Эссе 1994-2008 - Аркадий Ипполитов 35 стр.


В своем творчестве я могу провозгласить Иисуса авантюристом и расписать его роман с Марией Магдалиной, найти любые изъяны у Мухаммеда и Будды или у кого угодно другого. Меня могут назвать графоманом, на меня могут подать в суд за диффамацию, но никто не смеет ворваться в мой дом или дом моих почитателей и вырывать листы в моей книге или пачкать мои картины. Я также не могу ворваться в церковь и возмущаться чужим богослужением, сколь бы омерзительным ни казалось служение ложному, с моей точки зрения, идолищу. Цивилизация на то и цивилизация, что она должна обладать святилищами, - современный Запад признал музей и выставочный зал такими святилищами, где я могу поклоняться своему Маммоне сколько душе угодно.

Впрочем, цивилизации были, есть и будут разные. В других цивилизациях считается, что мнения и вкусы должны быть регламентированы и определены единым господствующим мнением и вкусом. Достигается это с помощью различных запретов вплоть до физического уничтожения оппонентов. С точки зрения цивилизации, построенной на принципах молодого боевого христианства, сжечь Александрийскую библиотеку было не преступлением, а подвигом. Заодно можно было сжечь и некоторое количество тех, кого в данный момент признали язычниками. Правда, язычники тоже могли сжечь какой-нибудь монастырь, а затем скормить христиан диким зверям в цирке и со своей, языческой, точки зрения были правы.

В таких цивилизациях существовать крайне неудобно и неуютно, так как нет никакой уверенности в собственной безопасности. Эти цивилизации замкнуты и ограничены, и их потенции к развитию гораздо ниже, чем у цивилизаций открытых и терпимых. Они глухи к иному мнению, и, соответственно, невосприимчивы к опыту других культур. Неумение уважать чужое право на высказывание есть прямой путь к варварству. Нашему современному обществу, с его все еще советской, коммунальной нетерпимостью и неуважением к чужой свободе, надо выбрать, к какой цивилизации оно относится и какие святыни почитает. Если Храм Христа Спасителя - наша единственная святыня, то дело плохо.

Савонарола был очень добродетелен и благочестив, но так допек флорентийцев и папскую курию, что они сожгли его, как он сжигал картины Боттичелли. Прав ли был Савонарола, сжигавший картины? Папа был точно неправ - Савонаролу следовало бы просто посадить за хулиганство, а так он приобрел ореол мученика. 22.01.2003

Невыносимая легкость коммунизма

Фрида Кало и ее левые идеи штурмуют "Оскара"


Жизнь Фриды Кало была специально срежиссирована для того, чтобы в начале двадцать первого века эта мексиканка стала идолом международной интеллектуальной тусовки. Женщина, художница, инвалид, индианка-полукровка, алкоголичка, наркоманка, коммунистка, анархистка, феминистка с сильными лесбийскими наклонностями - все это делает Фриду Кало главной великомученицей в святцах современного левого радикализма. Последние два десятилетия ее образ, как икону, несет перед собой мировая политкорректность. Анархисты связывают ее с Троцким и с теорией мировой революции, а в любом модном баре для геев и лесбиянок в Сан-Франциско вам предложат салат из фасоли "Фрида Кало". Весь южноамериканский радикализм, вся взрывная сила этого странного, огромного и мощного континента, страшно нищего и неимоверно богатого, нецивилизованного, но смешавшего все цивилизации, персонифицировались во Фриде, и даже Че Гевара позабыт-позаброшен.

В тоже время Фрида Кало - рекордсвумен мировых аукционов живописи.

На всех ее выставках всегда - лом самой что ни на есть великосветской тусовки, а потом - панегирики в гламурной прессе. Картины Фриды Кало со страстью коллекционирует сама Мадонна. За ее произведениями гоняются Гуггенхаймы с Полями Гетти, готовые выложить свои глобальные миллионы за имя этой страстной сторонницы мирового пролетариата. Ну и акулы шоу бизнеса не могут отставать от общего движения вперед, и теперь на отечественных экранах появился монументальный байопик "Фрида"- Джули Теймор, в прошлом - очень хорошего театрального режиссера; - с очаровательной Сэльмой Хайек в главной роли.

Фрида Кало родилась в Мексике в 1907 году. Ее отцом был немецкий эмигрант с еврейской кровью, ставший хозяином фотоателье и женившийся на полуграмотной индианке, нарожавшей ему девиц. Он же, как это водится, хотел сына, и Фрида с ее врожденным мальчишеством стала его любимицей, что определило некоторую свободу ее воспитания, в Мексике начала прошлого века несколько экстравагантную. Она одевалась в брючные костюмы, гоняла на велосипеде, поступила в университет и даже завела бой-френда. Читала Маркса, восхищалась русской революцией и грезила о подобном же преображении для родной Мексики. Жизнь, типичная для многих девушек двадцатых годов прошлого века, закончилась страшной катастрофой - Фрида попала в автобусную аварию и, пролежав несколько месяцев в госпитале, вышла оттуда с металлическим стержнем в позвоночнике и с тяжелым приговором: к деторождению не способна. В госпитале Фрида начала рисовать, хотя до того никаких мыслей о художественной карьере у нее не было.

Физические страдания и страдания душевные сменили бесшабашную юность, но происходит чудо. Совсем юная Фрида Кало, студентка, интересующаяся искусством, приходит посмотреть на работу знаменитого Диего Риверы, расписывающего стены университета. Разыгрывается типичная история "я пришла к поэту в гости", и через некоторое время она становится его женой. Диего Ривера был на двадцать лет старше, звездой мирового масштаба, гордостью Мексики, мачо с неотразимым обаянием самца-латиноса, любовником роскошных женщин, богачом и левым радикалом, знакомым со всеми китами авангарда Парижа, Нью-Йорка, и даже Москвы. Фрида благодаря ему попадает в международную леворадикальную тусовку, центром которой была итальянка Тина Модотти, коммунистка-фотографиня, личный враг Бенито Муссолини.

В конце двадцатых Фрида - юная жена самого великого мексиканца, хозяйка самого известного богемного салона в Мехико. Само собою, что жена художника тоже художница, хотя бы и немного. Именитые гости ее художество не очень замечают, но Фрида достаточно умна, чтобы вовсю использовать очарование мексиканской аутентичности. Ее грубоватая внешность индианки, подчеркнутая индейскими нарядами и украшениями, странное обаяние андрогина, который мог бы показаться уродом, если бы испытывал по этому поводу комплексы, подчеркнутая ущербность девочки-инвалида, придающая особую пикантность ее женственности, - все это без промаха действовало на международную богему, чей вкус в это время сильнейшим образом был ушиблен сюрреализмом. Андре Бретон сказал, что Мексика - самая сюрреалистичная страна в мире, а Фрида сумела стать воплощением Мексики, своей хорошо сделанной инакостью создавая великолепный фон для Диего Риверы.

Диего и Фрида становятся моднейшей парой предвоенного Западного полушария. Как отчаянные модники они исповедовали, конечно же, крайне левые марксистские взгляды, что не мешало Ривере создавать километры росписей по заказу американских миллиардеров-империалистов, мотивируя это тем, что пролетарская революция неизбежна, а росписи останутся. В Рокфеллер-центре он среди великих деятелей изобразил Ленина, что привело к скандалу. Чудными скандалами было разукрашено пребывание Фриды и Диего в Соединенных Штатах. Фрида, например, страшно нагрубила Рокфеллеру на премьере "Броненосца Потемкина", и вся эта ситуация - великосветская тусовка на приеме в честь величайшего революционного фильма, впервые показываемого в Америке, обхамленная акула мирового капитала, экстравагантная мексиканка в пестрых индейских тряпках, увешанная серебряными браслетами, выступающая в роли пролетарской Немезиды, - великолепно передает дух того времени.

В 1939 году из-за политики выставка Фриды, организованная в Париже друзьями-сюрреалистами, практически не была замечена, но она познакомилась с Пикассо, Дюшаном и со всем, с кем надо было познакомиться модной левой девушке. Но вот ее судьба оказывается тесно связанной уже не с художеством, а с мировой историей - в Мексику приезжает Троцкий, и Фрида встречает и привечает его в своем доме. Следует кратковременный роман, основательно сдобренный рассуждениями о судьбах коммунистической идеи, а затем Фрида и Диего оказываются так или иначе связаны с его убийством. Пьет она при этом, чем дальше, тем больше, картины ее становятся мучительно жестокими, и из юной эпатажной радикалки она превращаетя в экстравагантную стареющую ведьму. В 1958 году, сразу после открытия первой ее большой персональной выставки в Мехико, Фрида умирает. Ее жизнь сплетает в единое целое фрейдизм, ущербность и радикальность, что делает Фридину биографию просто подарком современности, и из этой биографии режиссер Джули Теймор создает нынче сладчайшую, просто невыносимо приторную конфету. Иного, впрочем, сегодня и не могло произойти.

Еще совсем недавно утверждение о том, что бытие определяет сознание и что искусство есть проявление различных социальных группировок, казалось шокирующим и раздражающим всем свободомыслящим людям. Искусство никому ничего не было должно - ни быть зависимым, ни быть не зависимым, если оно того не хотело. Все помнили звериное рыло коммунизма, бульдозерами разрывающего свободных радикалов и ссылающего поэтов за то, что они поэты и тунеядцы, в край вечной мерзлоты. Золотые были времена. Но продолжались они недолго. Берлинская стена рухнула, и в туман уплыли очертания реального коммунизма, а на первый план все более и более отчетливо стала выступать прелесть идейности, как спасение от невнятной отрыжки общества потребления. На вопрос - с кем вы, мастера культуры? - любой порядочный западный интеллектуал ответит, что он, конечно же, вместе с партией Пикассо и Арагона, а не с империалистами, глобалистами и капиталистами. Голливудские творцы тоже - западные интеллектуалы.

Артистка Сэльма в фильме очень похожа на автопортреты Фриды, особенно наращенными гримером сросшимися бровями, только усы у нее гораздо менее проявлены, чем у оригинала. В этой маленькой детали явственно проступает разница между коммунизмом современных интеллектуалов и их праобразом. В рассказ о коротком опыте парижской жизни Фриды, в фильме, в общем-то довольно точно придерживающемся исторических реалий, введен ни на чем не основанный эпизод лесбийского приключения с Жозефиной Бейкер, черной звездой Мулен Руж 30-х годов. Хорошо быть марксисткой и спать с Жозефиной, а то без лесбоса или чего-нибудь в том же роде марксизм пресноват. И на "Оскара" претендовать не сможет.

Годы смягчают, сглаживают и выравнивают даже коммунизм. Все забывается, говоря попросту. Пройдя через очищение временем, бунт и левизна намертво срастились с гламуром. И от этого они стали более безобидными, но не менее тошнотворными, чем раньше.12.02.2003

Мой Ленинград

К 300-летию Санкт-Петербурга


Петербург за один век поменял имя четыре раза. Даже для человека смена имени - дело редкое. Для большого европейского города, претендующего на определенное место в пространстве культуры, за сто лет изменить имя четыре раза - это очень много. Подобная необязательность по отношению к своему имени делает Петербург чем-то похожим на столицы африканских государств, с безразличием меняющие свое название в зависимости от режима, приходящего к власти. Первое, легкое изменение лишило город его небесного покровителя. Потеря несколько тяжеловесной приставки «Санкт» и навязчивая русификация превратили Петроград из города Святого в именной город своего основателя, тем самым низведя его на землю и отняв у имени высшие смысл и значение. Небеса не замедлили отомстить - через десять лет город получил унизительную, ни с чем не сообразную кличку, образованную от псевдонима ловкого авантюриста, провозгласившего себя пророком. Казалось, что растреллиевские дворцы и россиевские арки не имеют никакого отношения к маленькому человечку, известному под фамилией Ленин, и что название Ленинград не способно прижиться, приобрести какое-нибудь внятное культурное значение, получить статус имени. Однако оно освятилось великим страданием, носить его стало не только не стыдно, но и почетно - оно оправдало себя изнутри, омытое горем и смертью.

Блокада закончила петербургский период не только потому, что погибли практически все, для кого тот город был реальностью, а не просто отвлеченным образом, созданным литературой и историей. Принадлежность к сообществу ленинградцев стала предметом гордости, а не идеологически навязанной сверху жестокой волей. Более того, именно в послевоенный период лицо бывшей столицы приобретает человеческие черты, ранее ей не свойственные. Холодный, выдуманный, пустой, безжалостный к сирым и убогим, эгоистично занятый только собой и своим мишурным великолепием город теперь, благодаря утрате первенства, несмотря на свое новое, выдуманное имя, стал воплощением прошлого, противостоящего отвратительной советской действительности. Шпиль Адмиралтейства с его корабликом, шпиль Петропавловского собора с его ангелом, Александрийский столп с его крестом бросали вызов красным кремлевским звездам одним своим существованием. Петербург ассоциировался с чем-то казенным, безжалостным, бездушным - Ленинград же превратился в заповедник красоты, где царил нежный романтизм белых ночей и серых дней. «Поэма без героя» могла родиться только в Ленинграде. «Ленинградский» стало означать культурный, интеллигентный. Родилась легенда о вежливости ленинградцев, сменившая легенду о петербургской казенщине. Вместе с властью город покинула и жестокость - теперь его образ оказался окутан пеленой пассеизма, и даже те, в чьей судьбе Ленинград сыграл страшную роль, как в судьбе Иосифа Бродского, не осыпали его проклятиями, столь привычными Петербургу в девятнадцатом веке.

Социалистическое строительство было крайне бездарным, но города оно мало коснулось. Многое было разрушено, кое-что построено, но в целом старый центр по-прежнему определял его душу и смысл. Архитектура устояла, и, несмотря на дикое название, Ленинград продолжал «казаться литографией старинной, не первоклассной, но вполне пристойной…». Ни сталинское Автово, ни брежневское Купчино ничего не изменили, оставаясь окраинами, безжизненными довесками к настоящему городу. Его самые лучшие соборы и церкви были закрыты, дворцы превращены в советские учреждения, двуглавых орлов сменили серп и молот, витрины роскошных магазинов выставляли напоказ убогость социалистического быта, и во всем чувствовалась заброшенность, облупленность, обветшалость. Затихший и обнищавший город не жил прошлым, он сам стал прошлым, невыносимо раздражая официальную идеологию, устремленную в будущее. Особый смысл для городской культуры приобрели бесконечные, томительные прогулки с обязательным посещением всегда открытых старых подъездов особняков и доходных домов, еще хранящих остатки былой пышности: ободранные камины и рельефы, витые чугунные решетки на лестницах и лифтах, разбитые витражи. В садиках заброшенных дворов еще виднелись остатки фонтанов, и Смольный собор внутри был величествен и пуст, как древний Колизей.

Меж молодых интеллектуалов процветал особый бизнес - охота на дома, поставленные на капитальный ремонт, в которых хозяева, переселенные в новостройки, оставляли старую мебель, не влезающую в малогабаритные квартиры. Среди негодного хлама иногда попадались старые комоды и буфеты, напоминающие о комнатах в огромных коммуналках, где среди множества громоздких вещей ютились уплотненные «бывшие». Чудом спасшиеся от огня буржуек в двадцатые и сороковые они стоили гораздо меньше польских и югославских стенок, торжествующих в новом купчинском быту, и желание обставиться подобными вещами было особой формой протеста, такой же, как и ненависть к новостройкам. Бегство от времени, интровертный пассеизм стали типичными признаками ленинградского характера и стиля, болезненно стремящегося утвердить себя наследником петербургской традиции, хотя ничего общего с ней, кроме этой болезненности, уже не было.

Символом города в это время стал особый персонаж ленинградской жизни - старушка из «бывших», с муфтой, с правильным петербургским выговором, артикулированно произносящая ДЭ ЭЛЬ ТЭ в ответ на хамский вопрос приезжего, спрашивающего, как, мол, гражданочка, пройти в ДЛТ, помнящая утраченные названия улиц, Летний сад под невскою водой, голод и холод двух войн и детство с боннами и гувернантками. Внучка внучек пушкинских красавиц, гулявших в тени елизаветинских боскетов, интеллигентная старушка стала в двадцатом веке музой города, в принципе, к старушкам относившегося весьма саркастически. Где-то глубоко внутри, в потаенном подвале памяти, у каждого, кто хоть как-то соотносится с культурой, хранится образ такой старушки, обитавшей в тесной комнатушке в переселенной коммуналке, заставленной предметами убогого советского быта, среди которых странной руиной выглядели екатерининский наборный столик или роскошное ампирное зеркало, или карельской березы кресло-корыто с вычурными грифонами. Это воспоминание породило ленинградский стиль, проверку на честность вкуса, ибо гордая и убогая подлинность, звучащая в нем, определяла ценностную чистоту всего, что может быть создано.

Один из самых ярких образов питерского НЭПа - это особый род торговок на Покровской площади, описанный Н. Архангельским в его заметке «Петро-нэпо-град». Дамы из общества, сидящие на ящиках или прямо на ковриках, брошенных на асфальт, распродают остатки былой роскоши: севрский фарфор, брюссельские кружева, тонкие вышивки. Салон на базаре - между собой они переговариваются по-французски и по-английски, штопанные, но элегантные, затянутые в корсеты и перчатки. В двадцатые годы в этих дамах была смешная величественность, в семидесятые в них появилась трогательная героика. В послевоенном Ленинграде именно подобный тип стал олицетворением всего лучшего, что осталось в этом новом городе от сгинувшего в небытие Петербурга, хранителем genius loci. В наследницах Пиковой дамы, в ленинградских старухах, не было ничего общего с грозной русской бабушкой из литературы ХIХ века, они были чисты, тихи и непорочны. Одинокие, заблудшие в безвкусной современности, уцелевшие посетительницы салона на базаре олицетворяли связь времен, повсеместно разорванную Россией. В ленинградской культуре, как и в ее музе, была такая же девственность, подразумевающая бесплодие.

Назад Дальше