пелте оженить скупщика щетины Фишла Майданикера.

Назавтра Пелте даже не подошел к швейной машинке, хотя ему нужно было закончить заказ, и чуть свет направился в пекарню Йойносона, где побродяга Фишл обычно ночевал в углу на мешках. Усевшись рядом с ним на набитом щетиной мешке, Пелте принялся с жаром рассказывать ему о счастливой партии, которая у него есть для Фишла.

Фишл Майданикер, выслушав Пелте, не поверил своим большим красным ушам. Пелте, не давая перебить себя, гладко, складно и благочестиво перечислил все достоинства невесты, о которой шла речь. Она, эта девушка, — сирота, круглая сирота без отца-матери и его, Пелте, ближайшая родственница. К тому же она из деревни, чистая и набожная душа, не то что городские девицы, гордячки и зазнайки; эта будет ему, Фишлу, предана, верна, будет почитать его, как царя. Фишл снова не поверил своим ушам и хотел было возразить: дескать, такая девушка наверняка даже не захочет, как и другие, смотреть на него. Но Пелте снова не дал ему слова вставить и успокоил тем, что он уже все-все рассказал ей, той девице то есть, о Фишле, о его щетинной торговле, о его возрасте, но она, эта его родственница, согласна, и она сделает все, что он, Пелте, ее родственник и заступник, ей велит. Впрочем, он, Фишл, не обязан верить ему на слово, а может увидеть ее, эту девицу, собственными глазами, а не покупать кота в мешке. Он, Пелте, заглянет к ней в деревню, в Ярлицы, где она в прислугах у тамошнего арендатора, привезет ее на субботу в Долинец, а субботним вечером, после гавдолы, он сведет ее с ним, с Фишлом, и устроит смотрины. Если они понравятся друг другу, то и говорить больше не о чем, мигом соберется миньян, портные с его, Пелте, стороны, и останется только разбить тарелку. Ну а если она, невеста то есть, ему, Фишлу, не приглянется, он, Пелте, не будет ни на чем настаивать, и делу конец. Он, Фишл, останется при своем, а она, круглая сирота то есть, вернется в Ярлицы к арендатору, у которого она в услужении.

Назавтра Пелте даже не подошел к швейной машинке, хотя ему нужно было закончить заказ, и чуть свет направился в пекарню Йойносона, где побродяга Фишл обычно ночевал в углу на мешках. Усевшись рядом с ним на набитом щетиной мешке, Пелте принялся с жаром рассказывать ему о счастливой партии, которая у него есть для Фишла.

Фишл Майданикер, выслушав Пелте, не поверил своим большим красным ушам. Пелте, не давая перебить себя, гладко, складно и благочестиво перечислил все достоинства невесты, о которой шла речь. Она, эта девушка, — сирота, круглая сирота без отца-матери и его, Пелте, ближайшая родственница. К тому же она из деревни, чистая и набожная душа, не то что городские девицы, гордячки и зазнайки; эта будет ему, Фишлу, предана, верна, будет почитать его, как царя. Фишл снова не поверил своим ушам и хотел было возразить: дескать, такая девушка наверняка даже не захочет, как и другие, смотреть на него. Но Пелте снова не дал ему слова вставить и успокоил тем, что он уже все-все рассказал ей, той девице то есть, о Фишле, о его щетинной торговле, о его возрасте, но она, эта его родственница, согласна, и она сделает все, что он, Пелте, ее родственник и заступник, ей велит. Впрочем, он, Фишл, не обязан верить ему на слово, а может увидеть ее, эту девицу, собственными глазами, а не покупать кота в мешке. Он, Пелте, заглянет к ней в деревню, в Ярлицы, где она в прислугах у тамошнего арендатора, привезет ее на субботу в Долинец, а субботним вечером, после гавдолы, он сведет ее с ним, с Фишлом, и устроит смотрины. Если они понравятся друг другу, то и говорить больше не о чем, мигом соберется миньян, портные с его, Пелте, стороны, и останется только разбить тарелку. Ну а если она, невеста то есть, ему, Фишлу, не приглянется, он, Пелте, не будет ни на чем настаивать, и делу конец. Он, Фишл, останется при своем, а она, круглая сирота то есть, вернется в Ярлицы к арендатору, у которого она в услужении.

Как ни косноязычен был Фишл Майданикер, он больше не мог сдерживаться и разразился диким смехом сквозь свое волосяное забрало. Мысль о том, что он, Фишл, скупщик щетины, не захочет девушку, которая хочет его, была чересчур смешной, чтобы не рассмеяться.

— Хи, хи, хи, Пелте, ты смеешься надо мной? — еле выговорил он.

Пелте положил руку на сердце и поклялся здоровьем Зелды, своей жены, в том, что и не думал смеяться. Пусть его Зелда года не проживет, пусть она свернет себе шею, пусть у нее язык отсохнет, если он не говорит чистейшую правду. Главное, чтобы он, Фишл, никому ни слова не сказал об этом его, Пелте, сватовстве, даже не пикнул, потому как Долинец — город дурных людей, завистников, которые, конечно, наговорят о нем, Фишле, всякой всячины сироте, посмеются над ним, так что девушка еще пожалеет о своем решении. Фишл стер с руки щетину, чтобы очистить ее от всего трефного, и подал ее Пелте в знак того, что будет держать язык за зубами. Пелте похлопал его по плечу.

— Положись на меня, брат Фишл, — произнес он по-родственному. — Ты простой человек и должен держаться нас, портных. А если будешь полагаться на книжных червей, до седой бороды холостяком останешься. Ну, в добрый час…

Никогда в жизни Фишл еще не чувствовал такого беспокойства в своей широкой груди, как в течение долгих — с воскресенья до наступления субботы — дней той летней недели. У каждой речки, какая встречалась ему на пути, пока он, скупая щетину, бродил по деревням, Фишл останавливался, смотрел на свое отражение в прозрачной воде и омывал в ней руки. В пятницу он вернулся в Долинец раньше обычного и долго парился в бане на самом высоком полке, чтобы изгнать из своего тела всякую грязь, пыль, нечистоту, любые трефные запахи. Он даже попросил соседа, чтобы тот его как следует, без всякой жалости, отхлестал веником. Пока Фишл изо всех сил потел в парной, его одежда от рубахи до талескотна и портянок висела вокруг котла, чтобы хорошенько прожариться и пропариться. Он также со всем тщанием расчесал пальцами свою густую бороду, вычистил ее и расправил. После всего этого Фишл сиял, как начищенная медь. По дороге из бани в пекарню Йойносона Фишл зашел в лавку, где продавали керосин и деготь, и купил целую кварту ворвани, которой тут же смазал свои залатанные сапоги от ушек на голенищах до подковок на каблуках так, что они заблестели аж до синевы. Жирными руками он протер иссохший ремень, которым были опоясаны его бедра. Подновить свою капоту, в отличие от сапог, Фишл не мог, но он выколотил ее палкой, подняв тучи пыли, и очистил даже от малейших признаков щетины. После этого он вдел в толстую иглу суровую нитку и наново зашил проймы рукавов, которые имели обыкновение то и дело расползаться. Еще он закрепил болтавшиеся пуговицы, пуговицы всех цветов и размеров. На молитве в бесмедреше и за субботним столом у своих гостеприимцев он вел себя еще тише, чем обычно, чтобы не расстаться с тайной, которая распирала его чем дальше, тем больше, так что он чуть не лопался.

Когда Пелте Козел подошел к нему сразу после гавдолы и таинственно, без слов, одним лишь знаком показал Фишлу, чтобы тот шел за ним на смотрины, сердце Фишла чуть не выскочило из груди от счастья и волнения. Тяжелыми шагами он пошел за Пелте, громко стуча подковками по булыжной мостовой долинецких улиц и переулков. Вдруг он остановился и взял Пелте за рукав, потому что Пелте повел его не к себе, как он, Фишл, ожидал, а в дальний конец рыночной площади, где в основном жили перелицовщики. Но Пелте тихо сказал ему, что он решил не устраивать смотрины у себя, потому что его Зелда, эта стерва, еще, чего доброго, вмешается со своей луженой глоткой и все испортит. Кроме того, его дом набит детьми и не подходит для торжества, нет в нем покоя. Поэтому он привел свою родственницу к вдове Биньомина, у которой большой дом: там жених и невеста смогут поговорить честь по чести и обо всем столковаться.

— Понимаешь, о чем я тебе говорю, Фишл? — тихо спросил Пелте.

— Ну да… — пробубнил Фишл и последовал за своим проводником, весь в напряжении от того, что должно произойти.

Его напряжение и волнение возросли еще больше, когда он переступил порог вдовьего дома и увидел прибранную комнату, накрытый стол, уставленный свечами в бронзовых подсвечниках, бутылками водки и тарелками с нарезанной селедкой и яичными коржиками. Все в комнате пахло праздником. Такими же праздничными были люди, которые собрались за столом, сплошь перелицовщики. Овечьи глазки Фишла наполнились удивлением. Пелте, как это принято на смотринах, взял Фишла за руку и с силой втащил в комнату.

— Не стесняйся, Фишл, тут все свои, — сказал он ему, — все наши. Скажи «доброй недели»[62].

Фишл сказал «доброй недели» и как виновник торжества был усажен за стол. Ему подсунули подряд несколько стаканов и буквально влили их в него, отчего он сразу же почувствовал себя бодрым и немного пьяным. Сразу же после этого Пелте вышел в ту комнату, в которой кровать вдовы стояла рядом с кроватью ее покойного мужа, и за руку вывел оттуда свою родственницу, круглую сироту из Ярлицев.

— Пойдем, Добе-Лея, — отечески сказал он девушке, закутанной в два платка, один на плечах, другой на голове. — Не стесняйся, Добе-Лея, тут все свои, то есть из деревни Майданик… Ты слышала о такой деревне, Добе-Лея?

— Нет, дядя Пелте, — пропищала сирота, прикрывая руками нос и черные глаза, единственное, что можно было разглядеть, до того она была укутана.

Пелте успокоил ее, сказав, что это не страшно, что она не слышала о такой деревне, и, усадив ее на табуретку в дальнем углу, самом дальнем от мужского стола, повел с ней разговор о деле.

— Как видишь, Добе-Лея, — мягко начал увещевать ее Пелте, — он не очень-то богат. Он торгует свиной щетиной, да, торгует. Он, конечно, уже не мальчик. Но он еще молодой человек, богатырь, тьфу-тьфу, и он будет тебе и отцом, и матерью, и мужем, и всем сразу. Ну, что скажешь, Добе-Лея?

— Что я знаю? — смущенно проговорила Добе-Лея. — Дядя Пелте лучше знает, что для меня хорошо.

Пелте потирал руки от удовольствия.

— Ну, Фишл, видишь, что это за чистая душа? — сказал он.

— Золотой ребенок, — стали расхваливать сироту другие перелицовщики. — Разве нет, Фишл?

— Ну да… — пробубнил Фишл, не веря собственным глазам и ушам: неужто все, что он видит и слышит, происходит на самом деле?

Пелте-портной еще родственней и мягче обратился к сироте из Ярлицев.

— Ничего не бойся, Добе-Лея, — успокоил он ее, — тебе не придется больше работать в Ярлицах у Лейзера-арендатора… Будешь сама себе хозяйка… Фишл будет тебе отдавать все, что заработает на щетине. Не будешь нянчить чужих детей… Заведешь, с Божьей помощью, своих…

Тут Добе-Лея не просто прикрыла кончик носа и глаза руками, но от стыда спрятала их в концы платка. Пелте-портной погладил ее по голове и отечески успокоил.

— Не стыдись, Добе-Лея, иметь детей — заповедь, — поучал он ее. — В Торе сказано, что святые праматери тоже хотели иметь детей, и у тебя с Фишлом, Бог даст, будут дети. Погляди, Добе-Лея, какая у него красивая рыжая борода, не сглазить бы. Что скажешь, Фишл? Ведь правда, у нее будут от тебя дети, с Божьей помощью?

Назад Дальше