Телеги с больными подъехали к аккуратному домику. Это, конечно, стационар и амбулатория — вон стоят люди в белых халатах поверх телогреек. Пока выносят больных, герр барон валится в снег. Его уносят. Нас, остальных, гонят в большой холодный этапный барак, размещают на голых нарах. Приносят хлеб, горячий суп, сахар. Кипяток каждый пусть возьмет себе сам — вон в углу навалены на полу ржавые котелки и заскорузлые ложки.
— Быстрее! Сейчас будет комиссовка! На нижних нарах всё пожрали? Становись! Скорей! Марш в баню! Быстро! Средним нарам приготовиться! Верхние, отдыхайте! Вас заберут после обеда!
И вот мы в бане, голые, жмёмся в клубах холодного пара. Наше тряпьё сдано в прожарку, так что скамьи пока пустые. Уже начали зверствовать три урки-парикмахера, уже амбулаторный санитар, плечистый латыш по имени Карл, раздаёт мыло и мажет лобки вонючей чёрной жидкостью, уже образовалась очередь к столу начальства, когда наконец оно торжественно появляется в клубах ледяного пара, — невысокий полковник в шинели, пожилой опер в телогрейке, капитан медслужбы — женщина лет тридцати пяти со злым тёмным лицом, как видно татарка, два юрких смазливых лейтенанта с корзинами пакетов и унылого вида врач-заключённый в белом халате поверх телогрейки со стетоскопом в руках.
— Начинаем комиссовку! Подходите, заключённые! — кричит сквозь клубы пара лейтенант, начальник Первой части. Он устроился в углу около небольшого стола, на котором навалены запечатанные сургучом конверты — личные дела этапников.
— Лацис Ян Янович! — говорит первый голый человек. Начальник роется в стопках.
— Год рождения? Место рождения? Статья? Срок? Конец срока? Иди к начальнику!
Через самоохранника лейтенант передаёт конверт на стол начальства. Не вскрывая пакет, опер проверяет данные, написанные сверху, и начинает приятное знакомство:
— За что дали? А? Шпион, значит! Ну, здесь как загоним тебя на трассу, в тайгу на лесоруб, так будет не до шпионства. В эсэсовцах был? А? Не слышу! Не был? Только в СД? Ха-ха, мне нравится это «только»! Сколько наших людей перевешал? А? Не вешал? Ладно, потом проверю!
Лацис обходит стол: у другого конца, справа от полковника, сидит начальник медсанчасти.
— На что жалуетесь? Сердце? Болит? А здесь не санаторий! Доктор, послушайте его!
Заключённый-врач, очень высокий сероглазый блондин, похожий на эстонца, молча слушает сердце и лёгкие.
— Сэрдце оцень усталь… Функциональни явления.
— Один?
— Два, гразданин нацальник. Надо отдыхайт.
— Здесь не санаторий, доктор. Рабочая категория первая.
— Послушай, Юлдашева, твой врач прав, — лениво говорит полковник. — Человек устал с этапа, отдохнёт, а через три месяца, на следующей комиссовке уже на лагпункте, он получит первую и пойдёт в тайгу. Это выгоднее, понимаешь?
Лицо Юлдашевой темнеет ещё больше. Она молча поджимает губы и на личной карточке Яна Яновича ставит дату комиссовки, пометку: «Кат. тр.2 (вторая)» и расписывается. А от стола начальника Первого отделения уже передают следующий конверт. Нас всего 73 человека, так что дело идёт вперёд небыстро.
Подойдя к столу, я привычно рапортую свои данные.
— Ого-с, — цедит опер. — И шпион, и опять же террорист, и обратно заговорщик… Хорошую птичку мы зацепили… А ну подойди ближе… Ах, да это ещё до войны… В тридцать восьмом… Гм… Виновным себя признаёте?
— Нет.
— Откуда пожаловали?
— Из спецобъекта. Отсидел в одиночке три года за отказ °т амнистии.
Молчание. Юлдашева смотрит в потолок, но полковник и опер обмениваются понимающими взглядами.
— Специальность?
— Врач.
Опять немой вопрос и ответ.
— Где работали на воле?
— В ИНО ГУГБ НКВД СССР.
— Тэкс-тэкс… Что ж вы от амнистии отказались? Нравится у нас в лагерях? А?
— Нет, гражданин начальник. Но выходить как амнистированный шпион и террорист нравится ещё меньше: я не представляю себе свою дальнейшую жизнь в таком случае.
— Гм… Да. Ну идите.
— Выраженная миокардиодистрофия, гразданин начальник: И/Р.
— Послушай сама, капитан.
— Да, сердце слабовато.
— Пометь: инвалид работающий. Я потом дам распоряжение, только напомни, слышишь?
Тем временем пакеты уложены в корзины и унесены в Штаб лейтенантом с нарядчиком. Но начальник Первой части не уходит. На столике появляется миска с чёрной краской, кисть, мотки ниток, иголки и нарезанные короткие и широкие полосочки белой бязи. Этапники, уже получившие из прожарки барахло, обжигая пальцы о дымящуюся ткань, большими тупыми ножницами вырезают на своей ватной одежде пять дыр — на шапке, на груди и спине телогрейки, на обоих бедрах штанов. Начальник вносит в список заключённых лагеря личные данные каждого прибывшего, ставит номер и повторяет его голому человеку, который получает от самоохранника пять лоскутков и здесь же кое-как мажет на них свой номер и затем нашивает белые лоскутки с номерами на свою чёрную одежду. Некоторые проделывают всё это равнодушно, кое-кто шутит, у двух человек на глазах слезы. Помню, что ещё во Внутренней тюрьме на Лубянке я совершенно равнодушно прижимал пальцы к подушечке с краской и ставил отпечатки на первом служебном документе, выставленном на моё имя в тюрьме: я не видел в этом ничего зазорного, так же как и в первом обыске с заглядыванием в задний проход — форма есть форма, она обязательна для всех виновных, и единственно ужасным мне казалось только то, что я, невиновный советский человек, приравнен к виновным. Так случилось и в этот раз: я не почувствовал ни стыда, ни унижения, когда получил иглу с НИТКОЙ, подшил мокрые грязные лоскутки и, одевшись, увидел на себе много номеров. При чём здесь я? Пусть стыдно будет партийным людям с красными звёздочками на шапках! Мой номер был АД 245, и я присоединился к группе смеющихся:
— Ну, хлопцы, попали в ад! Уж теперь будут нас черти жарить на сковородке!
— А мы сами черти!
— Разговорчики отставить! — прикрикнул лейтенант. — Развеселились!
У меня сильно кружилась голова от духоты и жары. Я был ещё очень болен и слаб после трехлетнего сидения в каменной могиле спецобъекта. Многое из того, что происходило вокруг меня в последующие месяцы, не задержалось в памяти, потому что больной мозг только исподволь приучался к работе. Но этот символический спуск в ад запомнился, и, как это ни странно, запомнился как что-то забавное.
Позднее я видел немало людей, которые старались при замене старой одежды на новую не вырезать в ней дыр и не подшивать лоскутки с номерами, тем более что делалось это в каптёрке, без начальственного глаза. Иногда номера мазали нарочито безобразно. Кое-кто шёл даже в карцер из-за номеров (за вшивание вверх ногами). Но я быстро заметил, что урки, связанные с начальством, щеголяют отсутствием номеров, и потому всегда заботился, чтобы они у меня были намазаны и пришиты по форме.
С номерами у меня получилось в спецлагерях, как со стрижкой в исправительно-трудовых: так как уголовники всеми правдами и неправдами старались не стричься, и чуб был первой приметой суки и урки, то я особенно старательно и часто стригся, чтобы подчеркнуть пропасть между нами: моя стриженая голова должна была издали кричать: «Я — контрик!»
После бани — обед в бараке, в котором уже растопили Две печи. Да и вообще мне тепло — ведь после прожарки одежда дымится и едва не горит, она обжигает кожу.
— Я слышал, что вас кто-то назвал доктором? — приветливо сказал мне высокий человек в обтрёпанной военной Форме. — Позвольте представиться — военврач, — и он назвал фамилию, которую я забыл. — Коллега, переходите в наш уголок — там от прошлых этапов накопилось шесть врачей, да в стационаре лежат два, итого восемь, вы будете девятым безработным врачом в распреде!
Я переношу свой узелок к новым друзьям, и скоро мы тонем в клубах махорочного дыма и первой беглой беседы.
— Как вы перенесли клеймение номерами?
— Прекрасно. К тому же клеймили не меня, а моё обгорелое барахло — его не жалко.
— А я, знаете ли, всплакнул!
— Да что вы! А когда за вами пришли с ордером на арест?
— Гм… Не помню… Нет, конечно.
— Так вы, коллега, большой оригинал!
— А вы разве плакали?
— Нет. Но я верил в справедливость.
— А теперь?
— Теперь не верю, а знаю, что в конце концов всё кончится хорошо. Нам поставят памятники.
— Коллега, вы тоже оригинал!
— Что нового в газетах?
— Ничего. Вот здесь, на этом клочке бумаги, в течение последней недели я записал слова, которые преподносятся каждый день тому, кто сам себя назвал Хозяином: великий кормчий, вдохновенный зодчий, дорогой друг, любимый отец, гениальный вождь, мудрый учитель, вдохновитель и организатор всех наших побед, творец народного счастья, любимый, родной, светлый, радость и счастье человечества, корифей науки, слава нашей Родины и всего прогрессивного человечества, светоч мира, соратник и продолжатель дела великого Ленина, освободитель народов, могучий утёс! Ну, как?
— Отвратительно! До какой низости может пасть проституированная печать…
— До какого падения может дойти народ! И не умные прохвосты, а миллионы простаков, повторяющих эти мерзостные слова с удовольствием и гордостью! Хочется читать, а возьмёшь газету, и она валится из рук — тошнит! Вот до чего дошли.
Военный врач в сердцах плюнул.
— Ладно уж! Как называется этот лагерь? — спросил я. — Давайте перейдём к более практическим темам!
— От Тайшета до Ангары строят ветку. Около Братска будет когда-нибудь большая электростанция. Строят заключённые — итээловцы, и мы, каторжники и спецлаговцы. Вы знаете, что у нас есть каторжники?
— Я их уже видел, наши зоны в Сиблаге были рядом.
— Это было во время войны. Теперь на каторгу не осуждают, такие лагеря называются после войны спецлагерями. Они именуются не по городам, как трудовые лагеря, а по вымышленным географическим понятиям: скажем, по трассе здесь рассыпали лагпункты Тайшетского исправительно-трудового лагеря и лагпункты нашего спецлага, который зовётся Озёрным, хотя никаких озёр здесь нет и в помине. Номера наших лагпунктов отличаются от итээловских добавлением цифры ноль — скажем, 09 и 9 будут номера двух соседних лагерных пунктов, но первый будет спецлаг с усиленным конвоем, множеством собак и без женщин, а второй — обычным итээловским лагпунктом, только после войны женщины живут там в особо огороженных зонах и встречаются с мужчинами только на работе.
— А спецлагерники?
— Совсем не встречаются с женщинами. Единственными представительницами прекрасного пола тут являются начальники МСЧ. Нашу с бородавкой на носу видели?
— Видел. Стерва, наверное?
— И какая!
— А кто здесь врач?
— Эстонец, бывший эсэсовец. Он не врач, а биолог. Славный малый.
— Гм… Эсэсовец-биолог работает врачом, а вы, русские врачи, валяетесь на нарах?!
— Он — инвалид, а нас у всех рабочие категории, ждём отправки на трассу. Потом на лагпунктах устроимся.
— Какова жизнь на трассе?
— Говорят, ужасная. Мы там не были, конечно. Трасса — это здешнее пугало.
— А жизнь в распреде?
— Тихая. Скучная. Этапники приходят и уходят в оба конца — на трассу и с трассы, а обслуга — исключительная сволочь — стукачи и суки низшего пошиба.
— Почему?
— Потому что здесь конкуренция очень сильная. Чтобы Удержаться на тёплом месте и не загреметь на трассу тут надо подличать, подставлять друг другу ножку. Кто здесь Удерживается год — тот, значит, отъявленный подлец. Кто почестнее, тот летит в этап раньше, видно, чего-то недосмотрел, где-то споткнулся. Не потрафил оперу. Не сблокировался с надзирателями. Воровать надо уметь вообще, а уж здесь и подавно: сверху требуют, снизу сторожат сотнями глаз. Вот и попробуй проверни в таких условиях комбинацию, которая бы накормила вольного начальника, да так, чтобы и самому что-нибудь перепало. Особенная гадина здесь работает в МСЧ — зубной врач по фамилии Дудник, бывший оперативный работник одесского гестапо, правая рука здешнего опера. Вымогатель и зверь. Сумасшедший и провокатор. Он у вас ничего не отнял?
— Хо-хо!
— Да, верно, у вас ничего нет! И всё же — не попадайтесь ему на глаза! Опаснейшая тварь! Старайтесь не…
В дверях нарядчик:
— Доктор Быстролётов! Ну что же вы здесь полёживаете? Ведь вечерний приём начался! Идите принимайте стационар и амбулаторию! Вещи забирайте с собой, будете жить в кабине вместе с доктором Дудником!
Маленькая приёмная набита людьми. Посреди толпы больных ошалело мечется унылый блондин в белом халате.
— Коллега!
Блондин сует мне градусник.
— Коллега! Я…
— Цто болит? Карл, дайте ему один таблетка…
— Коллега, выслушайте же меня! Я — врач, который прислан принять от вас стационар и амбулаторию!
Эстонец молча начинает стягивать с себя халат.
— Коллега, я уверяю вас, что не просился на ваше место и ни словом, ни делом не проявил желания занять его. Моя совесть чиста!
Мы жмём друг другу руки.
— Ницего, ницего, — бормочет он и уныло кивает головой. — Просцайте!
Больше я его никогда не встречал. Но много позже, когда 038 начал писать большую работу о лептоспирах, вспомнил про биолога с распреда, через вольняшек нашёл его на трассе, и этот специалист дал мне несколько ценных советов, рискуя своим благополучием, ибо переписка между лагерниками строго воспрещается, тем более на тему об инфекции и лептоспирах. Вероятно, это действительно был неплохой малый…
Натянув халат, я стал вынимать градусники, совать в раскрытые рты таблетки, бинтовать раны и растирать поясницы. При этом выяснилось, что кроме плечистого Карла в приёмной находился ещё один работник МСЧ — статистик Иосиф Исаакович Хайкин, мужчина средних лет с обвисшими щеками и большими карими глазами навыкате, полными мировой скорби. Хайкин всегда молчал и только при особо сочном мате какого-нибудь больного поднимал взор к небу и вздыхал. Хорошо зная технику лагерного амбулаторного приёма, я бодро принялся за работу, но скоро почувствовал, что мне нужно лечь и отдохнуть, а не напряжённо думать и вертеться, как обезьяна в клетке. Через час всё слилось в моей голове в хаос пятен и звуков, я ничего не видел и не понимал, но продолжал лечить, то есть ставить градусник и давать таблетки. Но от моего решения зависела судьба этих больных — ведь они были заключёнными. К девяти часам вечера я почувствовал, что сейчас упаду, если эта пытка не прекратится. Прошло ещё полчаса. В самый последний момент Хайкин поднялся и закрыл журнал, Карл закричал: «Приём окончен!» — и я повалился на топчан. В голове бушевал дикий вихрь.
— Что с вами? — нагнулся ко мне Хайкин.
— Доктор с этапа. Сейчас я его подлечу. Раскройте рот! — скомандовал Карл.
Я механически раскрыл рот в ожидании знаменитой таблетки, но Карл опрокинул мензурку спирта. Я сначала почувствовал, что сейчас же умру от взрыва мозга и черепа, но отлежался и пришёл в себя. Хайкин уже сбегал к нарядчику со списком освобождённых от работы, потом взял меня под руку, мы вышли на мороз, подышали свежим воздухом и вошли в стационар.
В передней, тускло освещённой лампочкой, обёрнутой в голубую ткань, виднелся накрытый стол — я сразу же разглядел тарелку с селёдкой и луком и почувствовал запах уксуса. Боже… Рот наполнился слюной! Рядом на тарелке лежали аккуратные ломтики хлеба. На печке грелся ужин. Поставив ногу на скамью и элегантно упёршись на неё гитарой, маленький человек с очень бледным лицом и пронзительно-чёрными глазами перебирал струны и напевал старинный романс:
И мы с тобой, как искорки пожара,
Сейчас столкнулись здесь, чтоб разлететься навсегда…
Закончил и пристально глядя мне в глаза, процедил сквозь зубы:
— Поняли намёк, доктор?
Я молчал.
— Доктор болен, — сказал Хайкин.
— Вижу. Познакомимся — Дудник. Карл!
— Слушаю.
Карл быстро поставил две кружки и плеснул в них водки.
— Выпьем, доктор Быстролётов, за то, чтобы вы никогда не встретились мне на пути. Карл!
— Слушаю.
Карл снова плеснул водку.
— И второй тост: пью за то, чтобы вы, доктор Быстролётов, почаще вспоминали про трёх обезьянок, которых детям дарят в Японии. Посмотрите — вот они, эту вещицу мне подарил один японец. Видите: одна обезьяна затыкает себе уши, другая — прикрывает рот, третья — глаза. Они как бы показывают: «Я ничего не слышу, ничего не вижу и ничего не говорю!» Последнее правило особенно хорошо помните, доктор Быстролётов, если желаете себе добра! Знайте: в этом лагере у вас нет друзей. Ясно? Карл!
— Слушаю!
— Накормить доктора!
Когда я, держась за стену, добрался до жарко натопленной кабинки, Дудник уже спал. На нём было надето шёлковое обтягивающее трико кроваво-алого цвета. В голове у меня неслись обрывки случайных мыслей.
«Это бес… как у Андрея Белого».
Стало вдруг страшно. В этом лагере не бывает друзей…
И уже собираясь натянуть на себя жиденькое больничное покрывальце, я вдруг разглядел: кроваво-алое бельё было номера на два-три больше, чем надо, — на запястьях и лодыжках оно аккуратно завёрнуто. Нет, передо мной лежит не красивый и сказочный бес, а лагерный грабитель и вор, бывший одесский гестаповец, эсэсовец, ныне пригревшийся под крылышком советского опера. Шёлковое трико он успел отнять у больного иностранца, вероятно у прибывшего с нами барона, который лежит в стационаре, и барский чемодан которого уже попал в лапы Карла, нарядчика, Дудника, лейтенанта и опера. Они уже расхватали всё и составили акт, что в чемодане ничего не было. Безопасное дельце, барон тяжело болен и истощён, он умрёт. А трико — это доля Дудника при делёжке добычи.
— Нет, подлюка, — шептал я под одеялом, погружаясь в омут больных, пьяных и сонных образов, — нет, гад, повсюду найдутся для меня друзья: даже этот спецлагерь — все же наша советская земля!