Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3 - Быстролетов Дмитрий Александрович 4 стр.


У него оказался перелом левой руки и ушиб головы — и только. Лев в предсмертном прыжке толкнул вождя под себя, не задев когтями.

— Почему же зверь побежал не на ближайших охотников, а на нас?

— Всегда так. У нас охотники становятся в два ряда, посредине широкий проход. В конце — один человек в красном плаще. Кричит. Танцует. Лев бежит на него. Не замечает других. Два ряда охотников с обеих сторон бросают копья. Лев до приманки не добежит.

Мы обмыли Ассаи, подвязали руку. Вождь молчал, на его лице я не прочёл упрека. Капрал, как и раньше, смотрел мне в глаза, готовый выполнить любое приказание. Но я отошёл в сторону. Закурил. Возбуждение прошло. Охота показалась мне противной. Гнусная бойня… Зачем я здесь? Разве бегством можно разрешить сомнения? Теперь слабость будет помножена на трусость.

Глядя в сторону, я сквозь зубы приказал собираться в обратный путь. Переноска добычи должна была значительно замедлить наше возвращение, и Ассаи заявил, что пойдёт через степь напрямик, так как у него нестерпимо болят голова и рука. К тому же, добавил он, необходимо подготовить деревню для предстоящего грандиозного пиршества и танцев.

Вечерело, когда наш караван подошёл, наконец, к реке. Капрал спросил у перевозчиков, давно ли Ассаи переправился на ту сторону.

— Вождь? Его не было здесь!

Капрал нахмурился, повернулся ко мне.

— Ассаи хорошо дорогу знает. Почему до нас не дошёл? Что-то случилось!?

Я приказал людям переправляться и идти в деревню, а сам с капралом и тремя охотниками решил вернуться. Мы шли быстро. Я замыкал шествие. Мысли мои были далеко.

— Вон Ассаи! — указал капрал и остановился.

Был вечер. Багровые лучи солнца затопили широкую степь. Казалось, она была залита кровью. В низинах уже залегли лиловые тени. На маленьком пригорке, политом

зловещим светом, лежал мёртвый вождь. Лицом вверх, широко открытые глаза смотрели в темнеющее небо. В правой руке был зажат нож. Мой нож. Шея, грудь и руки — в крови. Рядом, распластав могучие крылья, лежал мёртвый орёл, также покрытый кровью. Трава кругом была примята, на ней видны были перья и брызги крови.

Долго мы стояли молча. Стало темнеть. Капрал присел к телу, осмотрел его. Потом внимательно обследовал траву, перья.

— Ассаи шёл. Устал. Лег отдохнуть. Заснул от слабости. Там, — капрал указал рукой в небо, — всегда орлы. Мы здесь живём, они всё видят. Оттуда. Всегда и всё. Ассаи шёл плохо. Орёл себе сказал: «Он ранен». Ассаи лёг и заснул. Орёл опять сказал: «Вот, он умер». И вниз на грудь вождя упал. Смотри сюда, господин, — капрал показал мне маленькую, но глубокую рану на шее мёртвого, — сюда смерть вошла. Орёл всегда так убивает.

— А что означает нож в руках, перья вокруг, кровь?

— Ассаи одна рука имел — без боя не мог умирать. Такой человек. Было два орла. Этот убит… другой упал с неба.

Я поднял глаза туда, откуда падает смерть. Далёкие звёзды показались враждебными. Стемнело, но я всё стоял и стоял над телом погибшего вождя. Вытянувшись, капрал молча ожидал распоряжений. Вдали сидели на корточках охотники.

«Так в чём же причина? Кто виноват? Африка? Люонга? Или я?»

И совесть — отблеск вечно справедливого внутри нас, с презрением ответила: «Ты».

Морковка

Плохонько живётся лагерному врачу, если он не связан ни с Оперчекистской частью в качестве секретного осведомителя, ни с блатным миром, которому продаёт за ворованные пищевые продукты наркотики и спирт, освобождение от работы и направления в больницу перед этапом. Я был не только таким врачом — хуже того, ещё и штрафником, лишённым права работать в медсанчасти за избиение стрелка при исполнении им служебных обязанностей, и вдобавок к этому «тяжеловесом»: за мной, согласно документам, числились подготовка вооружённого восстания, шпионаж, террор и участие в заговоре. Время было очень тяжё-

лое, военное, и приходилось, как говорится, держать ухо востро.

Бывало, до подъёма сниму пробу на кухне и со всех ног несусь в амбулаторию на срочный приём заболевших ночью или специально назначенных с вечера для проверки температуры. Потом начинается развод, на котором врач стоит со списком больных в группе придурков, то есть заведующих внутрилагерными службами: кухней, баней, каптёркой. Вздумается лагернику крикнуть, что ему утром не дали хлеба или ночью не поставили латку на валенки, и возникает ЧП — начальник грозно поворачивается к каптёру дяде Пете или завкухней дяде Васе и тут же, при всём честном народе, требует объяснения, а если нужно, то и немедленно сажает провинившегося в изолятор. Здесь во всём блеске видны гуманность и демократичность советских лагерей. Кончится развод, сытые и хорошо одетые дяди расходятся по своим тёплым берлогам, полуголодные и полуразутые рабочие на десять часов исчезают за воротами в студёной мгле, а амбулаторный врач, всегда выполнявший ещё и работу санитарного инспектора, отправлялся в обход зоны, всех точек, где может возникнуть очаг инфекции, — и прежде всего уборных, мусорных ям и морга. Работы много, дорога каждая минута. Я бегу с места на место и настороженно поглядываю на ворота: всегда можно ожидать обычной неприятности — этапа.

Вот ворота действительно распахиваются, показываются собаки и стрелки во главе с начальником конвоя, а за ними плетутся этапники. В начале более или менее ровными рядами, потом кое-как, кучей, поддерживая друг друга. Позади скрипит телега или две с обессилевшими и умершими. Трупы везут до места назначения и сдают как живых, после чего врачи составляют на них акт и производят вскрытие, чтобы установить причину смерти. Актом о вскрытии и заканчивается дело номер такое-то, после чего оно опечатывается и сдаётся в архив, а тела штабелем складываются в передней морга до времени, когда их накопится достаточно для заполнения очередного рва.

Пробегая по зоне, я с одного взгляда определял характер входившего в ворота пополнения — старые это лагерники или новички, малолетки или взрослые, здоровые или доходяги. Мелькнули пёстрые юбчонки — значит пригнали женщин и девочек. Я нехотя поворачиваю к воротам. Так и

есть — пришли малолетки. Они сбились к кучу и испуганно смотрят кругом — шутка сказать, ведь это первые минуты в лагере. Вокруг кольцом стоят вооружённые палками самоохранники из бандитов и хулиганов и толкутся выползшие из берлог дяди. Пока начальник конвоя сдаёт пакеты с делами начальнику Первой части, дядя Петя, каптёр, уже осматривает одежду прибывших; дядя Вася, завкухней, получает документы на питание, дядя Коля, завбаней, готовится мыть людей и прожаривать их одежду, а дядя Миша, нарядчик, командует и дядями, и прибывшими, стараясь поскорее всех одеть, накормить и вымыть до начала комиссовки. Часа через два-три явятся заспанный главный врач и начальница медсанчасти, и этапники получат категорию труда в зависимости от состояния здоровья — ещё одно зримое проявление лагерной гуманности и благоразумия.

— Ты, курносая, выходи! Пойдёшь сейчас к начальнику! — командует Мишка Удалой, молодой нарядчик, перешедший в суки из честных воров. — Ты тоже! Да не ты, вон та, в платке.

— Мишка, для меня возьми вон ту, в пальто, — указывает глазами дядя Петя на высокую худую девочку в синем обшарпанном пальтишке и шапочке, из-под которой торчат косички, от грязи похожие на серые крысиные хвосты.

— А мне рыжую, маленькую, — шепчет дядя Вася.

— Да на что тебе такая гнида? Выбирай повыше, которая в теле! Ну и этап: все как воблы, и выбрать нечего…

— Хочу эту!

— Ладно. Эй, Морковка, выходи! Вещи оставить на месте. Не бойся! Сейчас все вернётесь обратно. А ты, Султанов, мигом обернись с баландой. Пайки возьми у хлебореза, скажи ему — я всё учту. Понял? Живо! Всё, давай в небесную канцелярию! Там мы будем принимать.

Дяди перемигиваются и шмыгают в разные стороны.

Теперь времени остаётся мало, я должен участвовать в комиссовке. Вприпрыжку бегу с одной точки к другой.

В стороне от всех других строений в углу зоны стоит чистенькая избушка. Обычно вокруг ни души, лагерники обходят её на расстоянии: это морг. Но сейчас дверь полуоткрыта, и я издали слышу приглушённый, но оживлённый говор. Не открывая двери, смотрю внутрь. На штабеле промёрзших голых трупов, прикрытых рваным брезентом, СИДЯТ отобранные дядями девочки. У каждой в руке по миске

горячей баланды и по куску хлеба. Они торопливо тянут жижу через край, железо обжигает им губы, все морщатся, но на лицах написано блаженство. Глаза не отрываясь смотрят на ведро: в нём курится остывающая баланда. От усердия по лбам текут капли пота. Приторно пахнет трупами и горячей пищей, но девочки ничего не замечают — это минуты острой радости жизни. Дверь в другую комнату тоже полуоткрыта, там приглушённая возня дядей около высокого стола, на котором в другое время делают вскрытия.

— Следующая кто? — строго спрашивает Мишка Удалой, пропуская обратно стриженную девочку с косичками, которая ещё держит в руках синее пальтишко и платок.

— Ты, Валька! Иди!

— Меня уже оформили. Катька одна осталась. Ишь, прилипла к миске. Иди, Катька, дожрёшь опосля!

Катька нехотя отрывается от миски и, дожёвывая на ходу хлеб, исчезает за дверями.

— Ты чего ревёшь? — развязно спрашивает девушка постарше рыжую конопатую девчонку.

— Больно як було… Сейчас нутро болыть… — хнычет та, жадно хлебая баланду из запрокинутой миски: это её выбрал жирный каптёр дядя Петя, проворовавшийся директор одного из московских магазинов. У девочки слёзы текут по конопатым грязным щекам прямо в горячую жижу. Она торопливо утирает нос рукой, в которой зажат хлеб, и глядит на ведро: опоздать нельзя. Здесь те, кто постарше и посильнее, расхватывают всё. Это — жизнь без милосердия.

— Поболит и перестанет! — нагло отвечает опытная. — Здоровей будешь! Привыкай, не у мамы, Морковка.

Девочки хихикают.

— И придумает же: Морковка…

— А это её нарядчик, дядя Миша, так прозвал! — девушка окончила есть, вынула из-за уха папироску, подаренную Удалым, закурила и вдруг усмехнулась: — А вообще, я вас, девочки, поздравляю! Это радостный для вас день: вы теперь оформленные. Поняли? Дамы!

Дамы насупились и дружно засопели, но ни одна не ответила на слова. Началась делёжка остатков.

«Тут ничего не поделаешь, — думал я по пути к бане. — Нарядчик — любимец и слуга опера, ему доверие и защита. Он — царский опричник, опора трона. Я — враг народа и штрафник. Нашу присланную из Москвы вольную начальницу на разводе прямо при заключённых кое-кто из начальства кроет похабными словами. Она бессильна, как и я. Здесь ничего не поделаешь, потому что корень зла не в людях, а в системе — двуликой, противоречивой смеси ленинского разумного человеколюбия со сталинской звериной бесчеловечностью. Эта система негодяям развязывает руки, а ещё не испорченных людей превращает в негодяев. Потому что в основе её положено бесправие одних и своеволие других. Рабство. Как в Африке. Морковка — это советская Люонга».

Я как раз тогда заканчивал черновик рассказа об африканской девушке и был всецело занят ею. Но много думать заключённому врачу некогда. Надо в бане доглядеть, чтобы дядя Коля не украл мыло и достаточно подогревал бы воду; сэкономленные дрова он меняет дяде Пете на больничное питание. А самое главное, чтобы выдержал срок прожарки одежды — сорок минут. Я отвечаю за вшивость, и отвечаю головой!

Когда начальником лагпункта стал бывший одесский делец и комбинатор Бульский, укрывшийся в лагерной системе от призыва на фронт, то лагерь, выполняя своё основное назначение — поставку свиных тушек и пшеницы для армии, оброс ещё и множеством дополнительных функций, которые имели одно назначение — дать начальнику материал для хитроумных комбинаций, то есть в конечном счёте явиться дополнительным источником личного обогащения. Либеральный и дельный красный крепостник Бульский мне очень напоминал описанного Гоголем либерального и дельного царского крепостника Костанжогло: оба умели на мелочах делать деньги. В канун сорок четвёртого года из больничной ваты и марли я сделал начальнице Деда Мороза и раскрасил его медицинскими красителями — жёлтым акрихином, красным стрептоцидом, бриллиантовой зеленью и т. д. Тогда же вырезал из фанеры и раскрасил фигурки зверей для детей старшего надзирателя Плотникова, человека очень порядочного и многодетного, жившего в вольном городке при лагере хуже любого заключённого. Он знал о моей связи с Анечкой и уважал и её, и меня. Мы его любили. Начальник увидел мою работу, и в его одесской голове немедленно сложилась новая комбинация: он очистил комнату при столярной мастерской за зоной и устроил там производство игрушек для местного населения. Игрушек тогда в продаже не было, и родители маленьких детей остро чувствовали их отсутствие. Начальник где-то добыл масляные краски ярких цветов и тонкие доски, из стариков-инвалидов и малолетних девочек составил художественную бригаду, и дело закипело. Самодельные игрушки сбывались на рынке в городе Ма-риинске и в ближайших сёлах в обмен на пищепродукты для семей Бульского и других начальников. Я был назначен художественным руководителем и получал дополнительно сто граммов хлеба в день и одну соленую горбушу в месяц. Выводили меня в мастерскую два раза в неделю на полдня.

Меня это забавляло: нельзя же жить только чужими болезнями, мусорными кучами и моргом. Однако сделать чёткий контурный рисунок слона оказалось делом непростым: я забыл, как выглядит слон! Тут же выяснилось, что мне трудно нарисовать автобус или самолет. Общее представление, конечно, осталось, но характерные детали уже стёрлись из памяти. Я стал забывать мир, в котором когда-то жил… Это было весьма поучительно, очень грустно и совершенно неожиданно. Однажды я стоял у верстака, чертил на доске силуэты зверей и раскрашивал образцы для бригады — мы делали украшения для подвешивания на стену и врезывания в тележку на четырёх колёсиках для катания на полу.

— Встать! Внимание! Здрасте граждначальник! — вдруг закричал бригадир, бывший режиссер театра.

Вошёл Бульский. Я доложил о выполнении дневного плана. Начальник слушал, скосив глаза, и вдруг прервал меня:

— Что это шевелится под столом, в углу? Да нет, вон там, в стружках? Собака? Вам не положено иметь собак.

Бригадир нагнулся и вытащил за шиворот рыжую девочку, которая что-то держала в руках.

— Что это у неё там? Иконка? Доктор, здесь нельзя заниматься фабрикацией икон! Дай её сюда!

Девочка вывернулась из рук бригадира, села в стружки и спрятала что-то за спину.

— Отдай сейчас же, Морковка!

Девочка заморгала глазами.

— Не отдам.

Начальник закурил, не спеша затянулся и шагнул к сидящей девочке. Он был большого роста и возвышался над ней, как гора.

— Отдай, слышь ты! А то хуже будет!

Морковка опустила рыжую вихрастую голову, но не шевельнулась. Только угрожающе раскрыла рот.

— Какая стерва, а? Маленькая, а настырная!

Начальник шагнул ещё ближе и выдернул у неё из рук крашеную дощечку. Девочка опустила руки в стружки, закинула голову кверху и вдруг заплакала. Но как! Плачущих детей видел каждый, раскрытые детские рты и ручьи слёз — тоже: в наших журналах любят печатать такие сентиментальные хорошо ретушированные снимочки на радость мещанским мамашам. Но у Морковки рот оказался большим и круглым, как казённая миска, — он начинался от рыжих вихров и кончался у тоненькой шеи. Из этого круглого отверстия, как из медной трубы, нёсся оглушительный рёв. А из складочек покрасневшей веснушчатой кожи брызгали слёзы — не текли и не катились, а брызгали, как из двух спринцовок.

— Ма-а-а-мо! Ма-а-а-мо! — сипло трубила Морковка, совершенно равномерно, как опытный полковой трубач.

Заключённые заулыбались.

— Вот даёт девка! — прошептал один другому.

— Стреляет, як с пушки!

— У ей один рот и есть, дует, как в трубу!

— Тише! — прикрикнул бригадир.

— А вы знаете, доктор, в этой картинке что-то есть. Я не специалист, но картины люблю и в них разбираюсь. Посмотрите!

На дощечке была изображена женщина в синем полосатом платке, розовой кофте в крапинку и зелёной юбке с белым фартуком. Лицо и руки были сделаны белой краской, глаза проставлены голубыми колечками, на щеках пылал малиновый круглый румянец. Это был детский рисунок, сделанный с присущим детям поразительным умением подбирать оттенки красок, которые при яркости общего впечатления всегда поражают взрослых тонкой гармонией сочетания отдельных тонов. Детские рисунки всегда ярки, но никогда не бывают пёстрыми.

— Дети, как дикари. Они тонко подбирают цветовую гамму и сочетают как будто бы несочетаемые тона, — сказал я начальнику. — За границей именно поэтому и ценят примитивы.

Бульский молча смотрел на дощечку, бригада стояла, вытянувшись по команде «внимание!», все ждали, что будет Дальше. Лишь маленькая рыжая девочка сидела на полу раскинув тонкие ноги в огромных ботинках, упиралась в стружки руками и равномерно гудела через огромный круглый рот-трубу: «Мамо! Мамо!» И мелкие слезинки брызгали во все стороны.

— Это она изобразила свою мать, гражданин начальник. Это не икона! — почтительно оправдывался бригадир.

Бульский ещё раз отставил руку и посмотрел на рисунок.

— Хорошо. Очень хорошо. Так чего же ты орёшь, а? Как тебя зовут, заключённая?

Морковка приоткрыла один зелёный глаз и в одно мгновение оценила обстановку. Рыдания стали ещё более оглушительными.

— Имени у неё нет. То есть имеется, но какое-то украинское — не то Агафонья, не то Хавронья, не запомнить. По кличке Морковка. Работает хорошо, гражданин начальник. Старается.

Назад Дальше