– Так точно, гражданин майор. Судим тройкой. Два года восемь месяцев кайлил камень. Освобожден за недостаточностью состава преступления после пересмотра дела.
– Когда вернулись в Белую Елань?
– В марте нынешнего года.
– Почему вы пришли из города один? Могли найти попутчиков. Не так ли?
– Не было попутчиков. Машины не ходили. Лед вешний, сами понимаете, ненадежный.
– Где купили ружье?
– Не купил. Встретил старого товарища по леспромхозу, Тимкова. У него взял.
Ответы Демида майор не записывал.
– Так. – Майор прищурился, – Попробуйте вспомнить, о чем вы говорили с Евдокией Елизаровной Головней при первой встрече возле зарода?
Демид криво усмехнулся:
– Сказал ей пару ласковых слов, как она хотела утопить меня в тридцать седьмом году, и все.
– А не говорили, что наши военнопленные все категорически отказались ехать на родину?
– Вранье! Такого разговора не было.
– Так, так. – И, мгновение помолчав: – В каких отношениях вы были с Анисьей Головней в тридцать седьмом году?
Демид почувствовал, как кровь прилила к его щекам:
– Какие могут быть отношения с малолетней девчонкой?
Майор положил ладонь на папку:
– В какое время дня проходили тем хребтом, где начался пожар?
– Утром.
– И много было там сухостойных деревьев?
– Да весь пихтач и кедрач. Сплошной сухостойник. И валежнику было много. Целые завалы.
Майор, выпрямился и в упор поглядел на Демида.
– И если под такой завал подложить огоньку – сразу пожар?
– Безусловно.
– Когда вы шли по таким завалам, не обронили случайно папиросу?
– Нет, не обронил.
– Вы же, наверное, не один раз закуривали, когда шли своим поисковым маршрутом?
– У тех, кто работает в тайге, есть такая привычка, гражданин майор: если закурил – спичку прячешь под донышко коробка. Всегда так. Папироса докуривается и тушится.
– Ну, а по рассеянности? Забыл – и бросил.
– Не страдаю такой забывчивостью.
– Так. – И опять настороженное молчание. – Долго вы шли тем хребтом?
– Часа два, может. Потом спустился в рассоху.
– Уточните слово «рассоха».
– Рассоха – расщелина в хребте, наподобие лога. Но рассоха сквозная, где обыкновенно собираются горные воды, стекающие в пади, к подножиям хребтов. Как, например, нельзя назвать бахилы сапогами или чирки – тапочками, так и рассоху логом, увалом, обрывом.
У майора подобрело лицо:
– Однако вы хорошо знаете свою родину, Боровиков! А скажите, какая же разница между бреднями и бахилами?
– Бахилы – водонепроницаемая самодельная кожаная обувь с мягким или высоким полутвердым задником, с широким и низким каблуком. Подошва – либо лосевая, прошивная, либо из кожи «полувал», на деревянных шпильках, со швом между шпильками. Голенища бахил без поднаряда – высокие, мягкие, с ремешками под коленями и у сгиба ступни. Бродни – без каблуков и задников, с голенищами, как у бахил. Шьются и те и другие на два размера больше ноги, чтобы можно было подобуть три-четыре портянки или собачий чулок с портянкой.
Демид старался говорить спокойно, но руки у него тряслись, и левая щека нервно подергивалась.
– Обычно в бахилах охотник идет в тайгу в мартовские морозы, когда нельзя идти в пимах, тем более в твердом и неудобном сапоге. Бахилы и бродни – обувь легкая, удобная и сохраняющая тепло. Надеть легко, а идти – ног под собой не чуешь, как говорят охотники. В дополнение к бахилам – шаровары с болтающейся мотней чуть не по колено. В таких шароварах не подопреешь. Я пробовал охотиться в обыкновенных брюках, без мотни, – не выдержал.
– Понятно! – Майор улыбнулся. – Так вот почему у некоторых мужиков в таежных деревнях мотня штанов болтается, как мешок. Я думал – не умеют шить домашние портнихи.
– Наоборот, штаны с мотней и настоящие бахилы не всякий сошьет.
Майор достал из ящика письменного стола толстую тетрадь в коленкоровом переплете и что-то записал в нее, посмеиваясь себе под нос.
– Записываю местные речения, поговорки, присказки, побаски и редкие слова. Сибирь – амбар под семьюдесятью замками. Лес, горы, теснины, увалы, рассохи вот и тайга! А в тайге – дырка в небо. Я, например, человек степной, с Дону. Люблю простор, ширину, чистоту полей… А здесь, в тайге, как в преисподней. И люди тут, скажу, темные, будто в шубах на свет народились. Кого ни копни – замок с секретом. Не так ли я говорю?
– Люди везде разные бывают. И хорошие, и плохие. Хорошим – тайга мать родная. Плохим – лютая мачеха…
– Вот-вот, Боровиков. Как это говорят: каждый кулик свое болото хвалит? Я – степи. Вы – тайгу. Только зачем же ее жечь?
– Тех, кто жгет тайгу, надо расстреливать, гражданин начальник, – отрубил Демид, прямо и твердо взглянув в глаза майору.
– Кстати, почему ветер называют здесь хиузом?
– Но хиуз – не ветер.
– Что же такое?
– Хиуз – едва ощутимое перемещение воздуха в мороз. При февральском хиузе, если выпустить пушинку из рук, она будто застынет в воздухе, в мгновение покроется куржаком и медленно опустится на землю. И вместе с тем идти с открытым лицом навстречу хиузу невозможно: обморозишь щеки. Старожил никогда не скажет: дует хиузом, а – тянет хиузом.
Майор построжел.
– Итак, продолжим разговор без хиуза, – сказал он, открывая следственное дело.
Но в эту минуту вошел милиционер и сказал, что один гражданин из Белой Елани просится к майору.
– Пусть подождет, – буркнул майор.
Однако приоткрылась дверь и показалась голова Мамонта Петровича. Демид выпрямился, взглянул на односельчанина: «Мамонт Петрович! Неужели и он меня подозревает?!»
– Подождите, говорю!
– У меня разговор безотлагательный, – заявил Мамонт Петрович и вошел в кабинет. – По срочному делу, товарищ майор.
Пришлось майору прервать допрос арестованного и выслушать нежданного гостя.
Как только Демида увели из кабинета, Мамонт Петрович уселся на Демидове место и начал без обиняков:
– По ложному следу идете, товарищ Семичастный. Прямо надо сказать: облапошила вас Головешиха! Боровикова занапрасно арестовали. Тайгу он не поджигал и в помыслах такого не имел. Определенно! Погодите! Тут вот какая штука. Соображать надо, товарищ Семичастный. Кто такой был Андрей Северьяныч, которого убили на пасеке? Предбывший белогвардеец, а потом кулаком заделался в Кижарте. Куда он стриганул во время раскулачивания? В каратузскую банду, которую собрал в тридцатом году Ухоздвигов. Слышали про такую фамилию?
Семичастный что-то слышал про Ухоздвигова. Бывший золотопромышленник, что ли?
– Самого Ухоздвигова давно в живых нету, – пояснил Мамонт Петрович. – Было у него пятеро сынов. Как известно, самый младший, Гавриил Иннокентьевич, который при Колчаке командовал карателями, и по сию пору в живых состоит. Провернулся через все мельницы и крупорушки.
– Ну, ну! И что же из этого следует?
– Хэ! А теперь прикиньте себе на уме: кто открыл геологам «смертное место»? Андрей Северьяныч. На том месте, как вот вчера говорила Агния Вавилова, браконьерничает какая-то банда. Сама видела, как завалили сохатого. Опознала Мургашку и еще каких-то двоих… Кроме того, кто-то попользовался золотишком. Есть там и шурфы, и инструмент, и все такое, приискательское. Так или нет?
– Мог сам Андрей Северьяныч оставить такие следы.
Мамонт Петрович вздыбил плечи:
– Хэ! Тогда бы он повел Агнию Вавилову на то место без всякой оглядки! А тут у него поджилки тряслись. Говорил еще Агнии Вавиловой: «Поторопись, дева. Как бы не налетел черный коршун». Про какого «коршуна» речь шла, хэ?
Майор беспокойно вышел из-за стола, прошелся по кабинету. Доводы Мамонта Петровича начинали беспокоить. Что-то тут есть!
– Говорите, говорите. Я слушаю.
– Действовать надо, товарищ Семичастный. Без всякого промедления. В нашей тайге блудит матерый зверь. Определенно. Есть такая примета.
– Какая?
– Секретарь нашего сельсовета говорит, что был у него какой-то охотник за живыми маралами для зоопарка. Фамилия – Невзоров. Так будто. Где он сейчас, этот Невзоров?
– Н-да-а!..
– Двоеглазов, которому, открыл Андрей Северьяныч «смертное место», похоже, что одним глазом смотрел на космача. Ну, старик, мол, то, се. Значения не придал особенного, а тут корень глубже всажен. «Смертное место» – ухоздвиговского рода заначка. Как вроде кладовка. Немало уже из-за этого «места» людей порешили. Вот я и думаю: не Ухоздвигова ли это рук дело?
– Это все ваши догадки?
– У меня, товарищ майор, особенный нюх на врагов Советской власти. Как у собаки на зверя.
– Значит, вы думаете, что в тайге сейчас Ухоздвигов и что он убил Андрея Северьяныча?
– Определенно. Больше некому. Отомстил за «смертное место», лишнего свидетеля убрал. И опять-таки Мургашка. Кто такой Мургашка? Собачью должность исполнял при поручике Гаврииле Ухоздвигове. Человек затуманенный. Вот еще Крушинин. И этот тоже погрел руки при Ухоздвигове. Вот оно, какой фокус.
– Ну, а зачем Ухоздвигову жечь тайгу?
– Хэ! По империалистической арифметике. «Не мое – и не ваше. Пусть все огнем горит». Как вроде окончательный итог подбил на сегодняшний день. Кроме того, принюхивайтесь к самой Авдотье. Хоть и была она моей супругой когда-то. Но не чиста.
– Н-да-а! – Майор крепко призадумался.
В это время в дверь снова постучали.
– Я занят. Занят же! – С досадой крикнул майор.
– Но, товарищ майор, – проговорил дежурный, просовывая голову в приоткрытую дверь. – Эта борода ломится, сладу с ней никакого нет… Заарестуйте, говорит.
– Что еще за борода?!
Но дежурный не успел пояснить, как Санюха Вавилов уже влез в кабинет следователя и, взглянув на Мамонта Петровича исподлобья, молча сел в углу на стул.
– В чем дело, гражданин?
– С повинной, стал быть, пришел, как осознал, чтоб арестовали.
– Кого арестовали? За что?
– Как опознал я его, следственно, председателя артельщиков-то, что добывают смолу-живицу. Не Невзоров он, а Ухоздвигов Гавриил Иннокентьевич. Сколько годов прошло, а я его сразу признал: вылитый сам Иннокентий Евменович – что глаза, что лбина, и ухмылка та же… и согнутость спины – ухоздвиговская. Ну, думаю, всякая тварь под богом ходит. Мое дело сторона. Вот и молчал. По таким соображениям, следственно… А тут такие дела, значит. Вот и пришел…
– Ах, едрит твою в кандибобер! Ну что я говорил?! У меня же нюх на врагов Советской власти! Что же ты молчал, Санюха?! Тугодум ты, едрит твою в кандибобер!
II
…Слышно было, как по крыше барабанил дождь, как, стекая с карнизов, булькала вода под окном в огороде, как молнии, одна за другой чиркая мутнину за окнами, озаряли черные дома, поблескивая в стеклах.
Скверная ночь. Непроглядная ночь. Дом Головешихи тонул во мраке, и только в горнице из-за плотно занавешенных окон тускло прорезывалась узенькая полоска света.
Полюбовник Дуни собирался в дальнюю дорогу.
Головешиха складывала в мешок продукты: слоеные калачи, шаньги, ватрушки с творогом, пару зажаренных в собственном сале гусей. Складывая в мешок припасы, роняла слезы. Он ее покидает. В который раз! Да и доведется ли еще свидеться?!.
– Дуня, что ты накладываешь? Много не надо, – сказал Гавриил Иннокентьевич, натягивая заплатанные грязные шаровары. Вся его одежда продумана была до последней пуговицы: бушлат изрядно затасканный, с обтрепанными обшлагами, а вместо фуражки – старенькая кепка. Документы в порядке. – Мне же на горбу тащить мешок. Не близок путь – километров двадцать.
– Двенадцать всего, – уточнила Головешиха.
– До утра надо успеть.
– Успеешь. Непогодь на всю ночь.
Затянул гимнастерку брезентовым поясом, обдернул, прошелся по горнице, налегая на всю ногу – не трет ли где портянка.
– Разве ждала вот так проститься с тобой?
– Да-аа, – ответил Ухоздвигов, выходя в темную избу. Подошел к окну, прислушался, присмотрелся. Улицы пустынны. Ни души. И, возвращаясь: – Погода по мне. Ну, что ты, Дуня! – И взялся за мешок, взвешивая его на руке. – На горбу ведь тащить, по грязи.
Где его дом? И сколько у него домов? Есть ли надежнее дом, чем тот, в котором он сейчас?
– Мне что-то страшно оставаться, Гавря, – она его звала то Мишей, то Гаврей.
Раскладывая по карманам брюк и гимнастерки разные бумаги – деньги, документы, матерчатый кисет с махоркой и газетой для цигарок, Ухоздвигов проговорил: – Страшно? Ну что ты!.. В первый раз, что ли!
Помолчали, каждый наматывая на свой клубок собственную думу.
Гавриил Иннокентьевич прикинул, с кем может встретиться на дороге; не лучше ли пойти зимовьем – там вовсе никто не ездит.
– Ну, кажется, пора, – сказал он, порывисто шагнув по горнице и так же круто развернувшись на каблуках. В бушлате, под брезентовым ремнем, с пистолетом за пазухой, в кирзовых сапогах, он выглядел вполне прилично для тех документов, какие были спрятаны у него в корочках блокнота в нагрудном кармане.
Головешиха подошла к нему, обняла, крепко прильнула грудью к грубой ткани бушлата.
– Так и действуй, как я говорил, – начал Ухоздвигов, потираясь щекой о рассыпавшиеся волосы своей верной помощницы. – Так и действуй. Теперь наша опора «Свидетели Иеговы». Чем больше завербуешь людей в секту, тем лучше. Мы еще потягаемся, с коммунистами: кто кого!.. Близится день Армагеддона!.. Это будет наш день спасения.
Плечи Головешихи охватил мелкий озноб. Ухоздвигов помолчал, поглаживая ее ладонями но шее и голове.
– Действуй, Дуня!.. Я еще побываю в тайге.
– Милый! Что же я-то… одна ведь… совсем одна… Как в тюрьме…
– Да… сволочи!.. – И, что-то вспомнив, заскрипел зубами. – Какие сволочи!..
Итак, рухнули все надежды, все грезы! Что же осталось? Проповедывание сектантского учения? Он же не верит ни в бога, ни в черта, ни в день Армагеддона!..
Посидели на неприбранной постели, тесно прижимаясь друг к другу, похожие на обгорелый уродливый пень на лесной прогалине.
Звериный слух Гавриила Иннокентьевича уловил чьи-то шаги в улице. Вмиг отстранил Головешиху и в три шага был уже в избе, не скрипнув, не брякнув, ни за что не задев во тьме. Три темных фигуры, одна из них с папиросой, шли серединою грязной дороги, свернули к воротам Головешихи.
Ухоздвигов кинулся в горницу, по-волчьи люто бросил Дуне: «Прибери следы» и, схватив со стола какой-то сверток, мешок, одноствольное охотничье ружье, выскочил в сени и там затаился. Головешиха с той же проворностью прибрала все лишнее – потушила свечу и залезла в постель, укрывшись с головою. В окно кто-то постучал, вызывая хозяйку. Головешиха помедлила, полежала, потом поднялась. Вся в белом вышла в избу, прислонилась к стеклу. За окном, под струями дождя с крыши, стояли трое или четверо.
– Хозяйка, хозяйка!..
– Кто там?!
– А ну, открой на минутку. На ночлег к тебе из райзо.
Головешихе стало полегче.
Но вот что-то подмыло ей под сердце, не продыхнуть. Кажется, кроме знакомых людей, под окном еще кто-то спрятался на завалинке; подозрительно скрипнул ставень.
Застучали в сенную дверь.
А эти, трое, стоят здесь под дождем у завалинки…
– Авдотья Елизаровна! – позвал неестественно громкий голос Мити Дымкова.
Митя Дымков поднялся на завалинку, и она встретилась с ним глазами.
– Открой же, Авдотья Елизаровна. Вот товарища Вабичева надо приютить и накормить. Там у вас в чайной никого нет.
– Манька там. Стучите ей, откроет. Я хвораю, Митя.
И опять напористый стук в сенную дверь. Мимо окна, по завалинке, мелькнула незнакомая тень и, кажется, с винтовкой!
Сердце Авдотьи Елизаровны сжалось и горячий комочек, а по заплечью – мороз.
– Хвораю я, слышь, Митя.
На завалинку поднялся щупловатый Павел Вихров, председатель сельсовета. Она его узнала сразу.
– Слушай, Авдотья, открой избу, – забурчал старческий голос. – Дело есть.
– Господи! Да как же!..
Головешиха отпрянула от окна, схватилась рукою за грудь, будто хотела прижать лихорадочно стучащее сердце. Так и есть, пришла беда!..
Но что же делать?
А в дверь ломились. Она отлично слышала, как тяжело напирали на дверь и что-то там трещало.
Авдотья кинулась за печку. Там у нее была потайная дверь, как во многих сибирских избах. Дверь вела в подпол, а из подпола был лаз во двор. Об этом знали лишь два человека: сама Авдотья и Ухоздвигов. Лаз давно обвалился и местами засыпался, но только он мог спасти Ухоздвигова. Авдотья, туждсь изо всех сил, старалась сдвинуть Капустную бочку, загородившую дверь. Но бочка была пузатая, десятиведерная.
В избу ошалело влетел из сеней Гавриил Иннокентьевич, накинул крючок и рванулся было за печку.
– Ты что делаешь, тварь! – свирепо прошипел он. Ему показалось, что Авдотья загораживает ему единственный выход к спасению. – Будь ты проклята!
Толкнув Авдотью, он попытался перелезть через бочку во всей аммуниции. Но Авдотья, ничего не понимая, подбежала к нему сзади, намереваясь обнять. И он люто ударил ее пистолетом в грудь. Взмахнув руками, она упала спиною на лавку в простенке между двумя окнами.
– Ты, ты, паскудная тварь, задумала предать меня! – прохрипел он. И сразу же боль в груди от удара пистолетом стихла, под сердце подкатилась обида, слезы, и она, всхлипнув носом, сползла у лавки на пол.
– За что?! За что?! Гавря, милый, меня-то за что, а?!
Он пнул ее носком сапога под живот, страшно выматерился, обозвав потаскушкой, продажной шкурой.
– Ты, ты, тварь поганая, на мне в рай задумала выехать?.. Сдохнешь ты, поганая шлюха! Вот здесь, у лавки! – и опять пнул ее под живот, раз за разом.
– Не я! Клянусь богом, не я!
– Лжешь, тварь! Если бы не задержала меня, я бы спасен был, шлюха. Ты еще с вечера баки мне забивала своей проклятой любовью! И припасла эту бочку.
– Гавря, милый!
– Лжешь.
– Клянусь! Клянусь! Клянусь! – И, встав на колени, неистово перекрестилась, глядя на него снизу вверх.