На другом канале плескались новости. Широкоротая ведушая с несимметричным лицом и глазами жертвы домашнего насилия читала текст, слава богу, на русском языке.
Все особенности артикуляции, которые приметил Иван в речи Людмилы, где они, впрочем, выглядели нежными и милыми, присутствовали и в речи ведущей – развесистое «ш», гортанное густое «гэ», как бы шипящая помеха на закраинах каждого второго слова. Казалось, тонкоматериальным прасимволом этой речи является столовская скороговорка «щи и борщи».
Новости были жидки и кислы, как помянутые щи: ЖЭКам не хватает денег на вечное жилищно-коммунальное, два миллиона пенсионеров что-то там такое субсидии, в милиции наградили самых прилежных и борьба с коррупцией (ведущая произнесла «коррумпцией») ускоряется и крепнет, тем временем новая петлистая горка в аквапарке, а кот редкой породы по кличке Паша взял первый приз на выставке котов редкой породы в польском городе Пшик...
После получаса эфирного этого серфинга Ивану начало казаться, что мозг его, нежный, мягкий, прямо крабье мясцо, натруженно ноет, как бывало после овертайма в Компании.
Позавтракавши, Иван выпил для храбрости коньяка в гостиничном кафе.
Там, на иссиня-зеленых лужайках скатертей, пошитых для экономии из обивочной ткани, топорщились покалеченные уже сигаретными огоньками кустики искусственных цветов.
Добрая половина окружающих Ивана фактур имитировала благородный мрамор (линолеум, навесной потолок), а вторая половина (барная стойка, ледерин на стульях) претендовала на сродство с малахитом. Из бриллиантового мира эстетики в кафе были делегированы допотопные, родом из семидесятых, чеканные ориенталии – чинно висели в простенках шароварно-грудастые гюльчатаи, напротив их верные хаджи-мураты сдержанно ласкали узкоглазых коней... До головокружения насмотревшись на интерьер, Иван опрокинул еще пятьдесят и отправился по адресу, начертанному Людмилой на картонке.
Таксист быстро нашел нужный дом. Оказалось, это в самом центре, недалеко от улицы Сумской, верхнее течение которой Иван вчера изрядно обследовал.
Лифт не работал. Иван забрался на седьмой этаж и остановился возле искомой квартиры.
Дверь оказалась добротной – бронированной, сдобной, обитой чем-то сочно-красным. Линза глазка была щедро окаймлена золотом. Самодовольный облик двери плохо вязался богемно-неприкаянным имиджем одинокой девушки Людмилы. «Дала чужой адрес!» – радостно завопил бесенок.
Сердце Ивана предательски бухало, и он решил обождать, пока выровняется дыхание.
Он спустился на полпролета и встал возле немытого, зимнего еще окна, за которым, впрочем, бушевало уже по-весеннему лазоревое небо. На часах была половина десятого.
Вот сейчас он позвонит в дверь. Скорее всего дверь отопрет ее мама-инвалид (она упоминала бедняжку). Представим, она только-только поджарила гренки дочери на завтрак. И теперь – морщинистое лицо мреет сквозь клубы пара – утюжит Людмилин брючный костюм для вечернего эфира. Она станет называть Ивана «молодой человек», сетовать, что не прибрано и стучаться в Людмилину комнату в самый неподходящий момент. А может Людмила и сама отопрет.
«Иван! Ну и дела!» – скажет она с ликующим звоном в голосе. Ее узкое лицо с припухшими веками озарится улыбкой.
Иван сам не заметил, как провел в этих беспечных мечтаниях десять минут.
Он опустил голову, напряг шею, как тяжелоатлет перед выходом к снаряду, и этаким фасоном поднялся на лестничную клетку. Навалился на кнопку звонка.
В утробе квартиры защебетал поддельный соловей.
Он звонил и звонил, но ему не отпирали. Склепным покоем веяло из-за красной двери.
Потоптавшись несколько минут на лестничной клетке, Иван все-таки набрался храбрости и позвонил к соседям.
Стремительно отворили.
Дохнуло разрухой, безумием, прокисшими средствами народной медицины.
Пенсионерка в застиранном ситцевом халате и волосатых гетрах из козьей шерсти возникла в сумраке дверного проема. Старообразная цепочка, из фильмов про следователей-знатоков, напряглась где-то на уровне ее серых, как телесериалы, глаз.
– Я по поводу вашей соседки Людмилы, – решительно выпалил Иван.
– Из электрических сетей?
Иван сделал неопределенный жест рукой и промычал что-то неудобопонимаемое.
– Люда обещала все погасить, когда приедет.
– А когда она приедет?
– Она мне не отчитывается, – равнодушно произнесла пенсионерка.
Припекало белое мартовское солнце. В распахнутой куртке Иван брел по улице Сумской, вертя коротко стриженной розовой головой.
В его правой руке шуршала на встречном ветру подробная карта города Харькова – желтая, с резными медальонами достопримечательностей и яркими оконцами реклам.
Книгу «Молодой негодяй», которая подтолкнула его к этой экскурсии, Иван нес в сердце своем.
Позади осталась солнечная площадь, некогда звавшаяся именем Тевелева, где проживал молодой негодяй со своей безумной еврейской женой Анной (ранняя седина, сластолюбивая повадка). От нее в чадную низину катился Бурсацкий спуск, тот самый, по которому негодяй спускался на рынок за продуктами (это были простые продукты – помидоры, картофель, гречневая крупа). Художественной инспекции подвергся и бывший ресторан «Театральный» (там шел ремонт, но двое пожилых штукатуров против близорукого чужака не возражали). Иван запомнил: это из теплого зева «Театрального» молодой повеса Эд выкатывался в ночь, обнимая за талию своего загульного приятеля, бонвивана Гену, на этих вот низких ступенях сердце Эдички сладко екало, открывая новую, нисколько не гетеросексуальную тему, которая доведет-таки нью-йоркского безработного Эдди до рандеву с чернокожим антиноем. Он заглянул даже и в магазин «Поэзия», куда вчерашний рабочий литейного цеха завода «Серп и молот» Эдуард (тогда еще Савенко) устроился книгоношей. Магазин наводил тоску случайным подбором книг, слащавыми до тошного образами исторических гетманов (плакаты, издание для школ) – те усатыми чучелами глядели с полок – и общей своей никчемностью. Иван распознал даже вывеску кинотеатра «Комсомольский», в фойе которого зачаточный поэт Лимонов торговал литературным ширпотребом с лотка. Внутрь не зашел, без билетов не пускали.
Он нашел здесь, пожалуйста, аплодисменты, даже водопад «Зеркальная струя», увенчанный ажурной языческой часовней – об этой диковине Иван читал в лимоновской «Книге воды».
Возле «Струи», кстати припомнил Иван, его командировочный дед по матери, капитан инженерных войск, снимался в пятьдесят третьем году – хмурые мужчины в шинелях привычно сомкнули строй, женщины-наседки в тяжелых пуховых платках – в первом ряду. Дед – крайний справа.
Гладкий, лжеклассический провинциализм «Зеркальной струи» неподдельно тронул Ивана. Вокруг ее резного купола ходили, то и дело схлестываясь кортежами, сразу три небогатых свадьбы, фотограф одной из них даже принял разодетого Ивана за свидетеля. Тот счел это хорошим знаком («А что, если мы с Людмилой...»)
Впереди путеводно маячил парк Шевченко, на лавочках которого Эд целовался с захмелевшими от портвейна девицами, зоопарк, где под тигриный рык и гиппопотамий рев он трапезничал, испепеляя блоковским взглядом «козье племя» с авоськами и сосисками, а там уже, глядишь, можно взять мотор и махнуть на легендарную рабочую Тюренку с улицей Материалистической, где вырос и, подросши, разбойничал подросток Савенко – там пруды и сады, цыган Коля разжился папироской и сидит-мечтает на пригорке, поодаль у реки гутарят за бутылкой биомицина мужички, они «при делах», а под ближней ветлой пудрятся роскошные русалки-шалавы...
В парке Шевченко Иван уселся на волной изогнутую лавочку.
Расставил колени этак широко, с наглым прогибом поясницы.
Так, подумалось Ивану, мог сиживать на этой лавке и сам Эдуард Лимонов. Не тот козлобородый и седой, с речью провинциального артиста и душой, усыпленной дурманом ускользающей власти, Лимонов-нацбол, но тот возвышенный волчонок, от руки переписывавший Хлебникова и Фрейда.
Рядом с Иваном примостились двое молодых людей в кожаных куртках.
Вначале Ивану показалось, они говорят о литературе (их речь частила старинными большими словами – «зло», «хаос», «опыт»). Но наваждение быстро рассеялось: говорили о компьютерных играх. Там «зло» – всего лишь цветной столбик в углу экрана, а «опыт» нужен исключительно чтобы шустрее набирать полные карманы «скора» и «лута», тамошних аналогов благодати.
Иван издал слабый стон отвращения.
Он что хочешь отдал бы, чтобы оказаться сейчас на лавочке в том, лимоновском Харькове, где безо всякой иронии рассуждали о признании, которое поэт может получить в Москве.
Напротив него, на пригреве, сидел, байронически заломив бровь, юноша лет семнадцати. И черные очи сияли проникновенно из его бессонных глазниц. Юноша читал книгу.
В парке Шевченко Иван уселся на волной изогнутую лавочку.
Расставил колени этак широко, с наглым прогибом поясницы.
Так, подумалось Ивану, мог сиживать на этой лавке и сам Эдуард Лимонов. Не тот козлобородый и седой, с речью провинциального артиста и душой, усыпленной дурманом ускользающей власти, Лимонов-нацбол, но тот возвышенный волчонок, от руки переписывавший Хлебникова и Фрейда.
Рядом с Иваном примостились двое молодых людей в кожаных куртках.
Вначале Ивану показалось, они говорят о литературе (их речь частила старинными большими словами – «зло», «хаос», «опыт»). Но наваждение быстро рассеялось: говорили о компьютерных играх. Там «зло» – всего лишь цветной столбик в углу экрана, а «опыт» нужен исключительно чтобы шустрее набирать полные карманы «скора» и «лута», тамошних аналогов благодати.
Иван издал слабый стон отвращения.
Он что хочешь отдал бы, чтобы оказаться сейчас на лавочке в том, лимоновском Харькове, где безо всякой иронии рассуждали о признании, которое поэт может получить в Москве.
Напротив него, на пригреве, сидел, байронически заломив бровь, юноша лет семнадцати. И черные очи сияли проникновенно из его бессонных глазниц. Юноша читал книгу.
Вид у юноши был грозный. Казалось, обочь, видимые им одним, реют ангелы в перламутровых хламидах и демоны в черных, пока язык поэта обкатывает мимоходом дозревающие магические формулы будущего стиха...
Но единожды обманутый вот только что Иван на сей раз был бдителен – первым делом он лишил юношу презумпции духовной изысканности, которой исподволь наделял его дивный, с былинными дубами, парк. А что, если в руках у юноши вовсе не томик Жуковского и не Верлен в оригинале? Краешком души Иван уже предчувствовал: основным мотивом этого дня, а быть может, и дня следующего, станет разочарование, раз-очарование. Иван встал, непринужденно приблизился, спросил у юноши время, исподволь бдительно экзаменуя обложку перевалившейся на бок книги. Это были «Сорок экзаменационных билетов по украинскому языку и литературе»...
Удаляясь по аллее в сторону сумеречной громадины университета, Иван сплел-таки в косицу терханные ниточки своей тоски.
Да, у засранца Лимонова была-таки великая эпоха. И она, как Кетцалькоатль, требовала жертвоприношений. В виде прочитанных книг.
Эд читал. Его друзья читали. Читали все.
А кто не читал, тот по крайней мере сожалел, что не приучен. Делал вид, что обязательно будет...
А вот нынче-то, а? Ивану для того, чтобы пройти собеседование на работу в Северо-Западной Страховой Компании (хотя почему Северо-Западной? правильнее было бы Американо-Канадской!) пришлось утаить весь свой немалый читательский стаж. «Underskilled and overeducated», то бишь «навыков маловато, с образованием – перебор». Это был самый распространенный вердикт при отказах. Причем как только пацаны и девки в отделе кадров начинали подозревать о наличии у тебя образования – нет, не диплома, а именно образования, – не дай бог, добытого жертвенно и самочинно, они сразу и бесповоротно, непонятно, на чем основываясь, отказывали тебе во всяких вообще профессиональных навыках, даже не снисходя до тестирования оных.
Все три года в Компании Иван только и делал, что пытался «казаться проще». Он даже начал стричься накоротко. («Устал изображать из себя интеллигентного человека», – отшучивался Иван в разговорах с приятелями, знавшими его вихрастым обладателем конского хвоста). Он вычистил из собственной речи все старообразные обороты вроде «мон ами» и «антр ну». Вытравил привычку «выкать». Научился отвечать «понятия не имею», когда коллеги разгадывают несуразный своей очевидностью сканворд. А ведь ничего такого он никогда не знал (как знал, например, его прадед, академик-византист, или дед по отцу, автор классического учебника по неорганической химии). Не особым он, Иван, был книгочеем, максимум – продвинутым любителем словесности. Французским владел так себе, на уровне чтения адаптированного для школ Гюго. Но даже и французский на том собеседовании пришлось спрятать. Ограничившись галочкой в чекбоксе анкеты напротив строки «английский: бегло, без словаря».
На следующее утро он вновь явился на свой амурный пост.
С полчаса Иван простоял перед дверью, вдумчиво разглядывая беленые лозы электропроводки на стене подъезда.
А потом поехал-таки на воспетую Лимоновым Тюренку, чтобы хоть что-нибудь осмысленное, с оттенком высшего значения, за день сделать.
«Тюренка – это расплывчатое понятие. Тут она везде!» – философически заметил шофер и высадил Ивана возле металлической ограды, за которой корчился старый яблоневый сад.
Насторожился вокруг частный сектор, приземистый, неприветливый.
Вдали серел вроде как завод.
Тюренка была неказиста и полуобитаема. Даже лимоновские призраки, казалось, покинули ее.
Иван пошел куда глаза глядят.
Повсеместно асфальт тротуара вспарывали корни могучих тополей – Харьков был обильно засажен именно этим, нелюбимым аллергиком-Иваном деревом.
Справа простиралась заводская стена – вспоминая поездку, Иван сообразил: это сюда вела поржавелая железнодорожная колея. Мертвенно глядели из-за забора окна запустевших цехов. Ни одного звука не доносилось с той стороны. На крыше здания, украшенного старинным лозунгом, прославляющим труд, росли две березки – прямо Чернобыльская зона отчуждения.
А стена все тянулась. Слева, веером распыляя лужи, проносились редкие машины.
Иван шел, понурив голову. Он размышлял. Приходилось признать очень банальную вещь – а Иван не любил признавать банальные вещи – что центр Харькова, при всей явственной изнуренности своего исторического облика, выглядит все же более близким к своему нетленному образу, сотканному писателем Лимоновым, нежели рабочие окраины (хотя, казалось бы, шансов измениться за эти сорок лет у центра было значительно больше). На рабочих окраинах, и в этом было все дело, теперь не жили рабочие. Рабочих не было больше. Они ушли по-марксистски, как класс. Какие-то люди, конечно, и теперь селились в этих домишках. Но вряд помнили они, что такое токарный станок и где она, та заводская проходная.
Если сравнить город с человеком (а Иван любил такие штуки; Москва представлялась ему дородной торговкой колбасными изделиями, Сочи – подвыпившей путаной, Мурманск – ворчливым офицером, раньше срока уволенным в запас), то Харьков вышел бы красным инженером в белом льняном костюме (вначале он думал, город похож на изнасилованную девушку, но затем признал: не девичья стать). Представим себе – этот спец шел себе домой по темному переулку, когда с ним поравнялась уличная банда. «Закурить не будет?» И вот уже шпана, потея, метелит бедолагу, еще удар – и он корчится на земле, проблеск «золлингеновского» ножа... примерно как в конце «Подростка Савенко»... Светает. Наш инженер-молодчага спотыкливо бредет домой, зажимая рану ладонью. Нестерпимо болит раздувшийся лиловый глаз, брючина висит на честном слове, во рту минус два зуба. Если окликнуть его, он посмотрит на тебя с этакой мучительной гордостью, но не станет жаловаться, конечно...
Итак, что же это происходит, господа, друзья? Куда девался лимоновский Харьков? Ведь что такое три составляющих его? Это пролетарии, читающие юноши и прекрасные неверные женщины. Первых – не замечено. Вторых – не обнаружено. А третьи?
Мимо прошла развитая школьница в куртке с капюшоном и модных уже не первый сезон джинсах с супернизкой посадкой. Иван до не хочу насмотрелся на этот смелый фасон минувшим летом. (Флэшбэк: невинное создание выбирается из маршрутки и ближний к двери пассажир (Иван) имеет счастье наблюдать нежную ложбинку между ягодичками, а у ее товарки, той не хватило сидячего места и она стоит, вцепившись пятерней в обитый велюром потолок, штаны сползли так низко что кажется, вот-вот проглянет жесткая лобковая поросль...)
Иван настолько увлекся, что лишь когда девушка поравнялась с ним, заметил – она горько, надсадно плачет.
Мысль Ивана вновь возвратилась к Лимонову.
В его книгах женщины, кажется, никогда не плакали всерьез.
Плакали, хотя и бесслезно, мужчины, точнее – мужчина-автор, покудова вокруг развратно извивались хладные красавицы, десятки, десятки одинаковых, жестоких. Ивану вдруг вспомнилось, что его кузина Клавдия, та самая, с мужем Рысей, несколько лет работала реабилитологом в одной Санкт-Петербургской клинике для деятелей культуры. От нее Иван слыхал, что у балерин, мол, ноги жуткие. Вместо ногтей, де, у них камешки, сухожилия рельефные, как у лошадей, и тесно облеплены сухой, серой кожей, большой палец будто из песчаника вырезан, это от многолетнего стояния на пуантах. Словом, ноги-уродки, не для посторонних глаз. Ведь наверняка, подумалось Ивану, тот орган, которым Лимонов воспринимал своих женщин (он затруднялся орган этот поименовать, но не половой же в самом деле, это было бы слишком просто, про себя он окрестил его по аналогии «ноги») – женщин блудливых и архиблудливых, роскошных и резвых, обманных и беспредельно подлых – находится у разменявшего седьмой десяток мэтра в том же состоянии, что и натруженные балеринские ноги – кое-где уже окаменело, кое-где еще только известкуется...