К дому Старика я подрулил минут через сорок.
Казалось бы, почти центр города, а ощущение такое, будто окраина какого‑нибудь поселка.
Сначала скопление гаражей, непонятных складов, черт знает к чему относящихся заборов, а потом и вовсе пустырь. Ухабы, засыпанные битым кирпичом и поросшие кустами.
Фонари остались позади, у последней развилки на краю пустыря. А дальше — темнота и выбоина на выбоине. Если асфальт здесь и клали, то один раз и полвека назад, когда строили сам дом.
Я едва полз, потихоньку лавируя между выбоинами и огибая холмики, пытаясь рассмотреть, где сворачивать. Дом Старика такая же двухэтажка, как и та, в которой живу я. Сейчас Старик, скорее всего, не спит и его окна должны гореть. Вот только где они, эти окна…
Он ведь на первом этаже обосновался, а холмики, покрытые метелками кустов, метра на два все наглухо закрывают.
Есть еще, конечно, второй этаж. Только, в отличие от меня, Старик здесь без соседей. На весь дом всего два человека. Если, конечно, второе существо вообще можно назвать человеком…
Первое дыхание холодного ветерка — прямо в голове — я почувствовал еще далеко от дома. Миг дезориентации — в голове появился кто‑то чужой — и череда быстрых, ловких касаний. Чьи‑то душисто‑прохладные, как бергамот, пальцы ощупывали меня, как статуэтку в темноте, пытаясь понять, что же это.
Прежде чем я успел собраться и вытолкнуть их прочь, сами ушли. Меня узнали, и шаловливые пальчики убрались прочь, не пытаясь пробраться поглубже в мои мысли и ощущения, почувствовав мое раздражение этой бесцеремонностью.
Дорога умерла. Осталась лишь едва приметная колея, ныряющая то вправо, то влево, огибая очередной холмик.
Наконец‑то я различил огоньки, прыгающие за невидимыми прутьями кустов. На первом этаже горит свет. Я выбрался к дому, приткнул «козленка» на крошечной полянке перед крыльцом и заглушил мотор.
Посидел, слушая музыку. Надо было выключать, но я никак не мог оторваться от мелодии — такой совершенной, так чудно переливающейся из одной сладости в другую…
Или побаиваешься того, что придется сделать?
Может быть.
Но и мелодию дослушать хотелось…
Потом развернулся к соседнему креслу, подтянул к себе большой бумажный пакет с продуктами, обнял его правой рукой и очень осторожно вместил в объятия левой. Рука тут же отозвалась тупой болью. Осторожнее надо будет…
Поворачиваясь всем корпусом, чтобы левая рука работала с плечом как неподвижное целое, осторожно выбрался из машины, захлопнул дверцу и взошел на крыльцо.
В левой руке разгоралась боль, но держать пакет надо ей. Правая мне еще понадобится.
Я встал под массивной металлической дверью, резко выбивавшейся из облика всего домика — такого старенького и заброшенного с виду, — и позвонил.
Ждать пришлось минуты две.
Сначала в окне сбоку, за горизонтальными полосками жалюзи, в светлых линиях мелькнула тень. Через несколько секунд громко щелкнул замок. Я потянул на себя тяжелую металлическую дверь и вошел.
— А, Владик…
На миг я увидел его улыбку, но она тут же спряталась жестких складках его лица.
Старик… У него всего один клок седых волос на левом виске, а остальные черные, как смоль. На самом деле ему пятьдесят один, а в силе рукопожатия он даст фору любому из нас. Да и не только в телесной силе — он куда опытнее любого из нас. Старик давил этих чертовых сук, когда я еще с горшка под стол бегал.
Давил их умело и много. До тех пор, пока не потерял обе ноги и левую руку.
— Вот, к чаю попить привез… — начал я.
Голубые глаза старика буравили меня, и я знал, что он прекрасно читает все мои мысли.
— Ага, к чаю… Знаем мы ваш чай. Нет чтоб хоть раз в год просто так старика навестить. Куда там!
Он раздраженно хлопнул правой рукой и протезом левой по колесам кресла, от души дернул ободы. Развернул кресло и покатил по коридору обратно. Пробурчал, не оглядываясь:
— Ты так совсем мою девочку ухайдакаешь, Крамер… Который уже раз за месяц?
Я ничего не ответил. Просто прикрыл дверь и пошел следом.
Нам сегодня предстоит серьезный разговор, но не сейчас. Старик может брюзжать, может злиться, но он человек дела. И поэтому…
— Продукты пока разгрузи, — скомандовал Старик и повернул влево.
Туда, где когда‑то была другая квартира, пока Старик не объединил весь первый этаж в одну. Он покатил в дальний конец дома, а я прошел на кухню и стал разгружать пакеты.
Потом пошел в гостиную, но не удержался, заглянул в кабинет. Как всегда, здесь пахло книгами, а на столе — огромном, как бильярдный, письменном столе в четверть комнаты — кавардак из исписанных листов бумаги, раскрытых книг вверх и вниз разворотами, чтобы не перелистывались и не захлопывались, томов побольше и огроменных томищ.
Поверх всего — одна из их книг. Издали разворот, если не всматриваться, похож на обрывки жирной паучьей сети. Ближе к краю стола разложен еще какой‑то старинный фолиант…
Здесь вообще много книг. И современных — самых разных, от медицинских словарей до лингвистических пособий, и старых. Три стены в книжных полках, и все забиты книгами. Самые старые собраны в углу слева от окна — там, где их никогда не настигнет прямой солнечный свет.
Здесь у Старика есть все, о чем только может мечтать библиофил‑старьевщик, и даже больше. Особенно много трактатов по черной магии, в основном пражских изданий. Впрочем, не уверен, что от этих пыльных старинных фолиантов есть какая‑то польза.
Но имеются и стоящие вещи. На средних полках, куда старику удобнее всего дотягиваться, сидя на кресле‑каталке. Здесь настоящие черные псалтыри. Всего на двух полках. Не так много, как мне хотелось бы. Каждый черный псалтырь, вставший на эти полки, это теплое напоминание о том, что еще одна из этих чертовых сук — из действительно опасных чертовых сук! — больше никогда не будет приносить жертвы под винторогой мордой.
Были и вовсе уникальные — вроде «Malleus Maleficarum».
То есть оба. И та подделка, которая выдается за «Malleus Maleficarum».[1] Этих «Молотов» даже несколько, разных изданий — на верхних полках, среди прочей старинной макулатуры, от которой почти никакой пользы.
Но у Старика есть и другой «Malleus Maleficarum» — настоящий. Написанный теми, кто вправду знал, что из себя представляют эти чертовы суки, чем они действительно опасны, а главное — как их бить. Потому что они на самом деле дрались с чертовыми суками…
Дрались до тех пор, пока чаша весов не склонилась в другую сторону. Пока эти чертовы суки не подмяли под себя сначала церковных иерархов, их руками раскурочили инквизицию изнутри, а потом сами стали невидимыми хозяевами всей Европы… А теперь, похоже, и всего мира.
Теперь охотников почти нет. Архивы инквизиции сожгли, вместо них распространили странные якобы пособия для инквизиторов, полные чепухи и бреда, вроде того подложного «Молота». Чтобы даже те немногие, кто соприкоснулся с этими чертовыми суками, но каким‑то чудом вырвался, уцелел, что‑то понял и решил бороться, все равно оказались беспомощны, как слепой котенок. Попытаешься разобраться, что к чему, как с этими чертовыми суками можно бороться, попытаешься найти хоть какие‑то крупицы знания — получишь записки сумасшедших женоненавистников, которые в лучшем случае собьют с толку, а в худшем — запутают так, что сразу же и попадешься…
Я оглядывал все эти ин‑фолио и ин‑кварто с «живыми» обложками, узоры на которых плывут в глазах. Особенно те, на которых узор не просто выгравирован, а набран из разных металлов, как мозаика. Эти сделаны искуснее, и эффект сильнее.
Я пытался отыскать такой же, как видел ночью, но ничего подобного не было.
Разве что… В самом углу, возле крошечного томика «Молота» на старославянском — перевода того исходного, первого «Молота» — стояла большая книга в металлическом переплете, и она…
Я прищурился, приглядываясь. Рисунок похож, те же спирали из шестеренок и ощутимо плывут в глазах, но вовсе не с той сводящей с ума силой, что была у книжки в алтаре. Хотя… Может быть, если развернуть переплет лицом…
Я вцепился в холодный переплет, чтобы вытянуть с полки тяжелый том.
За спиной скрипнули колеса.
— Поставь книжку, Крамер. Сколько раз повторять: руки надо мыть, прежде чем трогать такие вещи! Мыть руки надо! Сколько раз говорить?
Я смутился и задвинул книжку обратно на полку. Мыть… Мыть руки надо после того, как потрогал эту дрянь.
— Дед Юр, я все хотел спросить…
— Ну?
— Сколько лет было той, с сорока двумя?
Старик подозрительно разглядывал меня.
— А с чего это такой интерес?
— Ну так… Вдруг сообразил, что не знаю. А надо бы. Если хочу стать когда‑нибудь таким, как ты.
— А с чего это такой интерес?
— Ну так… Вдруг сообразил, что не знаю. А надо бы. Если хочу стать когда‑нибудь таким, как ты.
Я улыбнулся, но Старика на телячьих нежностях не проведешь. Он поднял указательный палец и прицелился в меня:
— Ты мне это брось, Крамер! Таким, как я… Ты что, всю жизнь собираешься только этим и заниматься?
— «Тонкое искусство охоты требует постоянного совершенствования, вплоть до самоотреченья», — процитировал я из «Молота».
Старик хлопнул ладонью по подлокотнику.
— Охоты! На кого охоты? Мы вычистили и город, и все вокруг. Здесь их больше нет. А если какая‑то случайно и забредет к нам, в нашу глухомань, то это будет мелочь. Тебе с лихвой хватит того, что ты уже можешь. И… — Он осекся. Внимательно поглядел на меня. — Или ты опять кого‑то из другой области собираешься, засранец?!
— Ну, почему сразу из другой области… Можно же и просто учиться. На всякий случай. Кто‑то ведь должен…
— Ты жить должен! Жить! Вот чему тебе надо учиться!
— Но, деда Юра, я же…
— Ты на остальных наших посмотри, — перебил меня Старик. — У Гошки вон уж вторая девчушка родилась. Серебряков тоже времени даром не теряет, кобелина, уж полгорода девок перепортил, наверно… А ты?
— Что — я?
— А то, что ты уже не живешь! Ты уже фанатиком стал. Это уже болезнь. Ну сколько тебе можно объяснять, что охота — она ради жизни. Чтобы убрать то, что мешает, и спокойно жить дальше. Жить! Охота ради жизни, а не жизнь ради охоты! Понимаешь?
Я прикрыл глаза, прислушиваясь к себе:
— Пора, кажется…
— Ты меня не слушаешь! — Старик врезал кулаком по подлокотнику.
Но тоже замер. Поморщился, нехотя кивнул.
— Да, пора… Но учти, Крамер. Это последний раз вне расписания. Две недели я тебя к ней больше близко не подпущу! Понял?
Я кивнул, слушая уже не Старика, а то, что творилось во мне.
Глубоко в голове родился холодный ветерок.
Эти холодные мазки по вискам изнутри лишь на первый взгляд схожи. Если знать, на что обращать внимание, легко заметить, что каждый налетает по‑своему. Все разные, как и лица их хозяек.
Эти ледяные пальчики — холодящие не как лед, а как душистый бергамот — принадлежали той же, что касалась меня на дороге перед домом. Только на этот раз касание было не заискивающим, а чуть удивленным. Озабоченным.
Все еще по‑доброму. Пока еще так, как вы удивляетесь, когда хороший знакомый вдруг взял и сделал вам какую‑то гадость. Сделал, но вы все еще отказываетесь поверить в это. Не хотите…
Глава 3 РУЧНАЯ ДЬЯВОЛИЦА
Она все еще была красива.
Несмотря на то что было ей уже за сорок и лицо ее — крупные, правильные черты, породистое немецкое лицо — сейчас застыло. Угрюмое, жесткое, тесанное из камня.
Несмотря на полное отсутствие макияжа и простую, грубоватую одежду — дешевенькое синее платье прямоугольного покроя, едва прикрывшее колени, на щиколотках пятна зеленки, голые ноги.
Несмотря на два шрама на лбу, справа и слева у самого основания волос. Округлые бляшки, от которых раскинулись лучиками во все стороны маленькие шрамы — звезды исковерканной кожи.
И все равно она была красива. Очень.
Она лежала на широком дубовом столе, прикрученном к полу. Поверх запястий, щиколоток, шеи и лба — кожаные ленты‑захваты, прижимавшие ее к столешнице.
Над левой рукой капельница. По пластиковой трубке медленно струился физраствор, а вместе с ним что‑то зеленоватое. И, по мере того как это втекало в ее вену, в комнате становилось тяжелее и тяжелее. Холодный ветерок в моей голове превратился в два ледяных обруча, стиснувших виски.
Можно начинать.
Я прикрыл глаза, сосредоточиваясь. Вытаскивая из памяти все те приемы, которым научился здесь же, в этой самой комнате…
Здесь пахло женским телом, которое можно было бы мыть и чаще. Был в воздухе привкус хлорки, оставшийся после уборки. Но куда сильнее всего этого аромат кокоса.
И еще непрестанная возня справа от стула. Там вдоль стены протянулся ряд маленьких клеток. Четыре из них были заняты.
Не открывая глаз, я провел рукой по верхушке клеток, по холодным стальным спицам. Щелк, щелк, щелк следом за моими пальцами. Крысиные резцы хватали воздух, где только что был мой палец, клацали по стальным прутьям клетки, но едва ли чувствовали боль.
Слишком голодны, чтобы обращать на нее внимание. Третий день без еды. И теперь этот запах кокосового масла. Он сводил их с ума…
Та, что лежала на столе, посмотрела на меня.
Теперь ее лицо не было бесчувственной маской манекена. Теперь там были чувства. Даже слишком много.
Её глаза… Ярость… Ярость…
Я почувствовал, как ее внимание сосредоточилось на мне. Ярость, что душила ее и не находила выхода и усиливалась оттого, что она вдруг обнаружила, что не может двигаться, теперь нашла выход.
Порыв холода в висках — и ледяной волной меня обдал ужас. Беспричинный, но ему и не требовалось причин, так жутко мне стало — рефлекторно я замер, затаил дыхание, внутренности сжались в комок…
Всего на миг. Я был готов к этой ледяной волне и тут же вынырнул из нее.
Прошлой ночью возле дома той чертовой суки я был раскрыт. Чтобы она не заметила, а если заметила, то не поняла. Чтобы посчитала лесной зверюшкой, тварью бессловесной, не понимающей, что откуда берется…
Но сейчас я не старался прятаться, сейчас я принимал бой. Сейчас я не отступал, а закрылся. Вытеснил ее вторжение, выдавил из себя то, что она пихала в меня.
И следил за своими эмоциями, чувствами, мыслями. Я неплохо выучил механику моей души — по крайней мере, то, что плавает по поверхности. Это я знаю не хуже, чем мышцы своего тела. И сейчас я следил за малейшими изменениями, которые она пыталась вызвать, и тут же гасил их.
И так же, как в качалке, на тренировках тела я слежу за ритмом дыхания, за тем, чтобы движение шло правильно, — так сейчас я поддерживал в себе нужный букет эмоций, помогавших мне держать в узде мой ум.
Она чувствовала это. Для нее моя голова — прозрачный аквариум, где вместо рыбок мечутся обрывки мыслей и эмоций, а на дне колышутся водоросли памяти и ассоциаций. Для нее, когда‑то пользовавшейся людьми, как вещами, было очевидно, что я сопротивляюсь ее попыткам влезть в меня. Яснее ясного. Обычный человек никогда не бывает в таком состоянии, в котором сейчас находился я. Пытался удержаться. Балансировал…
Она чувствовала, что я сознательно задушил приступ паники. Чувствовала, что мне далось это без труда. Чувствовала и то, что я не собираюсь впускать ее, не собираюсь подчиняться. И вся ярость, занесенная в ее вены той зеленоватой дрянью, обратилась на меня.
Ярость и все то, что у нее еще осталось после того, как ей пробили лобные доли.
А умела она многое. До того как попала на этот стол, она прекрасно научилась копаться в головах людей. Заставлять других чувствовать то, что хотела она. Направлять их делать то, что угодно ей… Желать того же, чего хотела она…
И — ярость. Ярость душила ее сейчас, подстегивая, наполняя силой, требуя выхода. Точки приложения…
Невозможно было поверить, что всего четверть часа назад это же существо касалось меня легко, так легко, что я едва заметил! Призрачный ветерок в голове был легким и дружелюбным, тактично убирался прочь, едва чувствовал, что его встречают без радости. То была заискивающая улыбка, не встретившая ответа…
Сейчас в моей голове вращались ледяные жернова. Тяжелые, яростные, неумолимые. Перемалывая все, до чего дотягивались. Выдергивая из моей защиты то одну эмоцию, то другую и — изничтожая.
Огонь, который я так старательно раздувал в себе — давай, сука! попробуй! тебе не сломать меня! не испугать! — вдруг стал прозрачным, наигранным, неуверенным. У меня уже не было этого злого куража — я лишь цеплялся за него, за память о нем. Цеплялся из последних сил, и уже не за что было цепляться, лишь тень…
Уверенность в том, что я куда сильнее этих человеческих остатков, разложенных на столе, выдохлась, растворилась, пропала…
Знание, что я владею множеством приемов противостояния этим чертовым сукам, сменилось растерянностью. На самом деле я же ничего не умею, совсем ничего…
Накатило ощущение, что меня предали, будто я потерял что‑то, что‑то очень важное… Ну, разве не смехотворно: я, дурак, надеялся, что смогу противостоять ей. Ей, которая сейчас шутя пробивала все мои щиты, раскидывала заслоны, а я‑то так настраивался, так выверял нужные эмоции, так раздувал их — все то время, пока зеленоватая отрава струилась в ее кровь и начинала действовать…
Только я знал, что это шло не из глубины меня, а просачивалось снаружи. Ее жернова почти смололи мою защиту — вот что это такое.
Блеснула злость — как же легко я ломаюсь! — и я встряхнулся, зацепился за эту злость, раздул ее. Пусть злость на себя самого, но главное, что это — злость. Яркая, колкая злость — спасительное чувство! Не столь хорошее, как уверенность в себе, но хоть что‑то. Выставить ее впереди, щитом!