Наират-2. Жизнь решает все - Карина Демина 12 стр.


— Успокойся, — Хэбу клюкой дотянулся до осколков. — Все еще будет.

Косо глянул на Ылым: вяжет. Спицы в руках мелькают, а лицо отрешенное, задумчивое, будто и не слышит, не видит, не знает и знать не хочет. Может, оно и правильнее — не знать, да только вряд ли спасет.

— Ага! Будет! Как же! — но плакать Майне прекратила так же быстро, как и начала. — Сколько времени прошло, и что? Хоть бы весточку, хоть бы пару слов!

— Чем больше слов сказано, тем короче веревка.

Фыркнула. Успокоилась вроде как, но это ненадолго. Такое ожидание выматывало Майне сильнее, чем то, самое первое, когда и не ясно еще было, получится что-нибудь из Хэбовой затеи или положат всех вместе с юнцом. Во избежание и спокойствия ради. Тогда она играла, что в заговор, что в любовь, пробовала женские чары, застоявшиеся и почти затухшие в тиши проклятого замка. А теперь вот игра разом перестала быть игрой и стала жизнью. Почувствовала девочка, чем все обернуться может, теперь и сидит, как на иголках. Ох уж эти фантазии бабские. Выйдет оно так, выйдет оно иначе, но Хэбу Ум-Пану нечего стыдится: он нанес свой удар.

Насколько точный — неведомо. Но ждать осталось недолго.


Недолго длились минуты относительного покоя, когда разум проваливался в сон — глубокий и черный, верно, чем-то похожий на сны, насылаемые маской. Следом наступал следующий день, с новыми-старыми заботами, от которых тело просило пощады. Но стертые руки упрямо полировали топорище.

А дело ладилось. Поставили стены, и теперь рубили балясины и гонт. Топили в котле березовый деготь, который, если со мхом смешать, крепко щели проконопатит. Работы, к счастью, хватало.

— Стоит ли загонять себя, если этим ничего не изменишь? — снова начал кам, но встретившись с Бельтовым взглядом, примолк, присел у козел, на которых лежал тонкий березовый комель. — Орину уж точно хватит работать.

— Не заставляю.

— Я знаю, что не заставляешь. Он чувствует себя виноватым. Это плохо. А что хуже — руки у него теперь как у лесоруба, — Ирджин попробовал пальцем зубья пилы. — Поточить надо бы. Я могу. И с дегтем помочь тоже. И людей позвать, которые тут за день-два полный порядок наведут. Только…

— Лишние глаза?

Бельт махнул немым братьям, указал на пилу, комель и обрезанную рейку-образец.

— Лишние глаза. Ненужные заботы. Потому придется собственными силами справляться с подопечным тебе хозяйством, уважаемый смотритель.

— Вот и справляюсь, — огрызнулся Бельт.

— И хорошо. Но все-таки не стоит так усердствовать. Это — не твой настоящий дом, не истинное твое дело. И чем раньше ты с этим смиришься, тем будет легче.

— Кому легче?

— В том числе и тебе.


— Тебе что, и вправду в охотку с нею нянькаться? — возница подмигнул Зарне и пересел поближе, давя острым локтем на бок. — Слепота, она за просто так не бывает.

Сложив губы хитрым способом, свистнул, подгоняя лошадок. И те, послушные, звонче зацокали по тракту. А он, скатываясь с холма, грозился вновь подняться на другой, плоский и широкий, будто придавленный городом.

Ханма началась задолго до городских стен, и пусть Тракт, по которому катилась карета, был не Красным, а все одно людно. И туда, и сюда снует народец в заботах вечных, кто пеше, кто конно, кто на телегах, а кто, как Зарна, на козлах нарядного возка. Высоко сидится, далеко глядится. На припыленные, отцветшие деревца, на дома и подворья, на торги, что растянулись вдоль тракта, на поля и загоны, которые ближе к осени наполнятся соловой, крутобокой скотиной.

— Мы таких дурноглазых камнями били, — добавил возница, подвигаясь еще ближе, прильнул почти, прищурился — личико меленькое, в морщинках да оспинах, нос длинный, губа с реденьким частоколом усов, а в бороде три волоса. — От слепых все беды. И от камов с чарунами. Вот давно, в прошлым годе, кум сказывал, что была у них в селе одна знахарка, которая и наших, и ненаших пользовала. Ничего, терпели. А потом по-за нее теля бельмяное народилось, а из кумовой отары половина с копытной гнили поиздохла.

— И что? — Зарна голову вывернула, ближний двор разглядывая. Ох и ладные ставенки на окнах были, резные, выбеленные да охрой подкрашенные.

— И ничего. Погнали. А я ему — дурак ты, Сива. Сива — это кум мой — дурак и остолоп, потому как надо было камнями бить, чтоб до смерти, чтоб злу не попускать!

— Сам дурак, — Зарна сунула руки под мышки, чтоб не стукнуть возницу по лбу. Вот не любила она разговоров этаких: не людям в дела Всевидящего лезть. — Останови.

Остановил, хотя ж бухтел что-то про теля бельмяное, про овец — вот невидаль, гниль копытная, не знахарка в том виноватая, а хозяин, скот попустивший; про то, что к хан-бурсе идти надобно, да с молитвою, ибо деяние нынешнее всяк на душе отложится.

— Тебе надо, ты и иди, — ответила Зарна, забираясь в карету. Перед тем, как дверцу захлопнуть, велела: — Как к воротам подъедешь — стучи.

Внутри душно, болезнью пахнет, немочью телесной. И запах этот мерзостен так, что и словами не передать. Жмурится Зарна, дышит ртом да про себя бабкины наставления нашептывает, про то, что любую немочь перебороть можно. Любую-то любую, но про слепоту бабка не говорила. Слепота — гнев Всевидящего, и может правый возница, может, недоброму делу Зарна помогает, да только как иначе-то? И девоньку жалко, и себя, и дочку младшенькую, до поры овдовевшую. И жалость эта разрасталась изнутри, давила на грудь.

— Ничего, — сказала Зарна, поправляя меховое одеяло. — Будет день, будет жизнь.

По руке вдруг скользнуло холодное, мокрое, и слабые пальцы обхватили запястье.

— Как. Тебя. Зовут, — тихо, но четко произнесла слепая.

— Зарна.

— Где я? Едем? Куда? — ломкий сухой голос. В горле-то сушит, небось. И Зарна поспешила достать баклажку с подкисленной водой.

— В Ханму едем. Вот-вот уже. А ты пей, пей, милая, вот так. Аккуратнее. Болит? Если очень болит, то травки есть.

— Травки — это хорошо, — со странною насмешкой ответила больная. — Травки пригодятся. Ханма — плохо. Морхай.

Она ощупывала плотную повязку на глазах — Зарна даже испугалась, что сейчас сдерет, но нет, руки упали, и сама девонька облегла на подушки. А то и сказать, вымоталась за дорогу, вытравилась зельями, неизвестно, в чем душа-то держится. И осталась ли она, эта душа, или сбежала через разломы? У слепых-то, поговаривают…

— Боишься? — тихо спросила болезная. — Теперь меня все бояться будут. Или ненавидеть. А значит рано или поздно — камень в голову. Не хочу так.

Может, и не хочет, так кто ж вправе судьбою распоряжаться-то? Тут и собою не всяк распорядишься: велит старший родич и поедешь на самый край света нянькою. И что, плакаться? Кому слезы-то помогали? Никому. Лучше уж про хорошее думать, про то, что старшая из дочек хозяйство удержит, младшенькую на двор примет, пристроит. Что хозяин, как и обещался, даст с милости своей право на лужок заливной, который аккурат под мельницею. Что коровки прошлым годом купленные, теляток приведут. А там можно будет немножко мясца и в Стошено заслать, пусть убогие порадуются после репы да пустой похлебки…

— Глупые у тебя заботы, — сказала девонька, кутаясь в меха. Вымокла вся, взопрела, а теперь колотится, но не лихорадкою — травы камовские выходят. — Глупые и мелкие.

— Какие уж есть, — ответила Зарна.

Молчали. Слушали, как скрежещут о камни колеса кареты, как возница присвистывает, то и дело коней подгоняя, как то справа, то слева, за тонкими стеночками, гудят голоса.

Переодеть бы девоньку да растереть. А лучше в бане выпарить, чтоб докрасна, до обожженной кожи, до пота градом, с которым всякое дурное из тела выйдет. Глядишь, и трястись перестала б, и силы какие-никакие вернулись.

— У тебя осталось зелье?

— Болит?

— Нет. Да. Дай. Хочешь, я заплачу? Сундук мой забирай, там и одежда, и… кольца возьмешь. И шапочка есть, бисером шитая… — захлебнулся шепот, и другой, строгий голос, велел: — Дай. Все, что есть, дай. Скажешь, слабая была, не доехала. Мне ведь жизни не будет, все равно не будет. Посадят под замок пока нужна, потом на улицу. Лучше так.

Зарна, сняв с пояса мешочек — внутри осталось чуть меньше половины — кинула в окно. Оно надежнее. Ишь чего удумала! Нет, не будет в том помощи Зарниной, потому как где это видано, чтоб человек по воле своей от жизни отказывался?

— Не дашь? А я — все равно, — пригрозила болезная, отворачиваясь к стене. — Не остановишь.

На все воля Всевидящего.


…волей Всевидящего и милостью ясноокого кагана.

Взметнулся и опустился топор, вопль приговоренного заглушил хруст ломающейся кости и скворчание угля, прижигающего плоть. Помощник палача, поднявши обрубок кисти, наскоро наколол на ржавый штырь и тяжело вздохнул: на краю помоста оставались еще трое, а значит, возиться придется долго. Око же припекает, кровяные лужи смердят. Батька, уважаемый в Нижней Ханме палач, спихнул с помоста наказанного и кивнул страже, мол, ведите следующего. И глянул, внимательно ли сынок смотрит, перенимает ли науку?

И снова растягивают, тайными узлами веревки на скобах крепят, чтоб не дергался казнимый, не чинил себе лишних мучениев. На всяк уклад по-своему вяжется, а если кому лба клеймить или носа драть, то еще и колодки на голову волочь надобно. Муторно. Скучно.

Помощник палача отвернулся, окинул придирчивым взглядом толпу. Реденькая сегодня, и если останавливается кто, то из пришлых. Вона, белобрысый, белолицый, чисто кашлюн по виду. Ихнее племя прошлым годом крепко плахам кланялось, по-серьезному. Бате дневать и ночевать на помосте приходилось, ну и сыну его — неподалеку. Тогда еще молодого Морошка на помост не пускали, пользовали только при переноске тел и их частей…

Вспомнил — вздрогнул. И кхарнец тоже вздрогнул, видать о своем, тотчас мышью нырнул в нору-улочку, растворился, будто и не было. А следом в ту же улочку и другая тень потянулась: невысоконькая, в изрядно потрепанном кемзале. И все бы ничего, да только помнил помощник палача, что тень эта еще мгновенье назад увлеченно перебирала амулеты в одной из лавок. У помощника палача на подобное глаз наметанный. И мысли соответствующие: может случится вскорости с белобрысым свидеться. Тени-то по пятам зазря не ходят.


— Ходя баштарят, что старый змей того и гляди в камень нырнет, — Жорник, зачерпнув полной горстью соленых сухариков, кинул в рот, захрустел. — И что быть веселью в городе.

— Ходя, — согласился Очет-Непомерок, наматывая длиннющий гвоздь вокруг пальца. — Только не всяку баштарю на веру принимать надо. Народец гнильской, брысы да гужманы.

Кивнул Жорник, принял кубок, поднесенный Еленькой, да пригубив, продолжил беседу, по которую и явился в этот неприметный дворик, окруженный высоким забором. Тихий дворик, нарядный дворик — хорошо живется Непомерку. Да и где ж видано, чтоб правая рука самого ханмийского загляда, надо всею темною половиной поставленного и доверием обличенного, плохо жила? Тем паче, что рука крепкая, кулаки — что кувшины, из красной глины лепленные, в печах обсмаженные да росписью шрамов изукрашенные. И пальцы корявые не то, что гвоздь — кочергу вензелем вяжут. Поговаривали, что и сам Очет силы своей не знает, оттого и Непомерком прозван. Были, правда, дураки, которые над этим прозвищем шутействовать пытались. Но быстро перевелись.

— Ходя баштарят, будто бы повезут с шумного торгу колокольчики бронзовые, — Жорник перестал жевать: теперь разговора пойдет серьезная, с такой либо с прибытком выходят, либо с хребтиной ломаной. — И звоном за тихую езду платить станут.

Скривился Непомерок, глянул не по-доброму, да бороду белую поскребши сказал:

— Это не твоего ума забота. Звон был, звон лег.

— До звона того мне дела нету, нехай себе лежит, — развел руками Жорник. — Я об ином мыслю. Бубенцы-то зазвякают, шумно станет в Ханме, а где шумно, там и ладно.

Еленька села рядом с Непомерком, прислонившись к плечу. Крохотная она, в рубашечке из льна беленого да в розовых шальварчиках на дитя сущее глядится. Только глазыньки не по-детскому горят и мониста на шее из монеток серебряных в пять рядов тоже не детская. Еленька та еще волчица.

— Когда еще будет, — совсем мирно сказал Непомерок, обнимая подругу. — Спешишь ты, Жорник.

— Лучше поспешать, чем за кем-нить пыль глотать. Когда-никогда, а будет, и не по Ханме одной, по всему Наирату звон пойдет да с переливами. И затележится народец, пойдет трапить.

Еленька смотрела прямо, и чудилось — вытащит шильце свое да засадит в самую печенку. А Непомерок не даст медленно отойти, шею скрутит.

— Только дури в том много будет, — Жорник заставил себя продолжить речь. — А вот если б сыскался человечек, собрал бы под себя десятку-другую да с нею цепкой грабой верха б пошкерил. После и за стены можно, что налево, что направо, что прямо.

Молчат. Вертит гвоздь в руке Ганьба, перебирает монетки на монисто Еленька, грызет сухари Жорник. Сказанное — сказано, назад не воротишь. Тут или дадут согласие, или завернут и добро бы, просто завернут, без последствиев. Виданное ли дело — в чужом доме шкерить? Тут и своих охотников сполна, да только как кусман этакий, сладкий, что мед свежий, и выпустить? Нет, Жорник за такой и потерпеть согласен. Рискнуть да подлечь под кого надо.

— И был бы тот человечек премного благодарный за дозволение этакое. Вдвое против обыкновенного.

— Наглости в тебе много, — иным тоном, тяжелее, сказал Непомерок. — Но голову имеешь, раз за дозволением пришел. Вздумал бы втихую игры играть, другая беседа была б. Невежливая. Людишки-то есть толковые?

— Есть.

— Вот и славно. Значит так, Жорник, станешь пока на жестяном дворе, скажешь Лубню, что с моего соизволения. А людишки твои, пока суть да дело, кое-чем непривычным поработают. Языками да бошками. Да не култыхайся, аки девица. Прилез, дернул — вытягивай до конца. И будет тебе куш, а не козьи сраки. Сочтемся по-нашенски. Ты мне — я тебе, как Всевидящий велел. Верно?


— Верно говорю, что скоро уже, — Орин выводил коня, крепкого чалого жеребчика, присланного с обозом. Выводил не на узде, а по-наирски, одну руку на гриву положив, другую — на горбатый конский нос. Жеребец дичился, косил на Бельта настороженным взглядом и на Орина пофыркивал, скалился желтыми зубами.

— Ирджин вон сам не свой, хотя и не показывает… Ну-ну, спокойнее. Иди, иди, родной, вот так, — поднявшись на цыпочки, Орин зашептал что-то в конское ухо. Особо не помогло. Ну да, конь — не человек, обмануть не просто: пусть теперь и выглядит демонов сын чистым наир, но то ли пахнет не так, то ли кровь иная — шарахается жеребец.

— Вот же сыть волчья, — не выдержав, Орин пнул камень и чалый отпрянул. — Я тебя, сукина сына, на ремни пущу!

— Криком не поможешь, — Ирджинова тень легла на коридор меж стойлами. — Тут лаской надо.

Он свистнул, потом тихо, гортанно пропел фразу. Слов не разобрать, но коню и не нужны — вышел, ступая осторожно, мотая головой, но не способный отступить.

— Вот так, — на Ирджиновой ладони лежала горбушка хлеба. — Не силой, не злостью, но словом. И да, я полагаю, что все случится очень скоро. А еще полагаю, что прямых разговоров следует избегать. И уделять внимание не домыслам и догадкам, но вещам конкретным, каковые могут весьма пригодиться в будущем. И наа-и-рэх далеко не самое важное из них. Более того, я сомневаюсь, что у ак-найрум выйдет…

Кам хлопнул чалого по морде и тот послушно вернулся в стойло. Вот уж и вправду, беседа.

— Я не ак-найрум!

— Правильно, моя вина, ясноокий. Только помни, что есть те, кто стоит над этой ложью. Например, лошади, — вторую горбушку Ирджин съел сам. — Встречаются наир, которые не владеют высоким искусством, но не случается найрум, которые владеют.

Очередная беседа о бесполезном. Вычерченный на земле круг — как для детской забавы в ножики. Стоишь в центре, кидаешь, чем дальше кинешь, тем больше захватишь, сдвинешь границу. Только здесь ножи будут побольше, противники половчее, да и за границу шагнуть не позволят. Но круг велик, и Орин постепенно привыкнет. Он уже привык, ибо в этом запертом круге ему будет дозволено куда больше, чем в прежнем свободном. Только в последнее время не отпускало иное: где тут будет Бельтово место? На линии, ножом очерченной? И кем, сторожем? Или в другом круге, который станет сторожить кто-то иной?

— Вообще-то, Бельт, я с тобой поговорить шел, — взгляд кама сразу сделался сочувствующим. — Есть новости. А тебе, мой друг, раз уж ты на конюшню забрел, следует заняться делом более достойным тебя. Почисти стойла.

Орин дернулся.

— Иди и делай, — припечатал Бельт.

С шипением выдохнув, бывший ак-найрум пошел к загородке.

Запоминай, запоминай обиды, думай про месть, тешь себя надеждой, сбыться которой не суждено.

— Думаешь, что зря я это делаю? — спросил кам, когда вышли из конюшни. — Что надо иначе?

— Не мне судить.

Как всегда в последнее время разговор дался с трудом. Закаменевшее горло цедило слова, а руки сами сжимались в кулаки — бессильная, бесполезная злоба все никак не отпускала.

— Не тебе, — согласился Ирджин. — И не ему. Он не должен забывать, кто он есть и где его истинное место.

— А я?

— А ты нужен, чтобы напомнить. Чтобы остановить, когда вздумается ему сделать то, чего делать не стоит. Как только что. Но дальше будет еще серьезнее. Придется выверять каждый шаг. И да, ты ведь о другом спрашивал. Ты тоже не должен забывать свое истинное положение. Есть зверь и есть хозяин. А еще есть поводок, оканчивающийся злым ошейником.

Вот так, внятно и четко. Чтобы никаких вопросов и дурных мыслей.

— Бельт, ты снова замолчал. Мне это не нравится. Может, все-таки примешь от меня совет? Не ломай головой стену. Иди вдоль неё и рано или поздно, но ворота найдутся.

— Ты только за этим пришел? Чтобы совет дать?

— Нет, не только. И даже совсем не за этим. — Кам развернулся и неторопливым шагом направился к воротам. Пришлось идти. Рядом, но сзади, точно собака. Две собаки, одна другую сторожит и сама сидит на цепи.

Назад Дальше