Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3 - Быстролетов Дмитрий Александрович 2 стр.


Вдруг сзади движение; говор. Оборачиваюсь.

Подходит Ассаи, одетый наряднее, чем днём, и более торжественный. Я замечаю, что он ведёт за руку хорошенькую девочку лет двенадцати, похожую на терракотовую статуэтку. Поклонившись, он важно и не спеша произносит несколько фраз и указывает на ребёнка. Но капрала нет, я ничего не понимаю.

— Больная? — читаю я слово из карманного словарика.

Но вождь отрицательно качает головой и настойчиво повторяет слово Люонга. Некоторое время мы оба говорили на своих языках и не понимаем друг друга.

— Вот придёт капрал, тогда разберёмся, в чём дело, — и жестом даю понять, что разговор окончен.

«Делая эскизы, нужно подчеркнуть холодные рефлексы голубого цвета сверху, от неба, и тёплые снизу, от земли, на всех этих шоколадных и чёрных телах. По существу, туземцы не чёрные и не коричневые, а голубые и золотые, и это будет выглядеть очень эффектно!» — думаю я, снова разглядываю степь в бинокль. И сейчас же забываю о посещении Ассаи.

Люонга…

Вместе с бельём и оружием, сигарами и красками она отныне входит в число моих вещей.

Моя живая игрушка.

Аленка

Ранней весной сорок второго года на первом лагпункте Мариинского отделения Сиблага я вечером отнёс нарядчику список освобождённых от работы на следующий день и кое-как, скользя и балансируя руками, пробирался к себе в больничный барак, где жил в небольшой кабинке.

Уже несколько недель с небольшими перерывами лил холодный дождь, и оттаявшая почва совершенно размокла и превратилась в липкую грязь. А тут ещё недавно лагпункт посетила очередная комиссия не то из нашей лагерной столицы Новосибирска, не то из другой, более далёкой столицы — Москвы. Посетила и, как водится, проявила важную инициативу: внутренний забор, до этого разделявший лагерь на рабочую и больничную зоны поперечной линией, было приказано перенести так, чтобы он пересёк её по длине, вдоль, а морг чуть передвинуть вправо и баню — влево. Словом, весь лагерь был изрыт, а горы выкопанной земли расползлись под дождём и заполнили густой жижей ямы, расположенные рядами то тут, то там. В непроглядной тьме я шёл, пошатываясь от голода, растопырив руки и щупая носком ботинка почву впереди для каждого нового шага: нырнуть в яму с холодной грязью не хотелось, потому что не хватало ни мыла, ни горячей воды. Я пробирался вперёд, определяя направление по освещённым окнам бараков, и злился, потому что идти оставалось ещё далеко. Вдруг дверь одного из женских бараков распахнулась. Вышла дневаль-ная — отжать грязную воду со швабры. Узнав меня в снопе тусклого света, она крикнула:

— Доктор, зайдите сюда! Здесь кто-то умер и валяется на полу!

Я вошёл в помещение. В луже грязи лицом вниз неподвижно лежал маленький, щупленький мужичонка в рваной телогрейке и штанах, без шапки. Стриженая голова и руки были так густо намазаны грязью, что лежавший казался негром.

— Как он попал к вам?

— Нарядчик с самоохранником принесли. Открыли дверь, швырнули на пол и убрались, гады. Сказали, что, мол, это — штрафник из Искитима.

Лежащий был так худ, что выглядел скелетом, одетым в тряпьё и тщательно выкупанным в грязи. Я нагнулся. Пульс не прощупывался. В карманах ничего не оказалось. Повернул мёртвую голову на свет. Сквозь слой грязи нельзя было разобрать ни возраста, ни даже черт лица — просто чёрная бесформенная лепёшка и всё.

— Ладно, давайте его в морг.

— Чего это «давайте», доктор? Мы таскать мёртвых мужиков не обязаны! Это не наше дело! — отрезала староста. — Дневальная, иди принеси ведро воды на ночь, не топчись здеся. Это не наше дело, говорю!

«Она права, — размышлял я. — Но если я пойду за санитарами в барак, а потом с ними вместе сюда и в морг, выйдет двойная работа».

Нагнулся, просунул руку под тело и взвалил его себе через плечо. Оно перекинулось вперёд и назад, как неплотно набитый соломой мокрый матрасик, и показалось очень лёгким.

Из приличия староста всплеснула руками:

— Да что же это вы, доктор… На себе…

Но я молча толкнул дверь ногой и снова вышел в дождь и темень. Идти одному было трудно, а нести на плече мертвеца — ещё труднее. Проклиная комиссию, дождь и искитимский этап, я медленно шёл в ровной завесе дождя. Огоньки в окнах бараков постепенно исчезли, мы остались одни в неприглядном мраке — мертвец и я. Морг я кое-как открыл, потопал ногами, чтобы разбежались крысы, ногой нащупал груду тел и бросил на неё с плеч свою ношу. Она мягко шлепнулась, а я разогнул спину и взялся рукой за стену — голова кружилась, колени дрожали. Но когда я повернулся, чтобы уйти, в темноте послышался тихий стон. Обругав ожившего на двадцати известных мне языках, я опять взвалил его себе на спину и поплёлся в другой конец зоны, к себе в барак.

Это новое путешествие оказалось настоящим бедствием. Мы несколько раз падали в ямы, я карабкался вон, с величайшим трудом взваливал себе на плечо тело и, скользя и балансируя, шёл дальше, определяя направление по огонькам света. Опять падал, иногда в особо трудных местах за руки тащил тело волоком и, наконец, дотащил до мужского отделения барака.

— Получай штрафника из Искитима. Васька пойди в баню, попроси ведро тёплой воды, ополосни и вытри. Уложи у печки. Накрой тряпьём. Потом стукни — я посмотрю его.

Васька появился снова ровно через минуту.

— Доктор, это девка!

Я взял шприц, эфир, вату и ампулки с кофеином и камфорой и пошёл взглянуть. На грязном полу действительно лежало тело девушки-подростка, чёрное и блестящее, как у негритянки.

— Похожа на вашу Люонгу, доктор? Помните, вы рассказывали про африканскую девочку? — спросил староста, бывший комдив. — Не хватает только синей бабочки на груди!

«Неужели всё это было? — думал я. — Люонга…»

Сделал укол и поплёлся в женскую секцию за санитарками.

— Завтра узнайте у нарядчика её данные и на какую бригаду выписано питание. Потом зачислите к себе.

— Как условно записать её на случай ночной проверки? «Неизвестная?»

— Зачем? Напишите: «Люонга», — с горькой усмешкой ответил я и пошёл спать.

Звали её Алёнкой. Ей шёл пятнадцатый год. Она оказалась сиротой. Отца, старого сибирского партизана, коммуниста и председателя далёкого северного колхоза, забрали в тридцать седьмом. Мать годом назад умерла. В колхозе приютили девочку и дали работу на маслобойне, помогать уборщице. Годика через два полевая бригада шла на работу, и одна из женщин крикнула: «Алёнка, дай масла на хлеб!» Девочка дала кусочек. Кто-то донес, и ей, как дочери врага народа, всунули десять лет за расхищение социалистической собственности. В лагере она попала в компанию настоящих воровок, укравших бельё с лагерного склада и кожаное пальто начальника лагпункта. В Искитиме на известковых карьерах проработала год. Заболела и как инвалид была доставлена в Суслово. Обыкновенная история и обыкновенная малолетка — стриженая, грязная, полуголая, вечно голодная. Физически недоразвитая. Матерщинница с синими татуировками, похожими на клейма, которые ставит санитарный врач на некачественном мясе — на тощих куриных тушках, например. Сначала, пока она казалась мне тяжелобольной, я осматривал этого синего и шершавого цыпленка третьей категории при каждом обходе, а потом опасность миновала, и по указанию начальника МСЧ она была оставлена в бараке для отдыха и откорма. Я сделал соответствующую отметку на её карточке и забыл о ней: таких у меня было много.

Я спал в медицинском кабинете, то есть комнате, где днём вместе с фельдшером и санитаром вёл приём больных, раздавал лекарства, делал перевязки и выполнял лечебные процедуры. Но для больных моя кабинка имела ещё одно значение, может быть, более важное. Она была единственным в лагере надёжным складом съестных продуктов, полученных из дома. Все бревенчатые стены были истыканы гвоздями, на которых висели посылки. Я сам у всех на глазах питался с общего котла. Семья моя погибла, и посылок я не получал, но, тем не менее, к доверенной мне пище не прикасался, то есть не воровал её у больных и не вымогал у них доли «за хранение» или в обмен на лишний месяц пребывания в бараке. Я едва держался на ногах от голода, все это видели, и этим я добыл себе общее и безусловное доверие и уважение. Но пряные запахи десятков мешков и мешочков с едой раздражали не только меня — они привлекали в кабинку множество обезумевших от голода крыс: день и ночь крысы внутри грызли бревенчатые стены, прыгали с пола до нижнего ряда мешков, дикой стаей носились между нашими ногами, ничего и никого не боясь. Тушить свет ночью было опасно: крысы кусали меня за пальцы ног и рук, и я боялся, что однажды я проснусь без носа и стану похож на труп в морге. Свою койку я выдвигал на середину комнаты так, чтобы голодные твари не могли использовать её как трамплин для прыжков на висящие на стенах посылки. Близость последних и острый запах копчёностей доводили их до безумства, и целые ночи они бегали по мне взад и вперёд, прыгали на стены и гулко падали вниз. Остервенелый скрежет зубов и яростный писк не смолкали до утра. А я лежал с закрытыми глазами каждый вечер, слушал все эти звуки и думал о другом. Иногда приходили больные — выпить рюмочку лекарства или попросить таблетку, и я не сердился на них — двух людей крысы хоть немного боялись, а на одного меня просто не обращали внимания.

Полгода спустя, поздним летним вечером, я лежал и смотрел на тусклую электрическую лампочку: это было место, куда я любил смотреть перед сном, — там не могло быть маленьких крысиных глазок. Вдруг за дверями послышалось шарканье тяжёлых рабочих ботинок. Кто-то подошёл к двери и остановился. Я поднял голову, нерешительная заминка. И в комнату вошла девушка. Пригвождённый к подушке её видом, я минуту лежал неподвижно, потом стал медленно подниматься ей навстречу — как-будто очарованный божественным видением.

Шелковистые светлые локоны свободно обрамляли очень бледное лицо и казались сиянием, как у ангела на иконе, голубые глаза не отрываясь смотрели на меня, и я видел дрожащие в них слёзы. Вот виденье подняло руку, узкую, бледную, с синеватыми жилками, как-будто восковую, нет, нет — живую, но полупрозрачную, — и я замер, ожидая благословения. Девушка медленно шла ко мне, потом остановилась. Я видел мягкий неземной свет вокруг её головы.

— Доктор, я пришла к вам ночью… Чтобы отблагодарить… Вы спасли мне жизнь, я это знаю. Но у меня ничего нет: посылок не получаю… И вообще… Ничего… Нет.

Она не отрываясь смотрела на меня, стараясь найти нужные слова. Крысы стихли. Воцарилось глубокое молчание как при совершении таинства. Только издалека, из черноты тёплой ночи, донеслось: «Стой, кто идёт?» — и всё опять стихло.

— Я сегодня первый раз поднялась. Сходила в баню. Лизавета Альбертовна дала мне для этого случая цветочное мыло… Так я, доктор… Чистая… Совсем чистая.

Так мы стояли друг перед другом, в волнении не находя слов. Потом девушка подошла ближе, положили руки мне на плечи, опустила кудрявую голову на мою грудь и прошептала:

— Так вы возьмите, доктор… что имею… Больше ведь ничего нету… — она начала медленно развязывать верёвочку на рваных ватных штанах.

Я стоял, вытянув руки по швам, не будучи в силах разжать стиснутые зубы. Светлые пряди её волос касались моего лица. Я видел её висок и щёку — прозрачные и неземные. Потом она качнулась, и я поддержал её за плечи.

— Вот дура, — сказал я ей. — Спас, ну и что? Иди. Тоже ещё выдумала. Катись, Алёнка, к чертям.

Потом она тихо плакала у меня на груди, и мы стояли обнявшись, а обнаглевшие крысы бегали вокруг нас и прыгали на стены, и мы оба сжимали друг друга в объятиях, потому что оба были бездомными, потерянными и несказанно одинокими. Мы были, как отец и дочь. И обоих нас ожидал только морг.

— Ты куда? — услышал я голос санитара за дверью. Это было зимой следующего года. — Сейчас приёма нет. Доктор делает вливания. Давай отсюда! А то как дам разок, так покатишься! Пошла!

Был час вливаний биохинола больным сифилисом. Я отпустил последнего больного и оформлял его карточку.

— Кто там? — крикнул я. — Гони её вон!

— А я тебе, санитар, как залеплю по морде, так ты сам покатишься вместе с этими пузырьками. Пеллагрик несчастный! Уж молчал бы, падали кусок!

Дверь распахнулась, и через порог бодро шагнула толстая красномордая девка в белом платке и новеньком ватнике. Взяла дверь на щеколду. Повернулась. И с сияющими глазами раскрыла мне объятия.

Лагерь — это серое царство. Здесь всё серое и чёрное. И вдруг такая красная сытая харя, раздутая, как спелый помидор. В щёлочках заплывших глаз искрились слёзы радости и восторга.

И я вдруг всё вспомнил и понял.

Полгода тому назад Алёнка явилась ночью ко мне в кабинет «благодарить» меня, чем бог послал. Этим одновременно растрогала и привлекла к себе внимание. А когда позднее заведующий бойней зашёл ко мне и распорядился прислать ему чистую девушку для ежедневной варки свиного мяса, я послал Алёнку, считая, что ещё раз и напоследок оказываю ей большую помощь. На бойне голодные заключённые отрезали у свиных тушек кусочки и тем портили их — нарушали стандарт. Поэтому начальник решил варить ежедневно одну тушку и давать мясо и горячий бульон рабочим, чтобы с утра насытить их и отучить от порчи тушек, готовых к сдаче Военному ведомству. Я послал Алёнку и забыл об этом. И вот теперь ко мне явился воочию видимый результат.

— Доктор, милый доктор, первый месяц я не могла спать: просыпалась, почитай, каждый час и с закрытыми глазами ползла к котлу! Сплю и жру! Сплю и жру! Потом отъелась и стала есть поменьше — днём, и куски, которые получше. Наконец, и это прошло. Я стала на ноги, доктор! Теперь меня не свалить! И я решила рискнуть, поняли, доктор?

Лоснящийся красный помидор, от радости захлебываясь словами, между тем бросил телогрейку и начал спускать ватные штаны.

— Ты что делаешь, бывший голубой ангел, теперь чёрт малиновый? — закричал я.

— Пришла отблагодарить своего доктора, — пыхтела Алёнка, распаковываясь дальше. — Вы мне спасли жизнь — принесли на плечах в барак, вы послали на бойню! Так и я не свинья, доктор, всё помню. Настал мой черёд — хоть рискую, но отблагодарю. Я сегодня была в бане, я такая чистенькая, доктор, я…

— Ты что, дура, опять за своё?

— Опять! — блаженно улыбаясь кивнула Алёнка. Расстегнула бюстгальтер, и оттуда посыпались куски варёной свинины; сняла трусы, а в них пласты свежего розового сала. — Вот, получайте!

— Ты же за это получишь новую десятку, Алёнка, — сказал я, пряча все эти сокровища в медицинский шкаф. — А если бы на вахте заметили? Больше чтоб этого не было! Слышишь?

— Нет, не слышу. Пока не выгонят, буду носить и дальше! — бурчала Алёнка, обтирая заснеженным платком засаленные груди. — Вашим полотенцем нельзя — санитар, сука, сало унюхает и донесёт. Так-то!

Потом я её крепко обнял и поцеловал. Она носила мясо снова, и я её целовал опять. Пока мы не перенесли место свиданий в знакомую ей кабинку. Алёнка попросила занести её в список сифилитичек и официально снять с работы на бойне как заразнобольную — одолели мужики вечными приставаниями. Так мы и сделали. Алёнка научилась сипеть и на все заигрывания всегда указывала себе на горло и хрипела: «Не видишь? Сифон уже как есть горло проел!» — а вечером приходила ко мне и к крысам. Работала она в поле. В любви была неистовая и шумная, и крысы её боялись. Каждое свидание она ломала ножки у топчана, и, в конце концов, мы внезапно с треском валились на пол. Алёнка, сидя, вынимала из паза между бревен огрызок химического карандаша и рисовала на бревне палочку: она вела учёт палочкам. В конце концов мой санитар, хмурый немец Вольфганг, при виде Алёнки после вечернего приёма молча снимал халат и шёл в переднюю, где у него хранились гвозди и молоток.

В лагере на девятьсот мужчин приходилось сто женщин, все они, молодые и старые, красивые и безобразные, сожительствовали с кем-нибудь; и ни Алёнка, ни я не были исключением. Мужчин и женщин толкали друг к другу отчаяние, страх и одиночество, реже — расчёт и выгода или физическая потребность, но всегда, во всех без исключения случаях — потребность мира и покоя, внутреннего равновесия, душевной ласки и дружбы, семейного уюта. Но именно их-то в лагерных связях не хватало. Запрещённая начальством любовь несчастных людей оставалась несчастливой и не могла дать того, что от неё ждали: обе стороны, обнимая, думали об оставленных и любимых, и внутренней близости не возникало. Новый срок за расхищение мяса для Военного ведомства означал бы для Алёнки верную и мучительную смерть в Искитиме, её поступок был геройским, и все же мы оставались теми, чем были — одинокими и несчастными.

А потом я внутренне превозмог гибель близких и нашёл себе новую семью, здесь же, в лагере; не очередную судорожную вспышку страсти у порога морга, а человеческую любовь на жизнь и счастье. Пришла женщина и создала внутри загона из ржавой колючей проволоки семейный уют с его обычными радостями и тревогами. Существование превратилось в жизнь.

Как раз перед этим Алёнку, повзрослевшую и вполне здоровую, взяли в этап. Мы сердечно простились, и всё было кончено. Как две перелётные птицы, мы сошлись на время и разошлись навсегда. Утешало то, что её срок подходил ко второй половине, а значит, можно было надеяться на амнистию.

И всё-таки я встретил её ещё раз. И встреча эта запомнилась навсегда.

В декабре сорок седьмого года меня везли из Мариинс-ка в Москву. В Свердловске, часа в три ночи, нас вывели на окраину вокзала и посадили с мешками на снег. Рядом сидел и ожидал погрузки другой этап, двигавшийся в обратном направлении, с запада на восток. Ночь была зверски холодная и удивительно тихая и лунная. Вагоны стояли справа и слева бесконечными тёмными рядами, вверху сияла луна, внизу двумя чёрными квадратами сидели мы.

Как всегда, в первых рядах этапа бегут молодые урки. Вещей у них нет, настроение всегда бодрое. Они неизменно сыты. Словом, они в заключении — дома, и этап для них — развлечение. Дальше плетутся нагруженные вещами пожилые, часто больные и всегда голодные контрики. Два этапа сели рядом. Наши и их урки сейчас же затеяли бойкий разговор, живость которого оттенялась угрюмым молчанием контриков, тишиной уснувшего вокзала и безмолвием морозной сибирской ночи.

Назад Дальше