Стрелок вытащил колышек с красным флажком и на глазах у десятков заключённых перенёс его за труп и воткнул так, что труп оказался за границей рабочей зоны.
Конечно, я не рыдал и не рвал на себе волосы. Просто руками собрал кишки с прилипшими к ним хвоей и кусочками древесной коры и затолкал их в пустое брюхо. Кажется, даже был рад, что не нужно вскрывать. Дело было в начале лета, до гнуса. Я помылся и вёл приём. После посидел на крылечке под звёздами и, как всегда, улёгся спать. Всё было, как обычно.
Но именно этот случай как-то особенно потряс меня. Нет, скорее добил, именно не потряс, а добил. Я и раньше стал задумываться, забывать, останавливаться и смотреть вперёд без всякой мысли, а тут через пару дней почувствовал, что у меня чешется сердце. В недоумении почесал грудь. Нет, опять чешется. Я заглянул за пазуху — может, какая-то летняя козявка заползла? Нет, ничего. Но чешется. Тогда я установил, что не сердце чешется, а происходит подёргивание фасций грудной мышцы. Я сделал массаж — прошло.
Потом стали подёргиваться веки, щёки, скулы. Не то чтобы сильно и заметно для других. Просто я сам чувствовал, что отдельные мышечные волокна или их пучки стали у меня подёргиваться то тут, то там, раза два-три в день. Судя по пульсу, давление у меня было не особенно высоким — около 190, не больше, — значит, болезнь приняла теперь не обычные формы, как в спецобъекте под Москвой, а другие, нервные.
А жизнь шла своим чередом. Стали неметь пальцы или давать ощущение ползающих мурашек. «Эти парестезии — признак перенапряжения нервной системы, её раздражения, или, лучше сказать, раздражительной слабости», — думал я. Но предпринять ничего не мог и продолжал работать. Скоро прибавился дальнейший симптом — внезапное побе-ление пальцев, то есть спазм артерий. Этот признак называется признаком мёртвого пальца: палец делается грязнобелым, но не болит и двигается.
Однажды утром я проснулся парализованным — правая рука и нога почти не двигались, глаз косил. Начальница всполошилась, хотела положить в стационар, но я выбрал активный метод лечения и попросил списать меня в бригаду обслуги, и стал дворником. Погода стояла чудесная, я просыпался, когда чуть светало, выпивал кружку чая и начинал работать: сначала так, чтобы не видели стрелки на вышках, а после подъёма — открыто. Мёл дорожки, таскал воду, помогал дневальным, мыл параши (в спецлагере бараки на ночь запираются, и в них с вечера ставятся параши), чистил и наливал умывальники. Сначала работа шла плохо и медленно, а потом наладилась: появилась сноровка, да и постоянное упражнение заставило поражённые мышцы начать снова выполнять положенные функции.
Конечно, это была слабая форма паралича — парез.
Из плохого дворника я сначала стал хорошим дворником, а потом опять превратился в старшего врача, и всё пошло, как будто, по-старому. Но я один знал, что прежнее здоровье не вернулось и что меня ждёт худшая беда, чем случилась.
— Ну вот, — воскликнет читатель. — Чего же вы вначале спорили? Достоевский оказался прав — это и есть Мёртвый дом, хуже того — просто могила!
— Согласен! — отвечаю я. — Могила. Правильно. Но особого рода — весёленькая могила, потому что не было дня, чтобы из неё не слышался смех: ведь сидели в ней наши советские люди!
А когда мертвецы не лежат спокойно и даже смеются — значит, не всё потеряно, в могиле ещё теплится жизнь, и Дом этот — Дом людей Живых, уголочек общего Советского дома.
Всему заводилой был Александр Михайлович.
Ещё в начале года Александру Михайловичу прислали мужской костюм. Надзиратели предлагали за него мало денег, и он отдал костюм в запёртом чемодане на хранение на склад, находившийся за зоной, получив взамен расписку с описанием вещи. Каково же было его удивление, когда летом он захотел проветрить костюм, получил чемодан, открыл и вместо неношенного синего шерстяного костюма нашёл там гимнастёрку и галифе с малиновым кантом. Пьяный начальник, не разобравшись, в чём дело, наложил резолюцию: «Взыскать с виновного деньгами или отдать под суд!» Он думал, что дело идёт о каптёрке в зоне, где каптёром работает заключённый.
Александр Михайлович дождался приезда прокурора из Тайшета и подал ему заявление с приложением квитанции и резолюции нашего капитана. Вот началась потеха! Стращать лесопорубом нельзя, зачинщик скандала уже на лесопорубе, списать в этап — не выгодно: он — лучший рабочий. Уговаривали, угощали, поили — всё нипочём: Александр Михайлович улыбался, угощение принимал, ел и пил, а заявление прокурору обратно не брал. Так и пришлось вольному вору вернуть украденные вещи! Сколько было в зоне смеха и злорадства!
Крупные чёрные глаза Александра Михайловича всегда были печальны, но пошутить он любил, особенно когда вокруг были полумёртвые инвалиды: он знал цену их улыбки.
— Где вы пропадали, Александр Михайлович? — скрипит скрюченный старичок, опиравшийся на две палочки. — Я вас не видел с неделю?
Толпа инвалидов начинается прислушиваться.
— Правильно! — солидно басит Александр Михайлович. — Я ездил в Москву на переследствие.
Мутные глаза старика видели потусторонний мир. Но он ещё не оторвался от этого.
— И так быстро… нашли… конвой?..
— Какой конвой? Зачем? Со мной просто послали лучшую овчарку.
Старик думает. Потом кивает головой. Все другие внимательно слушают.
— Хорошо ещё, что не порвала вас.
— Зачем ей меня рвать? Я её слушался и всё. Ехали спокойно. Только, — тут Александр Михайлович задорно подмигивает и, оглянувшись, доверительно шепчет, — только её аттестат и продукты выдали мне, понятно? Животное само же не управится! Так я самое ценное — жиры — сожрал сам, а ей объяснил, что у нас на лагпункте каптёры её обдурили! Ха-ха-ха!
Все смеются: каптёров здесь не любят.
— Здорово! — кивают головами инвалиды. — Так ей, тварюге, и надо! И сколько же выдали?
— Три кило ноль пять грамм.
— Комбижира?
— В столицу едем, и комбижир?! Что вы не знаете нашей системы? Одна показуха, одно очковтирательство! Выдали сливочное масло, понятно? Сливочное!
Инвалиды облизываются.
— Здорово вам повезло! И я бы не прочь на таких условиях прокатиться!
Закрыв глаза, старички греются на солнце. Минут пять спустя один вдруг открывает глаза.
— Постойте, Александр Михайлович, а как же вы ездили один с собакой?
— Без стрелка? — спохватывается второй.
И вдруг начинается общий добродушный смех. Посмеются, покашляют и снова хохочут: здорово разыграл их Александр Михайлович! И все рады; теперь шутка будет передаваться из уст в уста десятки раз, обрастая новыми подробностями, и каждый раз будет вызывать такой же смех и радость, когда человек смеётся, ему легче…
А потом Александр Михайлович устроил новое дело!
Подготовив доходяг в бараке, расставив всех по местам и вооружив кого метлой, кого шваброй, кого палкой, Александр Михайлович с озабоченным видом идет на кухню. Толстый повар Микитенко, помощник завкухней, в последнее время стал, вроде, обижать инвалидов.
Александр Михайлович заискивающе говорит ему:
— Слушай, Микитенко, у меня к тебе просьба: свари мне обед.
— Я частных заказов не принимаю! — отмахнулся повар. — Некогда, бачишь сам, як я процюю!
— Да видишь ли, мне из Москвы по почте прислали большую живую жирную курицу. Но Дмитрий Александрович запретил есть куриное мясо, особенно жирное, у меня в правом боку хронический ихтиозавр, понимаешь? Так я прошу: свари курицу, мне отдай бульон, а себе возьми мясо! Вроде платы за труд — курицу-то придётся резать, щипать, смолить и потрошить, так ведь?
Микитенко был не дурак и сразу сменил гнев на милость.
— Оно, конечно, работы хватаеть, так ведь и больному услужить я должен. Це ясно! Де кура?
— Я пошёл просить инвалидов, чтобы кто-нибудь из них помог, но они отказались по слабосильности, а курицу упустили, она забилась под нары и сидит там!
— Нычого! Вытащим! — бодро крякнул Микитенко и зашагал в инвалидный барак, где в тёмном углу около нар уже стояла толпа.
— Ну, доходяги, тикайте видселя! Не мешайте! Дэ вона? Тут? Зараз усе буде готово!
Микитенко кряхтя опустился на четвереньки и сунул голову под нары.
— Нычого не бачу!
— Лезь дальше, она в углу!
Микитенко, стоя на коленях, сунул под нары голову, обе руки и плечи. Толстое заднее место скульптурно обрисовалось так, будто само просило палки. Тогда инвалиды с криком приступили к делу: кто бил шваброй, кто веником, кто коромыслом. Вместо того чтобы лезть назад, Микитенко от неожиданности и боли инстинктивно рванулся вперёд и совершенно заклинился в низком просвете, даже не смог выпрямить колен, чтобы убрать торчащую мишень. Всыпали ему как следует, приговаривая:
— Нычого не бачу!
— Лезь дальше, она в углу!
Микитенко, стоя на коленях, сунул под нары голову, обе руки и плечи. Толстое заднее место скульптурно обрисовалось так, будто само просило палки. Тогда инвалиды с криком приступили к делу: кто бил шваброй, кто веником, кто коромыслом. Вместо того чтобы лезть назад, Микитенко от неожиданности и боли инстинктивно рванулся вперёд и совершенно заклинился в низком просвете, даже не смог выпрямить колен, чтобы убрать торчащую мишень. Всыпали ему как следует, приговаривая:
— Не воруй! Не воруй! Не воруй!
Месяц эта история повторялась на все лады и неизменно веселила всех. Любопытно, что никто из впавших в детство, отупевших и измученных людей не смеялся тому, что повар поверил, будто из Москвы можно по почте прислать в Сибирь живую курицу. Это был клинический случай, параллельный истории с путешествием в Москву одного заключённого со сторожевой собакой.
На такое патологическое легковерие вызывалось не только старостью или измученностью заключенных. На 07 я встретил ещё одного врага, требовавшего от лагерников беспрерывных жертв: артериальную гипертонию.
Этот враг не любил крови, он мирно подкрадывался из-за угла, поражал наверняка и унёс жизней больше, чем пули стрелков и все другие болезни вместе взятые.
С медицинской точки зрения это было интересное явление. В Сиблаге я не встречал гипертоников, за исключением редких случаев почечной гипертонии: недоедание и голод не дают возможности нервной системе влиять на артериальное давление, как бы она ни выходила из повиновения. Но после войны питание заключённых значительно улучшилось, и, главное, резко повысились питательная ценность и количество посылок от родных: во время войны с воли посылки были редки и состояли в основном из чёрных сухарей. На 07 заключённые с Украины и Прибалтики каждый месяц получали по 8 кг свиного сала, что значительно повышало калорийность казённого рациона. Ожиревших, конечно, не было, но не встречались и люди, умирающие от голода, — скелеты с болтающимся на них тряпками. Если сиблаговский пеллагрозник с психической формой голода съедал сразу восемь килограммов сухарей и умирал от остановки сердечной деятельности на почве кишечной непроходимости, то озерлаговский гипертоник умирал в уборной, около умывальников, ночью и на работе от кровоизлияния в мозг на почве ломкости сосудов, вызванной авитаминозом.
При артериальной гипертонии мозговые удары могут быть чисто нервной природы, они выражаются в форме сжатия какой-то артериальной веточки в мозгу, или же сосудистой природы, когда, вследствие повышенной ломкости сосуд, в котором давление крови повышено, лопается, вытекшая кровь давит на прилежащую ткань мозга, и человек либо падает парализованный, либо (что у нас часто наблюдалось) мёртвый, ибо напор крови так велик, что она разрушает большой участок, прорывается в мозговые желудочки и прерывает жизнь пострадавшего. На вскрытиях я обычно находил в мозгу умерших гематомы величиной с небольшой кулак.
Связь с авитаминозом витамина С была для меня несомненна. Удары были часты и зимой, и носили они характер не спастический, а геморрагический, потому, что ежедневная порция щей держала людей в состоянии резкого гиповитаминоза, без клинических проявлений цинги. Но в феврале-марте запасы квашеной капусты иссякли, а наш красивый и пьяный хулиган не хотел дать наряд на сбор хвои и изготовление настоя.
И вот в течение этого короткого времени, до появления черемши, новых овощей и настоя, который мы начали изготовлять после начала повальной смертности от цинги, — последняя вдруг обнаружилась внезапно и массово, но миновала начальные формы — стоматит и прочее, а сразу началась с кровоизлияний — подкожных и желудочно-кишечных: у людей появились обширные чёрно-багровые пятна на туловище и ногах, их несли в стационар спустя сутки после появления кала цвета дёгтя и после кровавой рвоты, и через день-два все заболевшие умирали. Вот именно тогда гипертоники посыпались на землю как будто под дулом неслышного и невидимого автомата.
Особенно обильную жатву давал этот безногий дьявол Эстемир: он с подъёма до отбоя не давал покоя инвалидам. Одуревшие от страха, они ползали и скоблили осколками стекла пол, нары, стены, столы, места под нарами и под столами — чёрт знает где, лишь бы только скоблить. Эстемир иногда давал им затрещины своей упиралкой для рук, но в общем его террор был психического порядка — плечистое тело, великолепная орлиная голова с крючком вместо носа и парой пронзительно блестящих глаз — и на тележке, на уровне согбенных старческих тел, — всё было страшно: я не мог слышать гортанный резкий голос и звонкое дребезжание металлических колёсиков. Но бороться было бесполезно: Эстемир был кумиром начальника, его барак являлся показательным, он славился по линии нулевых лагпунктов. Что мог сделать я? Или затравленная Елсакова, которую начальник крыл матом на разводе? Помочь мог только человек с зелёно-серым нахмуренным лицом и серыми страдальческими глазами — опер.
Но опер…
К весне он стал вызывать к себе чаще: боли в животе не давали ему покоя, фактически он медленно умирал от недоедания. Он ждал совета, хотя понимал, что помощи нет. Я советовал ему оперироваться ещё раз, и он действительно съездил в нашу центральную больницу к хорошему хирургу, гитлеровскому генералу медицинской службы профессору Бокгакеру, и во вторую больницу к профессору Флоренскому, но оба после тщательного рентгеноскопического и рентгенографического обследования вынесли ему смертный приговор: оперировать нельзя, потому что уже нечего оперировать — всё было вырвано осколками ручной гранаты или вырезано в прифронтовом госпитале. Опер стал ходить с опущенной головой, взгляд его приобрёл диковатое выражение.
Хорошенькая жена тоже извелась вконец ещё и из-за ребёнка: всю зиму у Алёши продолжался бронхит, с весны началась ползучая пневмония — то тут фокус, то там… Ссылаясь на то, что я не детский врач, я настаивал на помещении ребёнка в какую-нибудь больницу под наблюдение опытного врача. Но таких врачей не было, вольные лагерные врачи — это измученные обстоятельствами люди, или обленившиеся, или спившиеся, или позабывшие свою медицину: все они жили хуже заключённых, страдали в заключении без срока и были заняты только одной мыслью — как бы поскорее убраться из цепких лап ГУЛАГа, уйти на гражданскую работу и забыть лагеря. Помотавшись по линии, бедная женщина вернулась на 07.
— Остаётесь вы, доктор. Я чувствую, что вы — порядочный человек, и верю не столько вашим знаниям детских болезней, сколько порядочности. Ей я и поручаю своего ребёнка.
В жизни врача бывают роковые, незабываемые, поистине страшные моменты. Каждый старый врач знает, о чём я говорю.
Ребёнок затемпературил, очень похудел и ослаб. Однажды опер вывел меня ночью.
Я наклонился над кроваткой, в которой распласталось тельце, похожее на заячье, только без волос, с розовой, горячей, влажной кожей.
— Доктор! Доктор! Скорее! С Алёшей плохо! Я давала ему всё, что вы назначили.
И мать зарыдала.
Я наклонился ниже. Всё понял с первого взгляда, но пощупал пульс, выслушал сердце и лёгкие. Разогнул спину. Мой взгляд встретил исступлённые глаза матери и тяжёлый каменный взгляд отца.
— Ну? Как?
— Алёша мёртв, — прошептал я и отошёл от кроватки.
В начале рассказа о 07 я уже упоминал, что справа от ворот находилась маленькая зона в большой зоне — БУР, а в этой «зоне в зоне» находилась ещё одна крохотная зона — ШИЗО и ДОПР. Раз упомянул, значит надо рассказать немного о них: ведь еще Чехов сказал, что раз в первом акте пьесы на стене висит ружье, то в последующих актах оно должно стрелять.
Сидел у нас инженер-строитель из крестьян, беспартийный. То, что называется солидный человек, немного мещанистый, но спокойный, справедливый и работящий. Он строил избы и Штаб для вольного городка, под его начальством работали две строительные бригады и несколько расконвоированных возчиков. Сидел у нас и маленький веснушчатый мальчишка, незаметный такой, никто не знал ни его имени, ни характера. Да и какой характер может быть у грязного конопатого паренька?
Однажды на разводе паренёк выбрал железную скобу, которой строители скрепляют два бревна, зашёл инженеру за спину и всадил ему один из заострённых концов скобы в спину между нижним ребром и тазовой костью. Я подхватил раненого за талию и довёл до амбулатории. В моче у него показалась кровь, очевидно, повреждена была не почка, а мочеточник. И тут же, за воротами, стояли сани и бесконвойные возчики. Инженера посадили и увезли в Новочунку. Он выжил, я его встречал в больнице. А паренька сунули в Дом Предварительного Расследования, то есть в маленькую конуру-клоповник. На вопрос, за что он ранил инженера, паренёк ответил: