Крохотные фигурки на канатах и в трюмах, пляски безумцев, играющих в битву, притворщиков-актеров и воинов, обреченных на погибель по-настоящему. Как разобраться, кто из них где? Вот тот, что сорвался с мачты, рыбкой нырнув в матерчатые волны. Выполнил трюк или и вправду не сумел удержаться?
Юым-шад захохотал и захлопал в ладоши. Но тут же бледное личико его скривилось, брови сошлись над переносицей, а из кривого рта донеслось мяуканье. И кормилица привычным жестом приподняла платок, заголив грудь — кожистый бурдюк в синеватых жилках сосудов — сунула сосок ребенку. Юым-шад тотчас успокоился. Ырхыза передернуло.
В середине кобукена человек несуразно высокого роста — по всему, поставленный на ходули — размахивал нарочито огромной саблей, разгоняя полчища карликов. Лицо его было прикрыто черно-желтой маской, волосы из пакли свисали до земли, а сусальная позолота доспехов слепила.
Верно, это и был славный Агбай-нойон, повергающий мятежников. А тот, что пониже, пошире да понеуклюжей, обернутый в несколько слоев пыльной мешковины, явно изображал Мюнгюна, предводителя побережников.
Голова же Мюнгюна настоящего, изрядно подгнившая, венчала гребень носовой фигуры корабля.
Веревочные лестницы, связавшие корабли друг с другом, наполнились людьми. Деревянные доспехи, деревянные мечи, клубы пламени, которое скатывалось с железной брони кораблей и тонуло в сине-белой дымной пене.
Крики. Рев. Музыканты рвут струны, терзают рога, почти разбивают бронзу тарелок. Для разговоров не время.
— Пять «коней», что рыбы продержаться пока не истечет песок, — Лылах бросил монеты к перетянутой колбе часов. Тонкая струйка песка сыпалась, отмеряя теперь чужие жизни.
— Идет, — Агбай-нойон не мог не принять ставки. — Десять, что сдохнут раньше.
Лылах лишь улыбнулся. Он вообще, как заметила Элья, говорил редко. Зато его слушали с предельным вниманием, опасаясь упустить не то что слово — изменение тона, оттенка голоса, если в нем были оттенки. По мнению Эльи голос Лылаха был столь же невыразителен, как и сам этот человек.
Его редкие седые волосы, заплетенные в тугую косу и прикрытые кожаным чехольчиком, и крохотные, прижатые к голове уши, пожалуй, были самыми примечательными чертами в облике одного из могущественнейших людей Наирата. А в остальном… Лаковая шапочка, подвязанная под подбородком — тугой узел впивается в кожу — бледная шея с темными полосками не то грязи, не то застывших шрамов; подрисованные углем усы и отекшие веки.
Малоподвижный, сонный дудень степной — верно назвал любимца тегин.
Песка в верхней чаше оставалось менее половины. Ходульная фигура приостановилась, пропуская вперед себя дюжину бойцов в тяжелых панцирях, прямо к вахтаге мятежников, выделявшейся среди прочих белолицых короткими синими куртками.
— Вижу, и там Агбай избегает опасностей. Совсем как в жизни, — это были первые слова, произнесенные Ырыхзом с начала представления.
Впрочем, никто не показал вида, что расслышал их. Сегодня тегина осторожно не замечали. Его терпели, как и накатившую жару: с настороженной полуулыбкой и взмокшей спиной — то ли от тяжести суконных кемзалов, то ли от страха вызвать новую бурю. Мало кому хотелось оказаться в месте столкновения двух могучих волн. Ибо один тайфун уже народился и бушевал во всю — праздновали с невиданным размахом триумф Агбай-нойона, Победителя Рыб, любимого брата каганри Уми.
И многим виделось в том предзнаменованье скорых перемен. Потому силились люди проникнуть взглядами за пурпурные завесы, а разумом — в чужие мысли. Нервно считали монеты, думая об иных ставках. И видели перед собой вовсе битву вовсе не мятежных побережников и Агбая.
Меж тем то, к чему готовились без малого сотню дней, от просыпающихся серо-коричневых почек до самого цветения каштанов, укладывалось в три переворота песочных часов. В их верхней колбе еще терлись свинцовыми крупинками живые синие куртки, герой Агбу-Великан и мешковато-нелепый Мюнгюн; а в нижней, под серой горкой, уже давно похоронены первые весенние оттепели.
Весна началась с затяжных дождей. Весна принесла отчетливый запах гнили и свежей земли, который проникал даже во внутренние покои дворца. Весна топила сугробы, лизала льды, очищая красный камень Тракта. Снега отползали с боями, оставляя ошметки кольчуг и шлемов, клочья гнилой ткани и желтоватые, в отметинах зубов, кости. Впрочем, последние все еще привлекали и волков, и галок, и беспокойных, горластых грачей.
У стен Ханмы снега держались долго. Жались к камням, стекали в ров грязевыми потоками, цеплялись за космы камыша и рогоза, но все-таки стаяли. А в три дня и земля высохла, сменив жирную черноту на желтовато-красный, глинистый окрас. Чуть позже добавили зелени первоцветы, а еще спустя неделю окрестные поля вспыхнули синим и белым, желтым и густо-алым.
Мир ожил.
Вместе с первыми оттепелями у Эльи появился повод выбраться из дворца. Причиной стала очередная прихоть Ырхыза: почтить память предков… Теперь раз в неделю весеннее утро начиналось так: пробуждение, недолгие сборы, стража, лошади, носильщики, паланкин и пестрая свита для Эльи из карликов-дураков и музыкантов — еще один каприз Ырхыза, еще одно оскорбление степенному Наирату. Затем ворота, что молча открывались, пропуская кавалькаду. За ними начиналась Ханма — многоликая, многолюдная, многоголосая, встречала она паутиной улиц, лежала в долине каменным яблоком, источенным червями-людьми.
И пусть город был виден лишь в щель между тяжелыми тканями полога, но Элье и этого оказалось достаточно, чтобы понять: Ханма — не замок, Ханма — рынок. Он начинался сразу за белым кварталом: дома наирской знати сменялись иными, чуть менее роскошными и являвшими собой нечто среднее между жильем и торговой лавкой. Здесь высокие заборы с коваными решетками ограждали покой и гостей, и хозяев. Здесь в тени деревьев и кустов белого жасмина стояли беседки и скамьи, гостей обносили медовой водой и солеными лепешками, предваряя торг неторопливой беседой. Здесь тратили время столь же беспечно, сколь и золотые монеты.
Чуть дальше, втираясь в узкие улочки, лавки теряли заборы и зелень, окна их становились ýже, решетки на них — толще. Дома жались друг к другу и росли вверх на три или четыре этажа, и на каждом была своя вывеска, дверь и лестница, к ней ведущая. Здесь под навесами крыш ставили ведра для дождевой воды и глиняные бадьи, в которые выливали помои. Здесь шумная детвора затевала драки, и победители, оттеснив побежденных, устраивали пляски вокруг прохожих, хватались за одежду и руки, уговаривая заглянуть в лавку многоуважаемого Аглыма, Клейста Хошница, Зошке-Кошкодава и многих других.
Позже, когда дома вновь становились двух и трехэтажными, навесы над угловатыми их крышами выпячивались все дальше, почти смыкаясь и закрывая небо, зато под ними ставили столы и раскатывали камышовые коврики, теснили друг друга, ссорились и мирились торговцы.
Там, где не было рынка, жили стены из красного кирпича, из круглого речного камня, из сыпкого песчаника или глины, смешанной с соломой и навозом. Или вот из темного гранита, как в хан-бурсе. Поднимавшаяся высоко по-над крышами, эта стена блестела цветными стеклами редких окошек, топорщила ряды зубцов и закрывала от любопытных глаз еще один город.
Тогда, в самый первый раз, паланкин остановился у широких, перетянутых железными полосами ворот, носильщики упали на колени, стража спешилась, а Ырхыз, откинув полог, сухо велел:
— Выходи.
Элья вышла. И ворота открылись, принимая незваных гостей. И Вайхе, степенный, скрывающий взгляд за разноцветными стеклышками окуляров, вышел навстречу.
— Я рад, мой тегин, видеть тебя здесь, — сказал он, обнимая Ырхыза. — И рад, что ты сдержал данное слово.
Скользящий взгляд, и солнечный свет, затопивший внутренний дворик. Обилие строений, сросшихся друг с другом, и обилие людей, занятых своими делами. Неспешная, деловитая, подчиненная собственному внутреннему ритму жизнь. И пришедшие извне ей лишь помеха.
— Что, Вайхе, нынче помолиться Всевидящему приходят реже, чем поглазеть на подготовку чествования Агбая? Священное Око затмили строительные леса, а умную проповедь — стук молотков?
— Уж не от обиды ли и раздражения ты сам придаешь величие всяческим мелочам и низводишь до них истинные ценности? — произнес хан-харус и сдержанно улыбнулся. — Опасно не видеть настоящие размеры вещей. Вижу, не зря ты пришел.
— Я хотел бы спуститься, — Ырхыз впервые за последнее время не требовал, но просил.
— Конечно, мой тегин, — Вайхе взмахнул рукой, и тотчас рядом возник толстячок в растянутом на брюхе балахоне. — Но сначала очисти душу и разум от лишнего. Аске тебя проводит. А мы пока побеседуем.
Элье меньше всего хотелось беседовать с харусом, но вот никто не спрашивал о ее желаниях.
— Я хотел бы спуститься, — Ырхыз впервые за последнее время не требовал, но просил.
— Конечно, мой тегин, — Вайхе взмахнул рукой, и тотчас рядом возник толстячок в растянутом на брюхе балахоне. — Но сначала очисти душу и разум от лишнего. Аске тебя проводит. А мы пока побеседуем.
Элье меньше всего хотелось беседовать с харусом, но вот никто не спрашивал о ее желаниях.
Провожатый, Ырхыз, а за ним и Морхай с четверкой стражников, исчезли, а Вайхе, хитро глянув из-под окуляр, спросил:
— О чем ты думаешь, дитя мое?
— Сейчас?
О Понорке, о голосах в нем, о страхе и о ненависти, от которой пришлось избавляться долго.
— Нет, не сейчас. Сейчас ты боишься. Слишком боишься, чтобы думать.
Хитрый человек смотрел искоса, словно бы охватывая взглядом и двор, и нарядную башенку голубятни, и дальнее, низкое и широкое здание, куда направился Ырхыз, и осторожно, лишь краем, задевая саму Элью.
— Все боятся, — ответила она.
— Все. Но их страхи определенны. А вот твой… Крылатые родичи полакомились твоим духом, железные демоны съели твои волосы, человек давно владеет твоим телом. И после всего этого ты живешь. Так чего бояться? Всевидящий глядит на тебя и черной и белой стороной.
Вайхе снова мигнул. Нет, это не просто рисунки на тонкой коже век, это искусные татуировки. А не видит ли этот смешной человек больше, чем другие? И может он сумеет объяснить, что происходит. Почему Элье все сильнее хочется бежать, но не от опостылевших стен, а от дурных мыслей и тяжелых снов?
От тех снов, в которых не было места безумному тегину и хитроумному Кырым-шаду, не было места людям вообще: тягучею тоскою, не уходящей и после пробуждения, являлся дом. От тех мыслей, в которых приходил дядя. И Маури, сестренка названная. А еще — Скэр. И Каваард. Особенно часто он. Особенно мучительно. А что, если всё не так? Что если эта смерть имела какой-то иной смысл?
Имела. Не могла не иметь, иначе плата за нее слишком высока. И подло все. Приговор — касание кисти, печать и чаша с сонным ядом. Изгнание, которое и страннό, и страшнό. Давние разговоры с тегином о битве при Вед-Хаальд и сама долина, которая хлебнула крови и осталась прежней.
Мир, что и не мир, — лишь ожидание новой войны.
Сомнения пустого дома, случайно проглотившего сквозняк. И мечется ветер, стучит дверями и дребезжит стеклами, будоража темноту, ищет в ней чужеродное. Такое, что однажды снесет все двери и вышибет стекла. Или тихо придавит тебя в дальнем углу, и никто этого не заметит.
Почему так важно стало понять: имела ли смысл та смерть? Есть ли вообще смысл в смерти?
Внимательный взгляд, уже не широкий, но сосредоточенный, жгучий. Не торопит, но и вечно ждать не станет.
— Я боюсь… себя. — Элья даже легонько растерла пальцами горло, словно помогая словам вырваться.
— Почему?
— То, что казалось простым и правильным, обернулось чем-то невообразимым.
— Так частенько бывает. Это как окуляры со стеклами разного цвета. Правым может видеться одно, левым — иное.
— Но прежде все виделось одинаковым. Ясным и понятным, а теперь…
Вайхе снял очки и, поймав солнечный луч, продемонстрировал его след на ладони.
— Сдается, раньше ты по-настоящему и не находилась ни по какую сторону таких вот окуляров. Была ярким стеклышком, через которое кто-то смотрел, как ему заблагорассудится. А теперь вот пришло время…
— Самой выбирать цвет?
— Это как раз легко. А вот перестать быть стеклом — намного труднее. Далеко не у всех получается. Но идем, дитя мое, — Вайхе водрузил очки на переносицу. — Идем, я покажу тебе того, у кого однажды получилось.
Лестница уходила вниз спиралью: высокие ступеньки, гладкие стены, высокие факелы, что горели ровно и ярко. Вайхе и Ырхыз, который ждал, расставляя свечи на обсидиановой части Ока. Мраморная уже полыхала десятками огоньков.
Стража вместе с Морхаем осталась наверху, в зале-шестиграннике, где из черно-белых плит вырастали черно-белые же, квадратного сечения колонны. Они стояли ровным строем, защищая священный символ и поддерживая низкий потолок. Крепко держали, цепко. До поры до времени. Вот сейчас моргнет Око и, повинуясь приказу, каменная толща обрушится на головы людей… Но Око недвижимо. Дрожат в полутьме свечи, курят дымом круглые жаровни.
Дым этот, потянувшийся было в боковую дверь, осел на самых верхних, щербатых ступенях. Здесь же, ниже, не пахло ничем.
— Этой дорогой ты меня не водил, — заметил Ырхыз, останавливаясь. Оглянулся, подал руку, сжал, то ли ободряя, то ли ободряясь.
— Это дорога для харусов, — ответил Вайхе. И голос его, отраженный стенами, был глух. — Она ведет не только к нынешним залам.
Выразительное молчание. Сосредоточенность на лице тегина. Вопрос:
— Почему?
— Потому что в минуты смятения душа мудреца обращается за советом к Всевидящему, — Вайхе ускорил шаг, ступени стали выше, грубее, а коридор сузился. Элье на мгновенье показалось, что еще немного, и каменные стены схлопнутся, раздавят и ее, и Ырхыза, не тронув лишь хитрого хозяина подземелий. — Кровь же воина взывает к предкам.
— Спасибо.
О чем был этот разговор? И при чем здесь Элья?
Вопросы появлялись и застревали в горле, не позволяя нарушить торжественную тишину места. Их стало больше, когда в очередном витке лестница вдруг закончилась.
Здесь не было дверей или запоров, здесь не было факелов и масляных ламп, здесь не было ничего, что соединяло бы этот, новый мир, с тем, который остался наверху.
— Иди, ясноокий. И ты иди, та, которая пришла сверху, — Вайхе пропустил их вперед.
Первый шаг и стеклянный хруст, облачко пыльцы, которое поднялось и опало, облепив сапоги Ырхыза. А он, не замечая, что рушит хрупкое равновесие здешней темноты, уже шел вперед.
Туман, серебристый и живой, полощет длинные нити. Они загораются, вспыхивают зеленоватым светом, шорохом и гудением.
— Не стоит опасаться, подземные пчелы не жалят! — доносится в спину голос хан-харуса.
Не жалят. Гудят, звенят, разрывают туман на клочья. И рифами выползают навстречу белые зубы сталагмитов.
— Кыш! — Ырхыз замахал руками, отгоняя насекомых, но вдруг успокоился. — Не обращай на них внимания.
Элья кивнула. На протянутой ладони сидит… Стрекоза? Муха? Пчела, как сказал Вайхе? Прозрачное тельце, безглазая голова с длинным хоботком, который разворачивается, тычется в Эльину кожу, не способный проткнуть. Треугольные крылья существа трепещут, переливаясь перламутром.
— А ты им нравишься, — Ырхыз сбросил одну с волос, вторую с куртки, но пчелы лезли, облепляли, щекотали. Противно? Скорее странно.
— Это эскалья, подземные пчелы, — Вайхе было почти не слышно за гудением роя. — Они безобидны. И даже полезны.
— Ну да, — Ырхыз раздраженно дернул головой, когда одна из пчел села на затылок.
— Те нити, мой тегин, которые светятся, видишь? Это их кладки. Два цвета, значит, два роя. Когда я только стал хан-харусом, был лишь синий.
— И что это значит?
— Возможно, что и ничего.
Каменный куб прячется за колоннадой сталагнатов. Потускневшее золото и трещины по мрамору. Осторожность, нежность даже, с которой Ырхыз касается, проводит кончиками пальцев, повторяя линии барельефов, изучая, запоминая. Потом, осмелев, кладет ладони, наклоняется, прислушиваясь к чему-то, скрытому внутри. И повинуясь этому, неслышному Элье, зову становится на колени.
Она хотела подойти, просто подойти ближе, увидеть, что же такого в этом камне есть, но Вайхе не позволил.
— Погоди. Его время.
Пусть так.
— Это место упокоения Ылаша, великого воина, — пояснил Вайхе шепотом. В полумраке зала стеклышки окуляров его казались серыми, и верно, видно ему было плохо, оттого и вертел он головой, подслеповато щурился, но снять — не снимал. — Саркофаг хранит его прах. И не только его.
Вот он — мертвый Ылаш, а вот — живой Ырхыз. Семя и его плод, а между ними — непрерывная цепочка гробов. Люди выбрали путь, где вехами служат саркофаги и кладбища. Пусть. Это их дорога. Это дорога Ырхыза. Теперь ясно, куда она ведет, и, каким бы ни был тегин, он её достоин.
— Мы не поклоняемся мертвецам, — также шепотом ответила Элья, стряхивая назойливых подземных пчел. Те не отставали, садились, ползали по коже и даже тянули прозрачные, липкие нити.
Убраться бы отсюда поскорее… Или напротив, остаться в тишине и покое этого места.
— И мы не поклоняемся. Мертвецам. Ылаш — это Вечный Всадник, знак, символ. Воплощение Наирата. И само место — символ. Почти как Понорок Понорков. Здесь исток могущества наире, отсюда берет начало сила каганата.
При возвращении в замок паланкин почти не трясся на могучих плечах носильщиков, но Элью не покидало беспокойство. В голове крутилось одно — опасный путь, опасный путь! Что-то было не так. Слишком крикливые торговцы? Слишком узкие переходы? Слишком часто упоминаемое имя Агбай-нойона? Не ясно. Тяжело без крыльев… Будто кошке усы отрезали и она не чувствует и половины мира. Хороший фейхт знает об ударе за час, а о нападении — за день. Эх, как ошибается поговорка в случае с Эльей! Да и предчувствие… Будто кто-то прицеливается, но не для удара клинком, не для арбалетного выстрела. Железо здесь не причем. Просто у кого-то слишком острый взгляд, пробивающийся сквозь полог паланкина и даже серую кожу скланы.