– Бджола?
– Ыгы…
Фрозина стояла враскоряку передо мной, опершись руками о свои могучие колени, и с неменьшим интересом, чем минуту назад смотрела в телевизор, глядела мне в рот, прищурив глаз. Потом смешала какие-то жидкости из разных пузырьков, пошептала над ними и объяснила:
– То гориво́чка, травкы, жива вода. Пый!
И заставила выпить. Тут вот на самом деле надо отвлечься.
В Карпатах лечат травами и водой. Есть еще одно лекарство, называется гориво́чка (то есть самодельная водка на травах), но это для любителей. Травы нужно собирать в определенные фазы Луны, вода в Карпатах подается круглосуточно из чистых горных рек и водопадов. А гориво́чку рачительные хозяева гонят сами – это секретная технология.
– Пый, – велела Фрозина, – пый, Божепомогай!
Я выпила – ужас! Ожог, остановка дыхания, звон в ушах, глаза полезли на лоб, последнее видение – во Фрозинином телевизоре Марина читает некролог. Через секунду боль в голове, ушах, языке, горле отступила и вовсе прошла. Я не поверила – помотала головой, поводила языком по губам. Боль растворилась, как будто ее и не было. А я моментально страшно опьянела и тотчас повеселела. Кушать я еще не могла, но говорить уже очень даже. И спать захотелось. И слушать. И танцевать. И любоваться. И жить дальше, жить и еще многому научиться, призывая в компанию Марину из телевизора и всех хороших людей вокруг, включая Грабиков, Фрозину с хворым мужем, их боевитого Славчика, а также Володарского и его девочек.
И тут запел Соткилава.
– Да! – четко и радостно отозвалась я.
– О! – обрадовался Володарский. – Про пчелу – вранье? Пьяная была?
– Ага… – беззаботно ответила я.
– А чего пила? – Володарский с нескрываемым интересом.
– Гориво́чку… – я с уважением.
Мы условились встретиться с Володарскими около оркестровой площадки на празднике. Жизнь опять приобретала краски. Оговорюсь сразу – Володарские по моей милости попали совсем на другой праздник в другом конце области, в другом селе, мы так и не встретились в тот день. Но об этом еще одном моем таланте все путать и всех запутывать – в следующий раз, чтоб редактор не сказал, что я перегрузила записки своими идиотскими приключениями. Ну да, я тогда еще и Володарских потеряла, по очень уважительной причине – была во хмелю, впервые в жизни, тем более не по своей воле, а по умыслу Всевышнего…
Галя взяла меня за руку, потому что меня покачивало и уносило в сторону, а Иван, поклонившись Фрозине, с почтением приподняв шляпу, вручил ей банку меду. Фрозина мед взяла, от моих денег наотрез отказалась. И, проведя нас до порога, поспешила к телевизору – начинался следующий сериал. Во дворе Фрозинин муж в платке ответственно доил козу.
Дорога вниз сквозь еле слышно хрустящее облако показалась мне дорогой в прекрасное будущее. Мы спускались с гор в компании с заходящим солнцем. Грабики, радуясь вместе со мной прогулке в облаке и счастливому исходу нашего приключения, пригласили остаться переночевать. Позвонил муж, сказал, что спускаться ему уже поздно, что останется переночевать в горах. Что надергал внахлест много форели. Кто-то рядом с ним старательно пел песню красивым женским голосом про «изгибгитарыжелтой». Форель… Наверное, форель… За ужином я так наворачивала бануш… (Бануш – это такое из кукурузной муки, сливок, брынзы, словом, страшно вкусно.) Я так молотила бануш – вечером! после шести часов! перед сном! – что домашние питомцы Грабиков – две собаки и три кошки – смотрели на меня с нескрываемым ужасом. Ангелы мои хлопали в ладошки и заговорщицки хохотали.
Вечером мы сидели с Галей вдвоем на краю земли, сидели почти рядом с молодой Луной и болтали ножками над пропастью. Болтали босыми ножками на самом краю земли, над бездной, над вечностью… Галя мурлыкала песенку над мерцающими звездами, распевала Галя простенькую песенку про своего Иванка, а я подробно рассказывала, чему бы хотела еще научиться в этой жизни. Пока меня еще кто-нибудь не укусил.
Луна, лукавая, одинокая, прислушивалась и завидовала…
Совсем поздно позвонил Володарский.
– Ну?! Жива?
– Угу…
– А мы уже в поезде… Жаль, не увиделись… Выпили бы вместе.
– Жаль…
Луна заглянула в открытое окно маленькой хаты Грабиков.
– Иванко… – позвала Луна. – Выйдешь?
Иванко спал под шорох сосен и крик одинокой ночной птицы, притомившийся, раскинув большие руки. Спал Иванко и Луну не услышал.
Луна окликала-кокетничала, потом обиделась и поплыла дальше…
«Твой лик печальный бел и светел…»
Зигма учился в Щукинском и сдавал дипломный спектакль. Таких актеров, которые нужны были ему – не обученные декламировать и представлять, а красивые, смешные, обаятельные, чтоб гибкое мышление, легкая пластика и сочный голос, – не хватало. Словом, задача сложная. И если женщин в его театре было достаточно, даже с лихвой, благодаря романтической внешности самого режиссера, то мужчины были дефицитом.
И вот, когда в мебельном цеху он с художником уже заказывал декорации, ему встретился Паата.
Почему Паата, травматолог, врач-спасатель, оказался у нас? Почему он встретился Зигме в мебельном цеху?
Недаром говорил Боря Гадай, птица-грузин из пьесы Резо Габриадзе: «Эх, пропадем мы, грузины, среди крашеных блондинок…» И правда – эх. Грузин – скала… А вот женщины – грузинская традиционная национальная слабость… Поэтому Паата как-то ослаб и поддался. Словом, втрескался страшно в нашу местную красавицу Галю. Она там в Грузии на лыжах спускалась с горы и упала. Она упала, а Паата погиб. Вот смотрите, Галя подвернула ногу там, на лыжном курорте, так? Врач обычный что должен был записать в Галином анамнезе? Там, нога, связки – то да се… И общий вид больного: «Кожные покровы бледные…» Так?
А Паата мало что везде писал не слово «конечность» или «ступня», а «ножка», так еще и зафиксировал в Галиной карточке: «Твой лик печальный бел и светел…»
Но Гале некогда было обращать внимание на грузинских поэтов, она спешила домой. Поэтому, как только смогла ходить, тут же и уехала, не обратив внимания на влюбленного героя-спасателя… И Паата ломанулся за ней следом, благо у нее в карточке был адрес.
Так он что придумал, этот Паата! Приехал к нам, так? Покрутился, изучил обстановку. Сначала планировал медленно и важно ходить мимо Галиных окон, чтоб она из окна его увидела и страшно удивилась:
– Э! Мама, иди посмотри! Так это же Паата, мой знакомый врач-спасатель, когда я на лыжах падала с горы, а он меня из сугроба выкапывал!!!
Галя, к слову, тогда, чтобы вы знали, жила на втором этаже. Так вот, Паата собирался фланировать мимо ее окон на ходулях, делая вид, что просто так приехал отдохнуть и прогуливается туда-сюда, чтоб у Гали, ее мамы и сестры речь временно отняло от неожиданности. Вот вдруг в окне проплывает фигура Пааты… И он даже головы не повернет на их изумленные физиономии… Шагает, курит, гуляет, скучает… Такой ладный, поджарый…. Мол, а что, нельзя, что ли? Где я хочу, такой красивый, там и разгуливаю…
Для чего это все? Эффект неожиданности, понимаете, да? А потом быстро приедет мама Пааты, брат Пааты Важа и жена брата Пааты Марина. И куда Гале деться тогда… Учитывая, что все они мало что врачи, так еще и поют, как ангелы. А в грузинской музыке много воздуха, она держит тебя на поверхности, не дает утонуть, а наоборот, с каждым тактом поднимает тебя все выше и выше… И дальше дело техники.
И когда Паата уже заказывал ходули – правильно, в мебельном цеху, – там познакомился с Зигмундом. Зигмунд, с бородой, трубкой и в черном свитере, эффектный, такой красивый, почти как грузин, хитростью подружился с Паатой, потому что такого пригожего актера нельзя было упустить. И Паата увлекся этой замечательной идеей вскружить голову девушке Гале не только трюками на ходулях, но и произвести хорошее впечатление через искусство. А ходули могли и подождать до следующего решительного шага. И Паата, как дефицитный актер на первых ролях, стал качать свои права.
– Интриганы вы! – кричал Паата. – Вы все хотите играть наших. А Паата должен играть фашистского старосту Стецюка, да?! Я что, дурак совсем, да? Паата что, себе враг? Паата что, своей маме враг?! Моя мама знаете кто?! Она в молодости танцевала в Доме культуры города Риони прекрасный танец, моя мама. На все праздники танцевала моя мама! Танцевала-танцевала, прыгала-прыгала, кружилась-кружилась, демонстрировала в танце любовь и уважение к партии, а в конце танца моя мама с длинными косами, молодая такая, гибкая и прекрасная, из большой вазы доставала портреты Сталина и Мао Цзедуна и поднимала высоко вверх двумя руками! А вы хотите, чтобы Паата, потомственный грузинский и немножко китайский патриот, играл классово чуждую его семье роль эсэсовского прихвостня – старосту в кожухе, с повязкой на руке и в кепке на голове?!
Конечно, Паата хотел играть только хороших, потому что мама приедет специально. И брат Важа приедет. И жена брата красавица Марина. Потом что?! Будут рассказывать дома соседям, что Паата играл фашиста. И соседи к его приезду выставят в чердачном окне пулемет, недолго разбираясь.
– Не буду играть фашистского старосту. Тогда я ухожу, Зигман, ухожу!
– А что ты хочешь, Паата?! Это же театр. Такая пьеса. Про войну, Паата. Надо, Паата.
Паата схватился за голову и завыл:
– Маму мою пригласил! Брата Важу пригласил! Марина – жена брата приедет! Мою девушку сватать приедет! Ножика сейчас нет, тебя зарезать, коварный Зигман!!! Пистолета нет, тебя застрелить! Слов плохих нет, тебя оскорбить! Заманил меня холоднокровно, а сам меня фашистским старостой делает! У нас в роду никогда старост не было! Меня даже в школе хотели старостой выбрать – так я отказался! Я хочу играть раненого героя. Чтобы сдержанно стонать. Чтоб лицо мое прекрасно искривило страданием!!! Чтоб моя девушка пришла в театр и видела, какой я сильный и мужественный!!! Чтоб она обливалась слезами и гордилась! Чтоб попала под мое обаяние через мой образ храбреца и силача! Сережки ей подарю, моей красавице, купил сережки моей Гале и ее маме… Скажи, возьмет ее мама из рук фашиста сережки в бархатной коробочке?! Не буду тебе выступать! Все! Пойду ходули доделывать, чтоб мимо Галиных окон гулять.
Зигмунд махнул рукой и отдал Паате роль советского партизана. Раненого… Легко… Но в голову.
Странно, и почему он тогда хромал? Почему Паата хромал, когда выходил на сцену, опираясь на Леньку Десяткина, тоже советского партизана? Паата, легко раненный, но в голову… Переигрывал…
Кроме того, Зигмунд весь текст отдал Леньке. У Леньки почти не было акцента. У Гришки Постельника был, и у Пааты был, а у Леньки почти не было. Но Гришка очень хотел слова, а ему дали только «Это мы, партизаны». Гришка заявил, если не дадут слова, он уйдет. По примеру Пааты стал шантажировать отчаявшегося Зигмунда. Гришка очень хотел говорить много слов и петь любимую песню своего папы, песню про войну. Ну пусть не петь во весь голос, развернув грудь, как Николай Гнатюк, но хотя бы напевать. Вот так: «Ка-закии-и! Казаки-и-и! Едут-едут по Берлину наши казаки…»
Но Зигмунд сказал, что песня эта не годится, и не потому, что Гришка не казак, а потому, что песня эта отражает взятие Берлина, а в пьесе, которую ставил Зигмунд, до Берлина было еще ох как далеко.
Кстати, этот казак, Гришка, и жена его Ада потом таки уехали в Германию… Обиделись на все окончательно и уехали. Катались по Берлину… наши казаки…
Но это было потом. А тогда все были увлечены, готовились к премьере.
Паате дали в спектакле петь под гитару и парочку реплик, где, как считал Зигмунд, не будет очень слышно акцент Пааты.
Короче, хата такая украинская… Там крестьянка Валентина, вдова лесника, пышная и шикарная… Почему она губы накрасила, простая лесничиха времен Великой Отечественной войны? Почему глаза подвела, как Майя Кристалинская?.. И никто не успел ее поймать в кулисах, щеки и губы оттереть… Так и вышла со старинным утюгом в руке, мотала им, мотала…
Мать Пааты, та самая, которая в молодости танцевала танец лояльности к коммунистической партии, осведомленная целиком о содержании пьесы, сообщила соседям по зрительному залу, Гале, Галиной сестре и Галиной маме:
– Это вдова лесника, она охлаждает утюг…
– Мы видим, – вежливо ответила Галина мама. Она очень настороженно относилась к попыткам Пааты наладить отношения. Она предупреждала Галю, что у грузина, конечно, большое, горячее, но очень вместительное сердце. Что в него помещается много девушек с печальными белыми светлыми лицами.
Вдруг стук.
– Хто там? – кокетливо поинтересовалась простая крестьянка Валентина, вдова лесника, с утюгом.
– Гэта мы… – громким, но интимным шепотом из-за кулис сообщил Ленька Десяткин.
– Мы! Партизане… – уточнил Гришка Постельник, партизан, раненный в ногу.
– А вы хто, русские? – забеспокоилась Валентина, приставив ладошку козырьком ко лбу, как будто в поле, глядя в кулисы.
– Ну канешна русскии, – с жаром нетерпеливо подтвердил Гришка Постельник.
– С’авецкии! – деловито уточнил Паата…
– А-а-а… – задумчиво протянула простая нарумяненная, с подведенными глазами крестьянка Валентина с утюгом. – Ну тогда входите.
И эта подозрительная тройка русских партизан практически выпала в обнимку из-за кулис на сцену. Они дружно вывалились, бережно поддерживая друг друга, вот тут-то Паата с перевязанной головой и захромал для пущей, видимо, важности, опираясь могучей рукой горного врача-спасателя о плечо хрупкого фотографа Ленечки Десяткина. С другой стороны, как сиамский близнец, к Леньке приклеился Гришка Постельник, раненный непонятно во что. Втроем они бойко подскакивали, несколькими ногами сплетясь навечно, и допрыгали до лавки, покрытой домотканой дорожкой…
Там дальше по сюжету было так: по замыслу драматурга раненые солдаты ждут грузовик, который должен за ними приехать в лес, забрать их в тыл, кого в госпиталь, а кого дальше на фронт. Но грузовика все нет, а фашисты наступают и наступают. И уже слышно канонаду, взрывы, фашистские «мессершмитты», а конкретно слышно, как Зигмунд в кулисах остервенело молотит палкой по старому письменному столу, на котором лежит кусок жести.
Паата и его друзья все это мужественно терпят, хотя сам Паата уже нет-нет да и бросает ненавидящие взгляды в кулисы, где, не на шутку увлекшись, резвится со своей палкой Зигмунд. Фашистского наймыта Стецюка играл безотказный могучий Федя Чупак. И когда он, мрачный и заторможенный, медленно вошел на сцену, Паата вдруг услышал нежный Галин вздох:
– А-а-а-ах!!!
Паата хищно зыркнул в зал: еще этого не хватало, чтоб его Галя восклицала «А-а-а-ах!!!» при виде какого-то полицая Феди Чупака.
– За Родину!!! – крикнул Паата. – За Галю!!!
И, поправ весь текст, весь сюжет, кинулся на Федю. Его раненые собратья, не растерявшись, рванули следом… Потасовка случилась нешуточная. Из зрительного зала на сцену полезли друзья Чупака. К советским партизанам присоединились ветераны войны, которых пригласили на спектакль, потом брат Пааты Важа, горячий человек, и Галин папа… Зал восторженно ревел. Мама Пааты кричала из зала:
– Вперед, сынок! Надавай им как следует!
За кулисами бегал Зигмунд и в отчаянии рвал на себе кудри. Такого чудесного представления город еще не видел. Занавес дернулся и растерянно поплыл, закрывая схватку в самом разгаре…
Диплом засчитали – говорят, что это расценили как современное прочтение, как новый подход, когда в действие активно вовлекается зритель.
Галя, конечно, согласилась выйти замуж за героя-спасателя Паату. Тем более что он первым бросился на фашистского старосту.
А Зигмунда пригласили работать в наш областной музыкально-драматический театр имени Ольги Кобылянской, но что-то у него там не сложилось. Потом он уехал в Израиль, а там сейчас война, не театральная совсем. Настоящая война.
Кстати, Паата и Галя – тоже там. Их сын, парамедик, работает в госпитале.
Дон де еста Мария?
Зюня, наш сосед, уехал в Испанию.
Работает сборщиком… Нет, не податей. Мандаринов. А что? Ну да, инженер, спортсмен, кандидат в мастера спорта, спортивный судья. А сейчас мандарины собирает. От змей уворачивается. Его сестра Мария – в Германии, нянчит детей немецкого фабриканта. Эк раскидало семью… Ну ничего, это же временно, так они считают. Зюня часто звонит Марии, Мария – Зюне. А тут вдруг Мария жалуется, мол, ухожу, ухожу от фабрикантов. Устала, не могу. И пропала. Ее сотовый телефон не отвечает, она сама Зюне не звонит. Потом-то оказалось, что она домой уехала. Но Зюнька-то ведь не знал. Извелся.
Как-то в сезон дождей Зюня затужил, сидит пьет вино из большой гарафы со своим испанским другом Блазом, жалуется, мол, не знаю, что и думать, пропала Мария.
А Блаз ему:
– Транкило, амиго!
(Мол, спокойно, приятель, а что тут думать? Надо ее бывшему хозяину звонить.)
А времени уже одиннадцать вечера. Это в Испании. А в Германии тоже одиннадцать. А завтра – понедельник. Ну где Зюне в голове, что немцы уже строем спать ушли и лежат под своими перинами по стойке смирно, видя розовые дисциплинированные сны про соблюдение законов.
– Але! Але! – кричит Зюня в трубку.
А оттуда сонный голос на немецком:
– Ам телефон! (У телефона.)
Зюнька немецкого не знает, от беспомощности по-испански:
– Э-э… Мария? Дон де еста Мария? Но Мария? Дон де еста Ма-ри-я?
(Мол, Мария где, не скажете, уважаемый герр?)
На том конце испанского не понимают. Откуда им знать испанский, если они немцы. Правильно? По-немецки что-то пробормотали «Мария-Мария» и трубку положили.
– Ну?! – Блаз Зюньке. – Что сказали тебе?
– Не понял, – Зюнька растерянно. – Что-то говорит «Мария, Мария»…
– О! Значит, знает, где Мария. Звони еще.
Зюнька опять набирает немецкий номер телефона.
– Ам телефон!
– Э-э… Это опять я… Мария… – говорит он по-русски.
Из Германии – что-то раздраженно по-немецки, громко, энергично:
– Та-та-та! Ля-ля-ля! Мария! Та-та-та, Мария!
– Так я ж только…