Черный тополь - Москвитина Полина Дмитриевна 50 стр.


Степан поморщился, будто хватил ложку тертой редьки.

На другой записке было написано:

«Зря волнуешься, Нюся. Мало ли чего не треплют по деревне. Я председатель и никакого протеста не имею против Михея Васильевича. А бабьих сплетен никогда не переслушаешь. Скажи: кто тебе говорил, что я покрываю твоего отца?»

Степан протянул записки Михею.

– Храни. Или брось.

– Што? – пригнул голову Михей.

– Ерунда – все эти любовные записочки.

– Само собой, – Михей вздохнул, пряча в карман записки.

– А дело тут серьезное. Вопрос поставим на общем собрании колхоза.

Челюсть у Михея отвисла. Как-то сразу он почувствовал, что в надворье вошла такая сила, которая действительно может скрутить самого Михея. И что эта сила сомнет его, изжует и вышвырнет вон из привычной кормушки. А куда? «Куда-х-та-тах», – голоснула рядом курица со взъерошенными перьями.

– Кыш, погань! – пхнул Михей курицу.

На возвышении крыльца показалась Апроська, а за нею Нюська, в ситцевом цветном платье, с открытым, напряженно слушающим и разглядывающим взглядом больших светлых глаз. Она медлено сошла по ступенькам.

Сомкнув брови, Степан в упор глядел на Нюську.

«Что он на меня так смотрит?» – беспокоилась Нюська, подняв брови. Она еще не знала, кто этот человек в армейском плаще, плечистый, с пристальным взглядом черных глаз. Она даже не знала, что Павлуха Лалетин, ее бывший поклонник, уже не председатель колхоза. Ей никто ничего не написал о переменах в деревне. А какие-то перемены есть! Она это поняла по встревоженному состоянию отца.

– Что случилось, Павел Тимофеевич? – спросила Нюська, по обыкновению протянув Павлухе маленькую записную книжку с карандашом.

Павлуха кивнул на Степана, а книжки не взял.

– Пожалуйста, напишите, что случилось, – попросила Нюська Степана, вручая книжку.

– Она что, и вправду глухая? – спросил Степан.

– Ни звука! Четыре года, как оглохла. От простуды. Вот и говорю, – начал было Михей, но Степан, раскрыв книжку, зажав ее в ладони левой руки, написал:

«Думаем решением правления колхоза «Красного таежника» исключить из колхоза вашу семью и выселить ее за пределы Белой Елани. Сегодня состоится общее собрание колхозников. Устав артели диктует: тот, кто не трудится в артели, тому нечего делать на колхозной земле. Председатель колхоза Вавилов».

Нижняя губа Нюськи передернулась, лицо потемнело, и девушка, едва сдерживаясь от слез, тревожно и жалостливо глядя на Степана, торопливо забормотала:

– Я так и знала! Так и знала! Как можно так жить! А мне всегда писали, что все правильно. Ничего не правильно! И вы тоже, Павел Тимофеевич! Я хочу работать и жить в колхозе, как все! Чем я виновата, скажите, пожалуйста! Я хочу работать при МТФ. Почему не разрешили мне? Скажите, почему?

– Ты что, и в самом деле не разрешал ей работать на МТФ?

Лалетин сдвинул фуражку на лоб:

– Да какая же из нее работница? Она же, как пень, глухая.

Девушка внимательно следила за губами. Заметно побледнела и со слезами в голосе проговорила:

– Ну и что же, что я глухая? Если я глухая, значит, мне места нет в жизни? Да? За что меня выселять? Или за то, что я не согласилась быть женою Лалетина? Я комсомолка, понимаете? Я, может, еще вылечусь.

И глаза Нюськи впились в губы Степана. Она ожидала ответа. Вытащив из кармана гимнастерки свою записную книжку, Степан написал:

«Если будете работать на МТФ, приходите сегодня на общее собрание колхоза к восьми вечера, обсудим ваше заявление».

– Погодите, погодите, – опомнился Михей. – Это што же выходит, на выселку меня? Как вроде кулака?

– С какой стати, как кулака? Просто вам придется убраться с колхозной земли. Единоличных наделов колхоз не дает.

Степан знал, что если он этого не сделает немедленно, сейчас же, тогда и другие, глядя на Михея, окончательно откачнутся от колхозной работы. Он вспомнил про письмо от имени всех колхозников района. И по тому письму дано обещание вырастить стопудовый урожай, сдать мясо, молоко, овощи в срок, а стопудового урожая не предвидится, а из района жмут: душа через перетягу, а обязательство должно быть выполнено! Нет, такие Михеи – только помеха в хозяйстве. Окончательный разор!..

– Да што вы, ребята? Да я… как же так? Ежли новое правление решение приняло, чтоб работать нашей семье, да мы с моим удовольствием. Хоть завтра выйдет на работу Апроська.

– Так и есть! – покривилась Апроська. – Нужен-то мне ихний колхоз!

– Цыц ты, кадушка! – топнул Михей.

– Подумаешь, – мотнула головой Апроська и пошла себе в избу. Михей растерянно топтался на одном месте, просил правление «воссочувствовать ему», принимая во внимание его прежние заслуги. Степан ответил, что заслуги эти, видно, слишком долго принимались во внимание, что на одних заслугах в рай не проедешь, что решит судьбу Михея – собрание.

IX

Нюська вернулась с собрания в середине ночи. Возбужденная, глаза заплаканные. Не глянув на отца, сняла полушалок, поправила обеими руками свои льняные волосы, села на лавку возле стола.

– Сами знали, что так жить нельзя, а жили. Против всех, – тихо, очень тихо проговорила Нюська, как иногда говорят оглохшие, которым кажется, что они говорят, достаточно громко. – Мне было так стыдно за вас!

…Она сидела и не слышала, что толковал народ о Замошкиных и Вьюжниковых, но, казалось, сама атмосфера общего собрания до того была насыщена зарядами досады и обиды, что Нюську прохватило будто электричеством.

Впервые побывала она на общем собрании колхоза и прочувствовала, именно прочувствовала, что ее затворническая жизнь в семье, отколовшейся от колхоза, была просто постыдной, чужой и никому не нужной. Мучительное сознание того, что она, красивая девушка, постоянно находилась в каком-то звуконепроницаемом погребе, угнетала ее, и она не знала, как можно выбраться из этого проклятого погреба, где до нее не доходило ни единого звука жизни! Ни единого звука!

И вот Нюська на собрании. Пусть она сначала не знала, о чем говорят колхозники, – ведь почти все выступавшие стояли к ней спиной и нельзя было следить за движением губ; она только раза два видела, как новый председатель говорил, сидя в президиуме: «Правильно!» И еще она видела несколько раз, как он наклонялся над столом, что-то писал, а потом передавал бумажку Нюське.

И Нюська с дрожью в сердце следила, как бумажка приближалась к ней, и, взяв ее, читала. Братья Черновы, медвежатники из промысловой бригады колхоза, говорили, например, что Михея Замошкина надо бы турнуть куда-нибудь подальше как браконьера, истребившего десятки маралов. И это была правда!

Потом… потом Нюся сама выступала перед колхозниками. Не слыша ни своего сдавленного горем и стыдом голоса, ни наступившей полной тишины, она стала говорить о себе, о своем несчастье… Пусть ей разрешат остаться при колхозе, и она будет работать на МТФ – просто дояркой. Учиться и работать.

Ей сочувствовали. Это она видела.

Народ вынес решение: оставить Анну Замошкину в колхозе, а всех остальных членов семьи исключить из колхоза и выселить за пределы Белой Елани. Натерпелись, хватит!

– Это Черновы на меня несли из-за маралов? – шумел Михей Васильевич. – А ты што им сказала? А? Или у тебя язык отсох?

– Есть решение собрания выселить, – пролепетала дочь.

– Черта с два! Я им покажу «выселить», тетеря! – Отец тряхнул дочь за плечо, чтоб она подняла на него глаза, спросил жестами, что она сделала с записками Лалетина. – Записки Павлухи читала иль нет? А?

– Я изорвала записки, когда шла на собрание. Что закрываться записками, когда все, что говорили на собрании, – правда.

– Порвала записки? Да ты што, окаянная! Документы изничтожила! Да врешь ты, тетеря! – и сам полез в карман пиджака, а потом и в карманы платья дочери. Выгреб все ее бумажки, записную книжку и разложил на столе возле лампы. – Вот еще навязалась на мою шею, глухая тетеря, – бормотал он, поднося к лампе то одну, то другую бумажку, и никак не мог найти нужную. А вот записка Вавилова! «Братья Черновы говорят, что Михей Васильевич с Митькой систематически истребляют маралов».

– А ты ему што? А? Как ответила Вавилову? Говори! – И ткнул записку под нос дочери.

– Это же правда, тятя!

– Што? – округлил глаза Михей. – Чтоб тебе ни дна ни покрышки! Да ты меня топить ходила на собрание, окаянная! Отца родного! Да ты што понимаешь в моей – жизни, как она происходит? Думаешь, я буду тянуть на колхоз до седьмого поту? А Михею – шиш под нос! На, Михей, выкуси! Отчего я в тайгу ударился – это ты понимаешь?! Жрать-то ты каждый день просишь, глухая тетеря…

– А как же другие, тятя? – скорее поняла слова отца, чем услышала Нюська.

– «Другие»! Плевать мне на других! Хошь все передохнете. Другие воруют, тянут все, что ни попади. – Я и честным трудом проживу. Охотой! Зарезала, зарезала отца родного! У, пропастина окаянная! – И, не в силах сдержать подступившую спазму злобы, ударил дочь по щеке. Та откинулась на простенок:

– Тятя!

– Я те дам «тятя»! Чтоб духу твово не было у меня в избе! Живо! Метись! – И, схватив за руку дочь, рывком откинул ее к порогу.

Нюська убежала из избы, не закрыв за собою дверь. Проснулась Апроська в горенке. Выскочила в одной нижней рубашке и, взглянув, как Михей рвал в клочья записную книжку и разные бумажки Нюськи, тут же спряталась.

Под утро заявился Митька – ходатай Михея.

– Ну, што там, в районе? – подскочил к нему отец. – Тут у нас собранье проходило-турнули нас из колхоза. А там как, говори. Был у Андрюхи?

Митька сбросил тужурку, уселся на лавку. Здоровенный мужик, как и отец, чернявый, с глубоко запавшими глазами на скуластом лице, в сатиновой рубахе с расшитым столбиком. Такому бы работать в кузнице вместо старого Андрона Корабельникова.

– Худо дело, тятя. Про район даже не говори, – пробурчал Митька.

– Был у Андрюхи?

– Дядя Андрей – што! И ухом не повел.

Михей схватился за голову.

– Угробила глухая тетеря! Как есть под монастырь подвела! Нюська-то заявила на собрании, што мы с тобой, дескать, маралов почем зря лупили.

– Нюська? – спохватился Митька. – Да я из нее жилы вытяну! Где она?

– Турнул я ее ночесь, паскудницу! Пусть метется. Узнает, почем сотня гребешков! Она ишшо по-настоящему-то хрип не гнула. А мы и при городе проживем. Была бы шея – хомут найдется!..

Дня через два семья Замошкина выехала в город. В избе Михея осталась хозяйничать при голых стенах единственная дочь Нюська. Михей сам распорядился собрать все пожитки от подушки до последней ложки. Собственноручно заколол на дорогу семипудового борова, десяток поросят, отрубил всем курицам головы, а корова и бык остались в надворье – председатель сельсовета не разрешил продать.

ЗАВЯЗЬ ТРИНАДЦАТАЯ

I

С того дня, когда Санюха Вавилов явился к следователю с повинной, а тут еще Филимон Прокопьевич приволок в деревушку Подкаменную диверсанта Ивана Птаху, следствие пошло совсем в другом направлении.

Демида освободили. Но Анисью арестовали. На Анисью обрушилось страшное горе. Эта боль не покидала Демида ни днем, ни ночью. Он знал, что она жертва каких-то страшно запутанных обстоятельств. Но каких?! Как могла она носить в себе такую тайну и даже ему не сказать ни слова!.. «Нет, это ошибка, ошибка. Недоразумение», – твердил себе Демид. Он знал и помнил Анисью-Уголек. Верил в ее доброе, горячее сердце. Но что стоила его вера перед запутанным узлом надвигающихся событий! «Я должен ее выручить! Помочь ей. Если мать… Если Головешиха запутала ее с детства… Разве можно карать ее за это? Одна Головешиха не делает погоды, – размышлял он. – Кроме Головешихи, были еще люди, среди которых росла Анисья. Были причины, из-за которых она носила этот тяжкий груз в себе… Разве со мной не случилось подобного, хотя я и ни в чем не был виноват?..»

В кабинете майора Семичастного он заявил:

– Я могу дать показания по делу Ухоздвигова. Я твердо уверен: Анисья Головня тут ни при чем. Скажите: разве вы не арестовали меня в Подкаменной, подозревая в диверсии? Так вот, я хочу сказать: не такая ли ошибка произошла и с Анисьей Головней?

Ноздри Демида раздулись, и он, не в состоянии выслушать майора, поглядывающего на него с мягкой улыбкой, заговорил громко и зло:

– Вы скажете: весы сердца – не всегда точные? Правильно! Но не думайте, что я говорю только по велению сердца. Я сам… Вся моя жизнь… Что она мне говорит, моя жизнь? – запинаясь, говорил Демид. – Думаю, легче всего искалечить человека, чем оказать ему помощь. Надо защищать человека, помогать, если он заблудился. Но не убивать. Убивать – каждый дурак сумеет. А вот спасти, поставить на ноги – не каждому дано. Тут надо, иметь характер, сердце, совесть, а еще больше – опыт жизни.

– Хорошо, успокойтесь, – начал майор, не глядя на Демида. – Я хотел узнать: можете ли вы присутствовать на допросе одного из арестованных по делу диверсионной банды? И вижу – не можете.

– Как то есть не могу?

– Потребуется от вас большая выдержка.

– Так в чем же дело? Если вы думаете, что я могу случайно взорваться, то вы просто ошибаетесь.

– Прекрасно! – майор поднялся со стула. – Тогда я попрошу вас к четырем часам дня в управление.

– Хоть сию минуту.

– Нет, нет, к четырем часам дня завтра.

– Буду, – отчеканил Демид, твердо решив: «Что бы ни случилось, я буду защищать Анисью-Уголек!..»


Неизбежное приближалось…

За дверью послышались шаги. Сердце Демида будто вмиг распухло, уперлось в ребра, гулко стукнув, точно пробивало себе дорогу. Сейчас он увидит Анисью. Что она? Какая она?

Машинально ухватившись за кожаный кружочек на глазу, он заметил, как пристально поглядел на него пожилой подполковник Корнеев.

Кабинет – квадратная светлая комната с четырьмя окнами, вся в пятнах солнечного света. Возле ног Демида растянулась тень оконной рамы, вытянутая к письменному столу, за которым сидит подполковник – человек медлительный, подстриженный под ежика, тот самый Никита Корнеев, который когда-то работал в Минусинске в чека.

Тоненько пискнула дверь – и на пороге – Анисья-Уголек. Демид выпрямился на стуле. Он ее увидел сразу всю – в бордовом платье с мелкими сбежавшимися в кучу складочками на боку, с ее такими необыкновенными пышными красноватыми волосами, в кудряшках которых запутались лучики солнца, отчего волосы будто шевелились, медленно разгораясь багрянцем. И вдруг потухли – лучики солнца переместились на смуглый лоб милиционера, который шел следом за Анисьей.

В ту секунду, когда Анисья перешагнула порог кабинета, держа голову вниз, она почувствовала, что в кабинете следователя сидит Демид. И, подняв глаза, встретилась с его немигающим взглядом.

Кровь отлила от лица Анисьи.

– Проходите, Головня. Садитесь, – проговорил милиционер, и она машинально двинулась к стулу, присев на краешек сиденья.

– Вы здоровы?

Она посмотрела на подполковника и, с трудом сообразив, что у нее спросили, ответила:

– Да.

Подполковник вышел из-за стола и занял место между Демидом и арестованной.

– Посмотрите на этого человека.

Она вся повернулась к Демиду, но поглядела не в лицо Демиду, а на мелко вздрагивающие пальцы, теребящие пуговицу гимнастерки.

– Кто этот человек?

– Демид Боровиков.

– Расскажите, как вы его знаете, когда впервые встретились, какие у вас были взаимоотношения.

Демид опустил голову.

– Я же… давала показания…

– Расскажите еще раз, и как можно подробнее.

Как же она сумеет рассказать поподробнее о своих взаимоотношениях с Демидом, если у нее в голове сейчас все перепуталось?

– Тогда… в тридцать седьмом году… я была еще девочка. Он же наш, деревенский, – и облизнула губы, напряженно собираясь с мыслями и с трудом удерживая нить рассказа. – Тогда я еще совсем ничего не понимала.

– Говорите.

Майор Семичастный писал протокол. Анисья поглядела, как записывает ответы майор, стиснула ладони.

– Не помню сейчас. В августе так или в сентябре – арестовали отца. Я побежала к Демиду Боровикову в пойму Малтата. Не помню, что говорила. Просила еще, чтобы он взял меня с собою в тайгу от матери…

– Вы подтверждаете это, товарищ Боровиков?

– Подтверждаю. Случилось это в начале сентября, в первых числах.

– Не вспомните, что она конкретно говорила вам о матери?

– Что она плохая, скверная, и что она, ее мать, то есть, никого не любит, кроме самой себя.

– А не сказала вам тогда Анисья Головня, что у матери есть особенная, тайная любовь?

– Нет. И слов не было ни о каких тайнах.

– Расскажите, Головня, как появился у вас в доме военный человек в 1937 году? И кто был этот человек?

Анисья испуганно поглядела на подполковника, но тут же еще ниже опустила голову.

– Он появился… в сентябре, нет в августе. Помню хорошо, что он приехал ночью.

– Как его встретили? И кто его первым встретил?

– Мать. Она вышла на стук в дверь. Отец был тогда в тайге. Я спросила у матери, кто это? Она ответила, что это ее знакомый, что он из Красной Армии… И еще она сказала, чтобы я не болтала языком. И если я не буду молчать, то мне он сам отрежет язык.

– Где он провел ночь?

– С матерью в горнице.

– Вы хорошо помните, что мать один раз сказала вам, что военный из Красной Армии, а потом – из НКВД?

Недоумевающий взгляд Анисьи метнулся на подполковника. Она, конечно, хорошо помнит, как сказала тогда мать. И в первых протоколах ее допроса это записано.

– Я это хорошо помню.

– Так. Продолжайте.

– Когда я проснулась утром после той ночи, военного не было. Я спросила у матери, где он? Она меня шлепнула и сказала, чтобы я прикусила язык.

– Когда он появился во второй раз?

– Тоже ночью.

– Он был один?

– Нет, их было двое.

– Что вы подслушали в ту ночь?

– Он говорил… Я смотрела на него в щель и вся тряслась, что-то мне было страшно, не знаю. Он тогда сказал: теперь пусть моют золото не драгой, а голыми руками. И что, если еще вторую драгу разворотить, тогда прииск накроется, или как-то по-другому сказал. И еще, что большая шахта на Разлюлюевке накроется завтра. Я это хорошо помню. А потом говорили – кого НКВД арестовало на прииске…

Назад Дальше