Сам Филимон Прокопьевич ничего худого не заподозрил со стороны Демида. Может, что скажет про свой плен? И как бы подталкивая, намекнул:
– Скажи-ка, Демид, как там в загранице живут людишки. Ты ведь в Германии и во Франции побывал. Колхозники там есть али другие вот такие гарнизации, где хаживают в таких рубахах – заплата на заплате, как ват у свата Андрона? Очинно интересно знать.
– Довольно, папаша, не хорохорься! – врезал Демид. – У тебя «гарнизация», вижу, самая крепкая!
– Экое! – поперхнулся Филимон Прокопьевич.
– За границей такие, как ты, – живьем людей глотают, вместе с заплатами. Там это позволено.
– Вот те и на! – ахнул Санюха-медвежатник.
– В каком смысле? – таращился Филимон Прокопьевич.
– В том смысле, папаша, в каком ты показал себя во время войны завхозом колхоза. Поработал на славу, говорят. И теперь еще, наверное, эвакуированные поминают тебя лихом. Обдирал ты их, говорят, ловко – «воссочувствие» оказывал! За буханку хлеба – шаль; за полпуда – шубу или пальто. На это ты горазд со своей «гарнизацией»! Таким ты всегда был. Содрать шкуру с ближнего, и не охнуть. Теперь вот стриганул в лесхоз – и там приложишь руки. А руки у тебя с крючьями.
Наступила до того страшная, неподвижная тишина, что, казалось, вся компания враз окаменела. Никто ничего подобного не ожидал услышать от Демида. Головешиха и та струхнула – это ведь она «качнула Демиду все новости про Филимона Прокопьевича!..» Сам Филимон сперва растерялся, шея и лицо его сравнялись в цвете с бородой, до того налились кровью, а Демид подкидывает:
– Помню тебя, папаша, помню! В тридцатом ты быстренько умелся из деревни – «гарнизация сработала»; овец и двух коров прирезал и мясо увез на паре лошадей. Коллективизация припекла, понятно!.. Где ты скитался три года? И с чем явился? Со вшами? Да еще имущество кулаков Вавиловых прятал у себя.
– Осподи! Демушка! – всполошилась мать.
– Ты зрил то имущество, проходимец?! – взорвался Филимон Прокопьевич.
– Головня может подтвердить.
– Головня? – заорал Филимон, будто в застолье были глухие. – Штоб ты околел вместе с Головней! Али не тебя с Головней выдернули из леспромхоза как вредителей и врагов народа? Ты успел стригануть из деревни, выродок, да еще Агнею-дуру обрюхатил! А таперь дочь Полюшку сыскал, проходимец? Ты ее растил, выродок? Али не из-за тебя Агнея в петлю залазила и вот у Санюхи девчонку родила? И меня ишшо поносишь какими-то акуированными? Отрекайся от слов сей момент, али выброшу из дома!
– Тятенька, тятенька!
– Осподи!..
– А ну, попробуй!
– Под пятки выверну, варнак!
– Филя, Филя, охолонись!
– Я на все решусь! – тужился Филимон Прокопьевич.
– Я еще не все тебе сказал, каков ты есть, – молотил свое Демид. – Ты ведь и в гражданку показал себя со своей «гарнизацией». Отца родного бросил и удрал подальше от восстания, чтоб шкуру спасти. Ни с красными, ни с белыми! Самое главное для тебя – шкура. А шкура у тебя крепкая. Другие на смерть шли за Советскую власть, а ты шкуру спасал. Это из тебя так и прет – шкура!..
«Судьба решается» – осенило Филимона Прокопьевича. Он не слышал, кто и что говорил за столами. Единственное, что его жгло, были слова Демида. Если он сейчас же не срежет его под щетку, то худая молва разнесется по всей деревне, и тогда глаз сюда не кажи. А чего доброго, слова Демида дойдут и до лесничества, и там призадумаются: оставить ли Филимона в должности лесника на займище кордона, или дать ему под зад, как он получил от колхозников в позапрошлом году.
Машинально, сам того не сознавая, Филимон рванул ворот синей сатиновой рубахи – дух в грудях сперло, а правой рукой нашаривал на столе подручный предмет.
– Отрекайся от слов, выродок! – наплыл Филимон, зажав в руке железную вилку. – Отрекайся, грю! Али разорву сей момент на сто пятнадцать частей!
– Осподи! – присела со страха Меланья Романовна.
– Филя, Филя, охолонись!
– И ты, Демид, не хорошо так-то! Отец он тебе, а ты его этак осрамил, – гудел кум Фрол Лалетин.
– С чего взбесились-то, петухи драные! – попробовала примирить отца с сыном всемогущественная Головешиха, чинно покинув застолье. Подошла к Демиду: – Али мало на войне кровушки выплеснули? Вот уж повелось, господи! Как заявится кто из фронтовиков, так тут же и потасовка на всю деревню.
Филимон пуще того раздулся, почувствовал поддержку компании:
– Отрекайся, грю! Али не жить тебе!..
– Потише, папаша! Потише. Говори спасибо народу, что тебя в тюрьму не упекли за все твои завхозовские дела. Дай тебе волю – ты бы ободрал всю тайгу, как тех эвакуированных.
– Акуированных? – поперхнулся Филимон. – А ты зрил тех акуированных, которых я ободрал? Али они в Германию, али Францию прибегали к тебе с жалобой? Сказывай, варнак! Али я деньги менял в еформу, как другие по сто тысяч?!
– Пра-слово, не менял деньги! – поддакнул Фрол Лалетин.
– Осподи! Ипеть про окаянную еформу. Да што ты, Демушка? Как жили-то мы – все знают. С куска на кусок. Ажник страх божий! – лопотала Меланья Романовна, а тут и две тетушки и сестры Демида встряли: не менял, не менял деньги! Ни рубля, ни копеечки. Колхозные и те не успел обменить.
– Далась вам реформа! – всплеснула руками Головешиха. – Кого не скобленула? Были деньги в руках – пустые бумажки оказались, чтоб окна заклеивать, хи-хи-хи! Чего вспоминать-то?
IX
…Между тем было нечто особенное в ссоре Демида с Филимоном Прокопьевичем. И, конечно, не из-за эвакуированных, которых неласково пригрел хитромудрый Филимон Прокопьевич, разгорелся сыр-бор. Нужна была только причина, чтобы прорвался застарелый нарыв. Ни Демид, ни Филимон не могли подавить в себе вскипевшей ненависти друг к другу, выношенной годами, всей жизнью, и не щадили один другого во взаимных оскорблениях.
Демид все так же стоял возле стола, упираясь кулаком в столешню, накрытую поистертой клеенкой. Он думал, куда же в самом деле девались деньги у тугодума-папаши?
– Да он их сгноил в кубышке! – вдруг осенило его.
– Кого сгноил, варнак?!
– Деньги сгноил! Наверняка. Пока твоя «гарнизация» сработала.
На Филимона Прокопьевича нашло затмение, будто на солнце среди ясного дня наплыла черная тень луны. Шутка ли! Демид наступил ему прямо на сердце – раздавил, как гнилую грушу. Лопнувшие деньги для Филимона были тяжким воспоминанием, что он долгое время всерьез побаивался, как бы ума не лишиться от такого переживания.
– Деньги сгноил, гришь? – заорал Филимон во все горло, рванувшись из-за стола, опрокинув свата Андро-на вместе с табуреткой. – Аааслабодите! Я ему морду сворочу набок! – рвался он из рук Фрола Лалетина и Санюхи Вавилова.
– Тятенька! Тятенька!
– Ох, Демид! Ох, Демид! Как тебе не стыдно! – ругала сестра Мария, поспешно покидая застолье вместе с мальчонками; ее девочки, перепуганные до икоты, жались в углу на деревянной кровати.
– Осподи! Мать пресвятая богородица! – частила Меланья Романовна, крестясь не на иконы, а на затылок Демида.
– Аааатрекааайся, вырооодоок!..
Меланья повисла на шее Демида:
– Отрекись, Демушка! Он вить, леший, сатане служит. Ипеть в новую веру переметнулся – пятидесятую!
– Молчай, старая выдра! – орал Филимон. – Я из вас обоих одним разом весь смысл вытряхну. Одним разом! Мургашка, хватай двустволку. Слышишь? Влупи им по заряду!
– Тя-а-атенька! – подвывала Фроська, бегая между отцом и братом, как бы притаптывая пожар: то к отцу подбежит, то к брату; ее черная расклешенная юбка то раздувалась от крутых поворотов, то опадала. – Чо не поделили-то, господи? Ребятишек, гли, перепугали!
Может, удалось бы мужикам удержать Филимона и Демида, если бы не Головешиха.
– Да ты сам-то каков, соколик?! – подскочила она к Демиду, грозя ему кулаком. – С фронта? С какого фронта? Не со власовцами ли стреблял своих же, как Андрей Старостин? Тот тоже выдавал себя за героя, а как потом открылось – был самым злющим власовцем. Этакими героями, как ты, дороги мостят!
– Власовец?! – хрипло переспросил Демид. Лицо его задергалось и перекосилось. Одним рывком он отбросил прочь Павлуху Лалетина с милиционером Гришей и, не размахиваясь, сунул Головешихе кулаком в подбородок. Тут и пошло. Филимон кого-то сбил с ног и сграбастал за грудки Демида. Трещали рубахи, отлетали стулья и табуретки. «Ааа, такут твое!»-пыхтел Филимон. «Шкура, шкура!»– дубасил отца Демид Филимонович. Сила силу ломала. Один из столов опрокинули. Тетушки с визгом и ревом вслед за Марией с ребятишками бежали прочь из избы. Меланью шквалом отбросило на деревянную кровать, и кто-то грузный навалился на нее спиною. Настасья Ивановна, кажись. Мургашка вопил во всю глотку, угрожая, что он всех перестреляет за Филю:
– Стреляй буду! Бей, Филя! Моя отвечай не будет!
Мургашка и в самом деле лез на кровать за ружьем, висящим на стене.
– Аааай, мааатушки! – завыла Настасья Ивановна. – Саааня, спаааси!
Санюха Вавилов сграбастал Мургашку со спины:
– На мою бабу лезешь, вша таежная! Прысь отселева!
– Кусай буду!
– А, клещ окаянный! – Санюха выбросил Мургашку вон из избы в сени.
А по избе метут, метут, как будто всех закружил внезапно налетевший смерч. Визг, истошный рев, хруст тарелок и чашек под ногами.
– А ежли по-праведному, так вот как! – развернулся кузнец Андрон и ахнул Филимона в челюсть. – Так штоб по-праведному!
– Тятенькааа!
– Отвали ты от меня на полштанины! – орала Головешиха, отбиваясь от милиционера Гриши, который изо всех сил удерживал ее. – Я ему, недоноску, другой глаз вырву!
– Тиха! Тиха!
Рикошетом влетело в затылок Санюхи. Он даже не сообразил, кто его гвозданул. Помотал башкой и, долго не думая, вырвал из железной печки трубу, размахнулся и трахнул по лбу Фрола Лалетина.
– Такут твою в копыто! Это тебе за председательство, моль таежная!..
– Ты штооо?..
На этот раз Фрол Лалетин помел по избе с Санюхой – железную печку раздавили в лепешку. Сопят, рычат и подкидывают друг другу под сосало.
Филимон и Демид свалились на пол, продолжая тузить друг дружку, перекатываясь из стороны в сторону.
Как раз в этот момент в избу вошла Анисья в распахнутом черном полушубке. На нее никто не взглянул. На перевернутом столе рычали Санюха с Фролом, оба дюжие, рукастые. Настасья Ивановна, выручая Санюху, тащила Фрола за ноги, а Фроська удерживала Санюху. Анисья видела только Демида и Филимона. Ей было так стыдно и горько за Демида, что она, кусая губы, спустив шаль на плечи, готова была расплакаться. Демид! Демид! Тот самый Демид, который для юной Анисы был необычайным героем, взаправдашним парнем, и она готова была бежать за ним в огонь и воду, если бы ей годов было побольше. И вот Демид – рычащий, свирепый, расхристанный. И это она его спасла от волков? А может, это не тот Демид, которого она спасла? Тот был какой-то жалостливый, когда смотрел с горы на деревню и по его лицу скатывались слезины…
– Тащите их за ноги, за ноги! – кричал милиционер Гриша,
– Веревки! Веревки! Где веревки? – тормошил Павлуха Лалетин Фроську, когда разняли Фрола Лалетина с Санюхой; Настасья Ивановна успела утащить Санюху из избы.
Наконец-то дерущихся разняли.
Упираясь в пол руками, поднялся Демид. От его гимнастерки и нижней рубахи болтались только лоскутья. Он их тут же сорвал и бросил на пол, камнем опустившись на табуретку.
Филимон, отдуваясь, голый по пояс, уселся на лавку в простенке между двух окон.
Все молчат, трудно переводя дух, и те, что дрались, и те, что разнимали.
Теперь все увидели трезвого свидетеля – Анисью.
Из губ и носа Головешихи текла кровь по подбородку.
– Полюбуйся, полюбуйся вот, доченька, какого ты героя спасла от волков! – хныкала Головешиха, вытирая кровь платком и подбирая шпильки.
Анисья метнулась к Демиду и впилась в него взглядом. Губы у ней подергивались. Все ждали, что она скажет ему.
Демид выпрямился и, будто обвиняемый при словах: «Суд идет!» – встал с табуретки. Лицо его кривилось, словно он пытался улыбнуться Анисье: «Я, мол, невиновен. Не признаю себя виновным».
Но он ничего не сказал.
– Это – это – это – что?! – едва выговорила Анисья с паузами, кусая губы. – Самосуд, да?! Самосуд?! – Она задыхалась от обиды и горя, едва сдерживая слезы. А тут еще Головешиха-мать ввернула:
– Поцелуй его, соколика!
Анисья, не помня себя, ударила Демида по щеке.
– Теперь – меня, меня бей! Твори самосуд! Бей! – И еще раз влепила с левой руки – голова Демида качнулась в сторону.
– Так его! Так! Выродка! – удовлетворенно крякнул Филимон – всклоченный, красномордый, раздувая тугой волосатый живот.
По избе дохнул сквозняк шумных вздохов. Демид стоял перед Анисьей, опустив голову, прерывисто дыша.
– Бей меня! Бей! Твори самосуд!
– Тебя?! – Демид покачал головой. – Н-нет! – еще раз помотал головой: – Тут не было самосуда. С папашей вот итог жизни подбили. Назрела такая необходимость.
Опустив руки, не видя и не слыша никого, Анисья стояла возле Демида, готовая упасть перед ним на колени. Нечаянно взглянула на обнаженную грудь Демида. Что это? Вместо правого соска – лиловое рубчатое пятно в виде пятиконечной звезды – отметина взбешенных бандеровцев в житомирском гестапо… «И я его же!» – обожгло Анисью. Что-то несносно-муторное подкатилось ей прямо к горлу, стесняя дыхание. В ушах возникло странное шипение, словно она с крутого яра Амыла бросилась в пенное улово. И звон, звон в ушах! Расплываются перед глазами звенящие волны…
А Филимон бубнит:
– Все едино изничтожу выродка!
– Не марай руки, Филя, – каркает Головешиха, тыкаясь по избе в поисках своей одежды. – Помяни меня: подберет его эмвэдэ не сегодня так завтра, как Андрюшку Старостина. Не я буду Авдотьей, если не упеку субчика! Он меня еще попомнит, власовец.
– Давай, давай! – глухо ответил Демид. – Тебе не привыкать упекать людей.
Все засобирались уходить.
Фроська вдруг вынула из-за пазухи кусок рыбьего пирога, поглядела на него, недоумевая, и заливисто захохотала:
– Пирог! Ей-бо, пирог! Ха-ха-ха! Чо, думаю, колет в грудях? А туда пирог залетел. Ах, господи! Вот умора-то!
И, как того никто не ждал, Анисья вдруг медленно сникла, опустившись на табуретку возле Демида. И, как мешок, сползла на пол.
– Фроська, воды! Живо! – подхватил ее Демид. – Что с тобою? Уголек?! Уголек!..
– Отвались ты от нее, бандюга! – взыграла Головешиха, отпихнув Демида от Анисьи.
Анисья медленно пришла в себя – звон в ушах оборвался.
– Убирайся, сейчас же! – обессиленно сказала она матери. – Кто тебя сюда звал? Не ты ли успела наговорить Демиду про Филимона у зарода? Кто тебя сюда звал?! Там, где ты, не бывает мира!
– Сдурела!
– Убирайся, слышишь!
Головешиха попятилась от дочери, выговаривая ей обиды: вырастила, выкормила, дала образование, и она же ее гонит.
– Жалеешь, что отхлестала по морде власовца?
– Ты – ты – как смеешь?! Ты забыла, кто ты есть сама? Забыла, какие дела проворачивала здесь вместе с Ухоздвиговым во время войны?
– Отвались ты от меня, дура! – отпрянула Головешиха от дочери и вон из избы, не закрыв за собою дверей – ни избяную, ни в сенях.
Настороженные, трезвеющие взгляды прилипли к Анисье. Про какого Ухоздвигова она в сердцах обмолвилась? Давным-давно не слышали про Ухоздвиговых, и на тебе – Анисья вывернула матери такую вот заначку.
Участковый Гриша в черной шинели, застегнутой на все металлические пуговицы, и в форменной фуражке подошел к Анисье:
– А разве Ухоздвигов был здесь во время войны?
– Что? – опомнилась Анисья. – Какой… Ухоздвигов? А… а… разве… не было здесь Ухоздвигова во время той войны?
– Экое, господи прости! – шумно перевел дух Филимон Прокопьевич. – Чо вспоминать про ту войну!..
Демид вытер лицо лоскутьями рубахи, сел за стол с уцелевшей закуской и выпивкой; Павлуха Лалетин успел поставить на место опрокинутый стол, жалостливо улыбнувшись Анисье. Толстенькая Фроська, причитая, собирала с матерью осколки посуды.
– Бедные мои тарелочки! Фарфоровенькие! Сколь берегла их!.. Из города везла – не разбила. Бедные мои тарелочки…
Фрол Лалетин, успев натянуть дубленую шубу, поджидал в дверях Филимона с Мургашкой, чтоб увести их от греха подальше.
Меланья, набрав в подол юбки побитой посуды, наткнулась на Анисью:
– Чо стоишь, как свечка? Иди отсель! Звали вас с матерью обеих сюда, што ль?
Стыд! Стыд! Позор!
Х
Прозрачная и звонкая ночь, и темень, темень на душе Анисьи.
Выбежала за ворота, а куда идти, неизвестно!
Отошла вправо от калитки – и привалилась к заплоту у столба.
Луна поднялась высоко – круглолицая, как Фроська.
«Как же я? Что я сказала? – соображала Анисья. – Если рубить сук… сама свалюсь в яму. Во всем виноватой окажусь одна я, и мать, конечно. А он? Где он? И что я знаю о нем? Что я знаю?».
Сама себе разъяснить не могла.
«Меланья выгнала меня. И правильно. Что меня занесло сюда? Юсковская кровинка?»
Кто-то вышел из калитки. Фрол Лалетин с Филимоном и Мургашкой.
Мургашка дымил трубкой, бормоча что-то себе под нос.
На минуту остановились у ворот, но не взглянули в сторону Анисьи.
Филимон на чем свет стоит клял Демида, грозясь, что он «подведет под выродка линию»; Фрол Лалетин увещевал кума: Демиду и без того будет не сладко. Как ни суди – из плена.
– У нас этаких не жалуют, паря. Ловко Анисья управилась с ним, язва! – гудел Фрол Лалетин. – Как оладьями отпотчевала. Хи-хи-хи! Истая Головешиха, якри ее. Экий норов. Так и будет получать он оладьи со щеки на щеку.
И захохотал.
Анисья готова была сгореть от стыда. Она всего-навсего Головешиха! «Оладьями отпотчевала!» Завтра вся Белая Елань узнает про ее подвиг – хоть в лес беги от судов-пересудов. Ну зачем, зачем я это сделала? Он мне никогда не простит. Никогда!»