Блеск и нищета русской литературы: Филологическая проза - Довлатов Сергей Донатович 9 стр.


Мидл-класс узнает себя и начинает сердиться. Тогда Сагаловского называют циником, штукарем, безответственным критиканом и даже — антисемитом.

Это — глупо.

Умение шутить, даже зло, издевательски шутить в собственный адрес — прекраснейшая, благороднейшая черта неистребимого еврейства.

Спрашивается, кто придумал все еврейские анекдоты? Вот именно…

Сагаловский это знает.

Еврей возвращает российской словесности забытые преференции — легкость, изящество, тотальный юмор. Таким же способом — представьте — написан «Домик в Коломне». И тем более — «Граф Нулин».

Через множество поколений Сагаловский восходит к рассказчикам неандертальской эпохи. Которым за байки и юмор разрешали не охотиться, а позднее не трудиться…

Двадцать лет я проработал редактором. Сагаловский — единственная награда за мои труды.

Я его обнаружил. Вернее, он написал мне письмо. И там, между прочим, говорилось:

Я понял — это наш человек. Я притащил его в «Новый американец». Я давал ему советы. (Которые он решительно игнорировал.)

Мы вместе начинали. Вместе ушли из газеты. Так что судьба наша — общая…

Против течения Леты

Мемуарная литература пользуется спросом во всем мире, а у российского читателя, долгие годы насильственно отчуждаемого от собственной истории, жанр воспоминаний вызывает особый, жадный и неутолимый интерес. При этом увлекают нас не столько частные подробности жизни мемуариста (иной раз сами по себе весьма любопытные), сколько возможность найти в чужом душевном опыте разгадку нашей собственной драмы.

Здесь, в эмиграции, мы получили доступ к целым напластованиям мемуарной литературы, от записок бывших соратников Ленина и вождей Белой армии до дневников окололитературных дам и всевозможных претенциозных неудачников. В общем потоке современной мемуаристики читатель выделяет те произведения, в которых сочетаются: богатый опыт, интеллект, проницательность, способность к обобщениям, а главное — честный, свободный от эгоистического самолюбия подход к событиям.

Так на общем фоне более или менее значительных свидетельств выделяются полные трагизма мемуары Надежды Мандельштам и Евгении Гинзбург, фундаментальный труд Нины Берберовой «Курсив мой» и поразительная книга Солженицына «Бодался теленок с дубом» — история борьбы писателя с литературными функционерами и чинами КГБ.

Недавно к достойным образцам мемуарной литературы присоединились воспоминания одного из старейших и наиболее заслуженных прозаиков эмиграции Василия Семеновича Яновского «Поля Елисейские», выпущенные нью-йоркским издательством «Серебряный век».

К сожалению, имя Василия Яновского до странности мало говорит современным русским читателям, хотя Яновский бесспорно принадлежит к числу самых талантливых, глубоких и уж во всяком случае — наиболее оригинальных прозаиков первой эмигрантской волны.

Юношей оказавшись в эмиграции, Яновский сформировался как литератор в предвоенном Париже, где дебютировал в 1930 году повестью «Колесо». Затем одна за другой выходили его книги — «Мир», «Любовь вторая», «Портативное бессмертие».

Влиятельные критики быстро оценили дарование молодого Яновского. Требовательный и даже придирчивый Георгий Адамович назвал его «серьезным писателем». Доброжелательный, но строгий Михаил Осоргин говорил:

«Нельзя не признать в Яновском ясно выраженной и при этом какой-то особой, напористой талантливости. Для него литература — не случайность, и он умеет работать, вероятно, без легкости, может быть, даже с большим трудом, но и с уверенностью».

Яновский заявил о себе не как бытописатель, не как злободневный политический публицист и не как поставщик увлекательного семейного чтива. Его проза лишена поверхностного косметического изящества, в ней нет той завораживающей легкости, которая нередко сопутствует ординарному содержанию. Яновский оперирует глобальными метафизическими идеями и понятиями, коллизии в его романах разрешаются на уровне высших нравственных ценностей, что и требует от писателя многоплановой композиции и сложной, разнородной художественной ткани.

Герои Яновского часто оказываются в невероятных, жестоких и трагических обстоятельствах, в его романах есть элементы фантастики и сюрреалистического гротеска, земное и обыденное соседствует в них с мистическим и астральным…

Завоевав известность во Франции, Яновский в 1942 году перебрался в Соединенные Штаты. Впоследствии его книги выходили в Европе и в Америке, а рассказы, повести и эссе публиковались в лучших эмигрантских периодических изданиях.

Кажется парадоксальным, что наиболее значительные романы Яновского («По ту сторону времени», «Кимвал бряцающий», «Великое переселение») появились на английском языке и до сих пор не изданы по-русски. Поэтому-то имя Яновского больше говорит сейчас американской читающей публике, чем нынешнему поколению русских в Нью-Йорке, не говоря о Москве, Ленинграде или Новосибирске.

Следует отметить, что уважительное предисловие к роману Яновского «По ту сторону времени» было написано крупнейшим англоязычным поэтом Уистеном Оденом, отдававшим должное не только захватывающей проблематике этой книги, но и ее формально-эстетическим качествам. Заканчивает Оден свое предисловие такими словами:

«В романе „По ту сторону“ есть сцены, которые я буду помнить всю свою жизнь».

В своих мемуарах Яновский скупыми и точными штрихами воссоздает атмосферу литературного Парижа 30-х годов, насыщенного творческими флюидами, томимого бедностью и предчувствием грядущей катастрофы. Перед нами проходит вереница как весьма замечательных, так и вполне заурядных деятелей эмиграции, от Бунина и Мережковского до Злобина и Проценко, и каждое, самое ординарное лицо запечатлевается в нашей памяти благодаря ярким, выразительным деталям, которые использует автор.

Внутренняя задача мемуаров Яновского состоит в том, чтобы превратить субъективное художественное творение — в объективный исторический документ, и потому не случайно книге предпослан эпиграф из Вольтера: «О мертвых мы обязаны говорить только правду», и уж тем более не случайно — дополнительное предуведомление Яновского:

«Я должен вас предупредить, чтобы вы не удивлялись, если я буду о мертвых повествовать, как о живых».

Кому-то мемуары Яновского покажутся резкими и даже злыми, но ни один компетентный и непредвзятый читатель не обнаружит в них ни попытки сведения счетов, ни выражения личных обид или запоздалых частных претензий к именитым покойникам — воспоминания продиктованы стремлением к правде, той окончательной, выверенной временем правде, каковая доступна лишь умному, внимательному и тонкому очевидцу. Таким образом, Яновский избегает как «хрестоматийного глянца», так и злорадного, торжествующего очернительства, пренебрегает как розовыми, так и черными тонами, находя в каждом цвете все оттенки спектра.

К ценнейшим преимуществам Яновского относится еще и то, что, будучи писателем-интеллектуалом, он не только воссоздает жизненный материал в бытовой плоскости, не только рисует характеры деятелей эмиграции в их житейских проявлениях, но и легко ориентируется в религиозных, философских, нравственных проблемах, то есть в духовной атмосфере русского Парижа.

Сам инструмент Василия Яновского по существу интеллектуален, его воспоминания ценны не количеством фактов, не объемом материалов, не линейной полнотой изложения, а «вертикальным» (по его собственному выражению), выборочным, осмысленным подходом к жизненной реальности.

Знакомство с событиями прошлого, выхваченными из мрака добросовестным, талантливым свидетелем, дают нам возможность лучше разобраться в настоящем, уловить в нем прогноз на будущее.

Ведь память — это единственная река, которая движется против течения Леты.

From USA with Love

В семидесятые годы я был писателем-нонконформистом с большими претензиями и без единой опубликованной строчки, не считая журнально-газетной халтуры. Мои амбиции были обратно пропорциональны возможностям, то есть отсутствие возможностей давало мне право считать себя непризнанным гением. Примерно так же рассуждали и мои друзья.

Наши мечты и надежды были устремлены на Запад. Мы следовали принципу обратной логики: если у нас все плохо, значит, у них все хорошо, вернее, то, что плохо у нас, должно быть замечательно у них. Стоит нам опубликоваться на Западе, и все узнают, какие мы гениальные, бравые ребята.

И вот я на Западе. Гения из меня пока не вышло, некоторые иллюзии рассеялись, зато я неожиданно превратился в среднего американского писателя русского происхождения, одного из сотен тех, кто публикуется в приличных журналах и выпускает свои книги в приличных издательствах.

Боюсь, что многие из моих друзей, оставшихся в России, все еще находятся во власти иллюзий как насчет собственной гениальности (поскольку возможностей у них там не прибавилось), так и по части райской жизни на Западе.

Мне давно хотелось обратиться к ним с письмом на тонкой папиросной бумаге, которое знакомый итальянец готов переправить в Россию, прибегнув к одному из способов, разработанных нами совместно. Вот примерный текст этого, все еще неотправленного, письма.

Дорогие мои!

Вынужден быть крайне лаконичным, дабы письмецо уместилось в тайнике знакомого сеньора.

Поэтому — только о главном, только о наших с вами литературных делах…

Знайте, что Америка — не рай, не филиал земного рая, и это, я думаю, мое главное открытие на Западе. Мое постижение Америки, вернее (ближе к делу) — литературной жизни на Западе, делится на три периода.

Сначала все было прекрасно: издательств русских много, газет и журналов более чем достаточно, цензура отсутствует.

Затем все было ужасно: гонораров русские журналы не платят, издательства публикуют всякую чепуху, отсутствие цензуры (при отсутствии серьезной критики) — плодит графоманов.

А затем все стало более или менее нормально. Оказалось, что в Америке есть все, дурное и хорошее, ибо свобода равно благосклонна к ужасному и замечательному, как луна, равнодушно освещающая дорогу и хищнику, и жертве, или как солнце, под лучами которого одинаково быстро вытягиваются сорняки и ржаные колосья…

Мы поменяли не общественный строй, не экономическую формацию, не географию, не климат и тем более — не собственную натуру. Человек не меняется, и формы жизни остаются прежними. Меняем мы одни печали на другие, только и всего. Лично я решительно предпочитаю здешние печали.

Когда-то я старался проникнуть в официальную советскую литературу. Затем мне хотелось думать, что я принадлежу к неофициальной советской литературе. Затем я уехал и без особого труда прибился к литературе эмигрантской. Еще через два года мои рассказы сгоряча перевели на три-четыре языка и я наконец понял главное.

Бессмысленно делить литературу на официальную и подпольную, на русскую и советскую, на литературу метрополии и диаспоры. Существует одна литература — мировая. И если вам повезло от рожденья (талант) и везение продолжается (хороший переводчик, дельный литературный агент), то через определенное время вы станете частицей мировой литературы. Пусть микроскопической, но все-таки частью огромного целого.

Перелетев через океан, вы окажетесь далеко не в раю. (Я говорю сейчас не о колбасе и джинсах, речь идет только о прозе.)

Цензура, действительно, отсутствует, а вот конъюнктура имеется. (Я давно заметил, что гнусности тяготеют к рифме. Цензура-конъюнктура… Местком-горком-профком…) Дома мы имели дело с идеологической конъюнктурой. Здесь имеем дело с конъюнктурой рынка, спроса. С гнетущей и непостижимой для беспечного литератора идеей рентабельности.

Русский издатель на Западе вам скажет:

— Ты не обладаешь достаточной известностью. Ты не Солженицын и не Бродский. Твоя книга не сулит мне барышей. Давай я издам ее за твой собственный счет…

Американский издатель поведет себя гораздо деликатнее. Он скажет:

— Твоя книга — прекрасна. Но о лагерях мы уже писали. О диссидентах писали. О КГБ и фарцовщиках писали. Тошнотворная хроника советских будней надоела читателю… Напиши что-нибудь смешное об Америке… Или о Древнем Египте…

И при этом вы будете лишены даже последнего утешения неудачника — права на смертельную обиду. Литература здесь принадлежит не государству, а издателю, а издатель вкладывает собственные деньги, так почему бы ему не относиться к ним бережно?

Тем не менее, вас рано или поздно опубликуют, как по-русски, так и по-английски. Русские издательства вырастают, как грибы. В конце концов издадитесь за собственный счет. Это недорого.

Американский же рынок практически безбрежен. Талантливая серьезная книга рано или поздно найдет издателя.

Издателей здесь сотни, может быть — тысячи. Одному из нескольких тысяч серьезная книга покажется рентабельной, или, как минимум, не слишком убыточной.

Несерьезная — тоже. (При наличии таланта.) И какую бы макулатуру вы ни производили, от высокой дидактики до низкой порнографии (а я уверен, что производство классной макулатуры требует таланта, навыка и даже мастерства), американский рынок поглотит ее. И может быть, вы станете первым из русских литературных ремесленников, заработавших в Америке большие деньги…

Разумеется, вас могут ожидать здесь досадные неожиданности. Издатель русских книг вам скажет (или промолчит, но вы услышите):

— Ты жил в Союзе и печатался на Западе. Ты мог легко угодить в тюрьму. В таких случаях западные газеты поднимают шум. Это способствует продаже твоей книги… А сейчас ты на воле. И в тюрьму при твоем образе жизни угодить нелегко. Поэтому я откладываю издание твоей книги до лучших времен…

«До лучших времен» — это значит — пока я не сяду в американскую тюрьму?!.

Вы скажете: цинизм, прагматизм!.. (Опять — рифмующаяся гадость!) Но я вам отвечу: «Да, а что?» Издательство вкладывает собственные деньги. Давайте же позволим ему быть экономным и расчетливым.

Тем более что уж по-русски-то вас обязательно издадут. Здесь издается все, включая тех, кто этого, по-моему, и не заслуживает.

Вас издадут, и вы должны быть к этому готовы. Потому что ваша иллюзия собственной тайной гениальности неизбежно рассеется. Из кельи непризнанного гения вы угодите в бесконечное пространство мировой литературы, в первой шеренге которой, за чертой горизонта, выступают Толстой, Сервантес и Джойс, а далеко за вашими спинами в дымке абсолютной безвестности плетутся икс, игрек и зет. А вы — посередине.

Боюсь, что многие из вас окажутся средними писателями. (Прибавьте Джудит Кранц к Толстому и разделите на два!) Пугаться этого не стоит. Не бойтесь середины. Именно на этой территории происходит чаще всего самое главное…

И еще одно предостережение. Оказавшись в составе мировой литературы, вы неожиданно перестанете чувствовать свою конкретную аудиторию. А может быть, вообще перестанете задумываться о том, для кого вы пишете.

Когда-то вы писали для советских редакторов, пытаясь убедить их в том, что вы лояльный, но при этом способный и честный литератор. Затем вы писали для узкого круга своих друзей и единомышленников, пытаясь освоиться в тесноватых катакомбах нонконформизма. Потеряв терпение, вы начали писать для гипотетического западного читателя, стараясь дезавуировать коммунистический режим, и это было абсолютно естественно и похвально, хотя бы в силу того, что требовало от вас незаурядного мужества или крайней беспечности — достоинств равно привлекательных.

И вот вы оказались на Западе. Ваши рассказы опубликованы по-русски и по-английски. В конце концов чувство аудитории начинает безнадежно расплываться. Для кого и о чем вы пишете? Для американцев о России? Об Америке для русских? О себе для всех, кто удосужится раскрыть вашу книгу? В результате оказывается, что вы пишете для себя. Для хорошо знакомого и очень близкого человека, который с отвращением глядит на вас, пока вы бреетесь. Короче, ваше дело раскинуть сети, а кто в них попадется: французский студент, американский дантист, русский делец-эмигрант с Брайтон-Бич, советский диссидент или майор КГБ — уже не имеет для вас никакого значения. Главное сделано — сети раскинуты…

Я знаю, что вам нелегко. Догадываюсь, что эмиграция повлияла на качество вашего выбора. Раньше приходилось выбирать между советским энтузиазмом и аполитичностью, между сотрудничеством с властями и удалением в монастырь собственного духа. Сейчас все по-другому. Вам нужно выбирать между рабством и свободой, между безмолвным протестом и открытым безбоязненным самовыражением.

Никто не имеет морального права побуждать заключенного к бунту. Никто не имеет морального права требовать от человека отваги и гражданской смелости. Никто не может сделать выбора — за вас.

И все-таки сделать его — необходимо. Как — это ваша забота и наша печаль.

Нет сомнения, что лучшие из нас по обе стороны железного занавеса рано или поздно встретятся в одной антологии.

Любящий и уважающий вас Сергей Довлатов

Переписка из двух углов

Сложные и несколько экстравагантные отношения крупнейшего советского поэта Владимира Маяковского с центральной героиней и вдохновительницей его поэтического творчества, многолетней возлюбленной и верным другом — Лилей Юрьевной Брик, а также с ее мужем, видным теоретиком футуризма Осипом Бриком, издавна привлекали внимание серьезных исследователей русской культуры и досужих сплетников, причем едва ли не в одинаковой степени.

Назад Дальше