Эссе 1994-2008 - Аркадий Ипполитов 25 стр.


В 1922 году Эшер уезжает в Италию, где он проводит более десяти лет. Природа Южной Италии зачаровывает художника, и он создает многочисленные пейзажи с изображениями небольших городков и деревень Средиземноморья. В Италии Эшер встречает Йетту Умикер, дочь швейцарского промышленника, вскоре ставшую его женой. Интересно, что Йетта вместе с отцом провела юность в России и говорила по-русски. С 1923 по 1935 год Эшер живет в Риме и создает множество гравюр с видами Вечного города, как бы продолжая в XX веке линию так называемой "итальянизирующей" голландской живописи, начатой его соотечественниками еще в веке XVI.

Усиление фашизма в Италии сделало дальнейшее пребывание в этой стране невыносимым, и Эшер переезжает сначала в Швейцарию, а затем возвращается в Голландию, поселившись в городе Барне, с которым остается связанным всю оставшуюся жизнь. В 1936 году он совершает свою последнюю длительную поездку по Средиземному морю, посетив еще раз Южную Испанию. Огромное впечатление на него производит дворец Альгамбра в Гранаде, удивительный памятник мавританской архитектуры. Зачарованный пространственной игрой и абстрактной декоративной росписью, Эшер все большее внимание уделяет графическим опытам, посвященным решению отвлеченных пространственных проблем, почти полностью исключив из своего творчества реальный пейзаж.

Годы оккупации художник проводит в Барне. Его любимый учитель Самуэль Мескита погибает в концлагере. Эшер наотрез отказывается участвовать в каких-либо выставках, проводимых новым режимом. Первая крупная его выставка в Голландии состоялась сразу после войны, и с конца сороковых его мировая известность неукоснительно растет. Особенную роль сыграл в этом международный математический конгресс 1954 года в Амстердаме, во время которого была устроена выставка бывшего двоечника, произведшая на математиков оглушительное впечатление. В 50 - 60-е годы Эшер становится любимейшим художником научной элиты, страшно популярным в университетских городках. Вслед за преподавателями последовали студенты, развесившие его плакаты в своих комнатах, и эшеровские композиции оказались чуть ли не символом движения хиппи, считавших их родственниками своих галлюциногенных удовольствий, так что прошел слух, будто все его "Рептилии" и "Бельведеры" созданы не без помощи ЛСД. Это прибавило ему популярности среди альтернативной молодежи, хотя ни в малейшей степени не соответствовало действительности. Эшер уже был приличным голландским старичком, замкнутом в своем крайне буржуазном Барне, и в том, что именно он вместе с писателем Борхесом, с которым художник, кстати, никогда не был знаком, будет провозглашен предтечей компьютерной эры, есть определенная парадоксальность. Этот забавный факт доказывает: чтобы быть пророком, определяющим современность, не обязательно проводить время в бесконечных тусовках, как это делал божественный Энди, но можно спокойно сидеть затворником в своем собственном мире, и часто это бывает даже и полезнее. В 1968 году Эшер основывает Фонд М.К. Эшера, передав ему контроль над всем своим наследием. В 1972 году он умирает, завещая похоронить себя в Барне.

Творчество Эшера делится на два больших периода. Первый продолжается до 1937 года, и большую его часть занимает жизнь в Италии и путешествия по Средиземноморью, второй связывают с последней поездкой в Испанию, когда его графика становится все более фантастичной и абстрактной. Однако оба периода теснейшим образом связаны между собой. Эшеровская фантастика вырастает из реальности, подобно дереву, связанному корнями с почвой. Впечатления от классической Италии, от ее архитектуры и природы, сформировали его искусство. В этом он является продолжателем традиций своей национальной школы, мастера которой использовали свои итальянские впечатления для создания индивидуального, острохарактерного стиля, совершенно независимого и очищенного от каких-либо заимствований. Барн, маленький голландский городок, где Эшер проводит свои наиболее плодотворные годы, переживает волшебную метаморфозу и, бесконечно вырастая во множественности своих фантастических пространств, оказывается способным вместить образ целого мира, превращаясь, подобно маленькому аккуратному дворику с картины Вермеера Делфтского, в метафору Вселенной.

Искусство Эшера - не вымысел, не доказательство научных теорий и в то же время ни в коем случае не свидетельство очевидца. Эшер изображает отнюдь не ту действительность, что известна зрителю по личному опыту. Никогда, например, не существовала лестница, по которой можно подниматься спускаясь, как в его литографии под названием "Спуск и подъем" 1960 года, изображающей замок, полный воинов, обреченных кружить в замкнутом пространственном водовороте. Нет на свете колоннады со странным переплетением колонн, украшающих фантастичный павильон со спутанными соотношениями длины и ширины, предстающий перед взором в другой его известной литографии, "Бельведер", с забавным изображением средневекового математика, углубившегося в решение неразрешимой геометрической задачи. И все же в его гравюрах создана действительность, обладающая выразительностью столь же неукоснительной, как и реальность, то есть не претендующая ни на какую аллегорическую значимость. Эшер как будто предлагает зрителю увидеть предметы и явления, которые он изображает, во всей их выразительной очевидности, не пытаясь придать им того значения, какое они имеют для его собственного восприятия.

В этом чудо графики Эшера, привлекающей самых разнообразных поклонников. Его искусство - в какой-то мере игра, но игра, отличающаяся всеобъемлющей серьезностью, игра в той мере, в какой "если проанализировать человеческую деятельность до самых пределов нашего сознания, она покажется не более чем игрой", как сказал в своей книге "Homo ludens", "Человек играющий", другой замечательный голландец двадцатого века, Йохан Хейзинга. Поэтому Эшер, отсутствуя в толстых пособиях по истории современного искусства, проник во все сферы жизни: его композиции используются как иллюстрации к серьезным научным исследованиям, красуются на обложках пластинок популярных рок-групп и интеллектуальных романов, на стенах богемных студенческих общежитий и на молодежных майках, став неотъемлемой принадлежностью современности.

Печатная версия № 29 (2003-07-29) Версия для печати

Аркадий Ипполитов

Загадка Николя де Сталя

Попытки объяснить живопись и судьбу замечательного французского мастера русского происхождения, чья выставка открыта в Александровском зале в Эрмитаже, разбиваются вдребезги

Среди художников двадцатого века, времени, когда безумство было узаконено как своего рода художество, есть один, чье искусство влечет к себе всех ценителей живописи как странный магнит, как волшебная гора из сказок "Тысячи и одной ночи", притягивающая к себе корабли, разбивавшиеся вдребезги при соприкосновении с ней. Так же разбиваются вдребезги все попытки объяснить загадку живописи и судьбы Николя де Сталя, замечательного французского мастера русского происхождения, чья выставка открыта в Александровском зале в Эрмитаже.

Биография его столь выразительна, что могла бы послужить сюжетом для романа Ромена Гари, другого замечательного француза русского происхождения. Родился Николя в Санкт-Петербурге, накануне Первой мировой войны, 5 января 1914 года. Его отцу, русскому генералу Владимиру де Сталю, был 61 год, матери, урожденной Бередниковой, - 41. Детство его прошло в Петрограде, на фоне войны и революций, но в 1920 году семье де Сталей удается бежать в Польшу, пройдя чуть ли не пешком через всю Россию. В 1921 году умирает Владимир де Сталь, а через год -Любовь де Сталь, и восьмилетний мальчик вместе с двумя сестрами остается круглым сиротой, заброшенным в глухую польскую провинцию. Здесь судьба оказывается относительно милосердной, детей усыновляет семья интеллигентных католиков, и Николя де Сталь вместе с сестрами оказывается в Бельгии, где поступает учиться в католический колледж. В Брюсселе он получает отличное классическое образование, но после поездки в Голландию в 1933 году решает стать художником и без особых проблем становится учеником брюссельской Королевской академии изящных искусств. Затем начинаются его странствия по Франции, Испании, которую он проезжает в 1935 году на велосипеде, и Северной Африке. Уже в 1936 году состоится его первая персональная выставка в Париже, и художественная карьера Николя де Сталя идет довольно успешно, настолько успешно, насколько может развиваться карьера молодого художника накануне Второй мировой войны. В 1939 году, не будучи гражданином Франции, он вступает в Иностранный легион, а после капитуляции, в 1940-м, демобилизуется и оказывается в Ницце, на территории Виши, не оккупированной Германией. Положение его весьма сомнительно, но особых неприятностей с режимом не происходит - в течение всей войны де Сталь находится на территории Франции.

Ницца во время оккупации - особая зона. Война страшна, но именно на французском Средиземноморье оказывается весь цвет европейского авангарда, все те, кто не успел или не захотел эмигрировать в Америку. Фашизм их не трогает, и де Сталь знакомится с Арпом, Маньелли, Ле Корбюзье, Делонэ, Кляйном. В 1943 году ему даже удается поехать в Париж, где он посещает престарелого Кандинского, и даже выставляется вместе с ним, - в оккупированном немцами Париже еще находятся любители и покровители абстрактной живописи. После войны слава де Сталя растет, его замечают американские артдилеры, и он даже совершает поездку в США, которая вызывает у него приступ ненависти к американскому образу жизни. Как человек со вкусом де Сталь предпочитает Голландию или Средиземноморье, где подолгу и путешествует. В Париже же его дела идут все лучше и лучше, де Сталь становится одной из виднейших фигур послевоенного французского авангарда, и в 1955-м, в возрасте 41 года, неожиданно кончает жизнь самоубийством, выбросившись из окна своей мастерской в Антибе. Самоубийство произошло без всяких видимых причин, де Сталь был красив, молод, знаменит, счастлив, удача и слава как раз легли к его ногам, успех был в самом начале, и личная жизнь не предполагала никаких темных пятен. Он просто устал, и считается, что самоубийство было вызвано творческим тупиком, невозможностью примирить абстрактное и фигуративное начало. Что звучит крайне глупо.

Живопись де Сталя столь же загадочна. Ранние работы практически все им были уничтожены, они крайне редки и в общем-то не слишком интересны. Его известность начинается в послевоенное время, когда абстрактное искусство восторжествовало на Западе, в первую очередь в Нью-Йорке, где абстрактный экспрессионизм был провозглашен высшей точкой развития живописи. В Париже последними достижениями были ташизм и арт информель - изысканные, европейские варианты абстракции, особенно популярные как противовес тоталитарному гитлеровско-сталинскому реализму. Работы де Сталя конца сороковых - это типичные, очень культурные абстракции, какие производили сотни молодых и не очень молодых художников в это время в различных точках земного шара с различным успехом. Все сбалансировано, все в цвете, все изобретательно названо "Композиция" - в общем, достойно и скучно. Большинство художников проходило характерный путь от модернистской деформации к чистой беспредметности, без которой искусство уже и не могло считаться современным. Абстрагирование стало необходимым как академический рисунок и по докучливости с ним сравнялось. Однако у де Сталя вдруг, где-то около 1951 года, совершенно неожиданно, бесформенные пятна стали складываться в фигуративные композиции, самые что ни на есть очевидные пейзажи и натюрморты, полные манящей и таинственной привлекательности. В них не было ничего реалистического, и ничего сюрреалистического, и ничего гиперреалистического, но каждое его произведение этих трех лет - безошибочный шедевр, в котором прочитывается вся история европейской живописи. Странные, полные нервозного равновесия, композиции открыли перед искусством двадцатого века совсем иной путь. Внутренне теснейшим образом связанные с классической линией развития французской живописи, с Пуссеном, Шарденом, Курбе, Сезанном, они тем не менее не оставляли никакого сомнения в том, что созданы именно в середине двадцатого века, что это - синтез вечного и современного, то есть именно то, что и называется искусством. Каждая его картина этого времени прочитывается как квинтэссенция живописи, именно французской живописи, живописи par exellence, каковой французская живопись в лучших своих образцах и является. В то же время в нем не было ни малейшего намека на бездумный гедонизм, и что бы он ни изображал, будь то синеющая дымка парижской ночи или оглушающая яркость Средиземноморья, динамика футбольного матча или рвущий звук джаза, в любом его изображении угадывается бездонная и пугающая тайна бытия, так как живопись не что иное, как осознание бытия через зримый образ. Произведения де Сталя полностью очищены от сюжетности и от внешней узнаваемости, но каждый его мост, и каждый берег, и каждая дорога говорят таким подлинным синим цветом, каким синим только и бывает цвет у воспоминаний, чувств, звуков, печалей и ожиданий, как будто его кисть возвращает цвету, любому цвету, его настоящую жизнь. И красный у него просто красный, как красны напряжение, вкус и радость, и белым можно создать, причем именно создать, а не передать, одиночество и тоску, и белый может быть чист и трагичен, а может быть горяч, как раскаленный песок, у белого тоже есть звук и вкус, качества, более естественные и выразительные, чем любая символика.

Контуры новой фигуративности манили де Сталя, как Фата Моргана, и в его душе классичность как будто вступила в битву с модернизмом, но что-то никак не давалось в руки, все время ускользало, мучило своими трудно угадываемыми очертаниями, изматывало, доводило до исступления. Все его произведения полны меланхолии, той великой, воспетой Дюрером, меланхолии, которой безразличны и успех, и земные радости, и вообще все земные дела, и которая унесла художника в конце концов с земли, так как на земле нет совершенства. В меланхоличной странности, подобной странности принца из сказки Гоцци "Любовь к трем апельсинам", подспудно ощущается петербургское начало его живописи, и полотна де Сталя, с их необычным, тяжелым переживанием европейскости, туманно обрисовывают контуры искусства Петербурга, каким оно могло бы быть, если бы не было ленинградского периода. В средиземноморских пейзажах прочитывается намек на невские туманы, на тающую в мареве полосу Петропавловской крепости, на бездонность петербургского неба, делающего человека столь беззащитно одиноким, что это, испытав хотя бы раз в жизни, не забыть никогда.

На выставку де Сталя хочется вернуться и вновь бродить среди его поздних картин, снова ощутить странный, какой-то металлический, привкус смерти, что исходит от его живописи, столь полно раскрывающей тайну бытия, его переизбыток, томительный и влекущий. Вдруг оказывается, что без него, без этого привкуса, бытие неполно, и эта простая мысль поражает как откровение. Ведь в общем-то это на самом деле является внятным доказательством того, что смерти нет, и как бы пресно ни было бы это повторять, это все-таки великое утешение.

Печатная версия № 24 (2003-06-24) Версия для печати

Аркадий Ипполитов

Все не то, чем кажется

Огромная выставка в Русском музее "Санкт-Петербург. Портрет города и горожан" неизбежно тянет в какое-то путешествие в мир теней

"Если же Петербург не столица, то - нет Петербурга. Это только кажется, что он существует". С этих слов начинается роман Андрея Белого "Петербург", и, написанные тогда, когда казалось, что столичность - это навеки данная Петербургу прерогатива, они прозвучали как пророчество. Прошло всего несколько лет, и Петербург исчез с лица земли, исчез даже с географических карт, до того убедительно свидетельствовавших его существование. И все ушло в подвал памяти - роскошь балов и парадов, пышность соборов и дворцов, уличная сутолока, опасное оживление ночных ресторанов, блеск модных витрин, - все то, что делало жизнь Петербурга столь манящей и столь странной для всей России. От жизни остались одни воспоминания, и к воспоминаниям отошла и его имперская архитектура, превратившаяся в декорации к спектаклю, который давным-давно закончился.

Огромная выставка в Русском музее под названием "Санкт-Петербург. Портрет города и горожан", являющаяся, вне всякого сомнения, центральным выставочным проектом нынешнего юбилея, стала, быть может, помимо воли авторов ее концепции, доказательством правоты Андрея Белого. В то время как выставка заявлена как легкая прогулка по городу, прогулка вне времени, вне хронологии, вне всякой дидактики, сам материал петербургских изображений неизбежно тянет в какое-то путешествие в мир теней, и легкость оборачивается томительной меланхолией, той самой меланхолией, что столь естественна Петербургу и что отличает эту бывшую столицу, выстроенную по воле человека, провозгласившего себя императором, на самом краю цивилизованного мира, от всех остальных городов.

Экспозиция отступает от привычного способа показывать Петербург как некую смену периодов, ограничиваясь лишь более или менее гомогенным показом петровского периода, а затем весьма свободно группируя экспонаты, в результате чего Остроумова-Лебедева соседствует с гравюрой начала девятнадцатого века, Щедрин с Репиным, Тимур Новиков с Яремичем. Такое отступление от сухой музейности заставляет постоянно напрягать внимание, что рождает своеобразную интригу и доказывает, что главным действующим лицом является не время, не стиль, не развитие истории, а город, своеобразный, присущий только Петербургу "дух места".

Об этом "духе места", или, как его называли древние римляне, "genius loci", очень любят рассуждать современные писатели. Впрочем, первым о "genius loci" Петербурга заговорил Николай Павлович Анциферов в своей замечательной книге "Душа Петербурга", написанной им в революционном Петрограде в то время, когда казалось, что город обречен, и изданной в 1922 году. Он же и сказал, что "описать этот genius loci Петербурга сколько-нибудь точно - задача совершенно невыполнимая".

Назад Дальше