Моё поколение - Илья Бражнин 3 стр.


— Стой, Николай, у меня Кропоткин, — сказал Рыбаков торопливой скороговоркой.


Никишин, схватившийся уже было за дверную ручку, остановился:


— Как у тебя? Я в парте оставил.


Рыбаков расстегнул форменную курточку и показал выглядывавший из-за пазухи корешок книги:


— Взял я… А вот с тетрадкой как?


Рыбаков посмотрел на Илюшу. Тот рассмеялся:


— Пусть поищут.


Он провел рукой по груди. Под рукой выпятился внутренний карман курточки. Успокоенный Рыбаков повернулся к Никишину.


— Пойдем, Николай.


Никишин упрямо рванул классную дверь. Она, против обыкновения, оказалась закрытой изнутри на ключ. Рыбаков стал спиной к двери, лицом к Никишину:


— Брось!


Он положил ладонь на руку Никишина и, чуть прищурился:


— Не ерепенься. Герой тоже.


Илюша потянул упрямца за рукав, Никишин, не обращая на него внимания, снова рванул дверь.


— Кулик идет, — протелеграфировал с лестницы Ситников.


Никишин повернул от двери побагровевшее лицо.


— Сыщики… Сволочуги… — прорычал он с отвращением и, оставив дверную ручку, зашагал в зал. Семиклассники взволнованно перешептывались в углу.


— Мало того, что дохнуть не дают. Еще и шпионить начинают, — злобно бросил Никишин, садясь на подоконник, — черт знает что. Сыскное отделение, а не гимназия.


— А ты погромче покричи, — усмехнулся Любович, указывая глазами на стоявшего неподалеку математика, дежурившего на перемене в зале вместо исчезнувшего Мезенцова.


— И покричу, — упрямо огрызнулся Никишин, — пусть послушают.


— Ну-ну, валяй! — насмешливо кивнул Ширвинский и отошел в сторону.


Математик медленно повернулся, сделав равнодушное лицо, прошел мимо семиклассников и остановился неподалеку от них.


— Пойдем, — тихо сказал Рыбаков, беря Никишина за локоть, и потащил его прочь.


Четвёртый и пятый уроки прошли в перешептывании и напряженном ожидании. Наконец ударил последний звонок. Двери классов распахнулись. Топот бегущих ног наполнил старое здание. Гимназисты густо высыпали на узкогорлую лестницу и ринулись вниз. На середине лестницы шумный поток внезапно застыл. Стоявший над толпой говорок опал, выкрики оборвались. Дробно стучавшие по ступеням подошвы зашаркали скучно и степенно, лица вытянулись: по лестнице навстречу гимназистам, прямой и медленный, поднимался Аркадий Борисович Соколовский.


Синий сюртук тесно облегал его сухую высокую фигуру. На лице лежала печать преждевременного увядания. Движения были скупы и связанны. Голову Аркадий Борисович нес высоко и надменно. Она была величавой и пустынной. На ней не видно было ни одного волоска. Лысина перестала быть лысиной и стала строгой начальственной плоскостью. Она была как бы огромным лбом, разросшимся до темени, до затылка, и придавала владельцу его вид римского философа. Так как все римские деятели в представлении гимназистов были такими же гладкоголовыми, как мраморные бюсты, изображенные в учебнике древней истории, то к новому директору быстро приросла кличка Петроний.


Глядя прямо перед собой тусклыми голубыми глазами, Аркадий Борисович поднялся по лестнице во второй этаж, пересек пустой и гулкий зал, вошел в коридор и встал на пороге седьмого класса. Двадцать шесть гимназистов, одергивая курточки, поднялись ему навстречу. Аркадий Борисович помедлил возле дверей, потом, не сгибаясь, как солдат, прошел к учительскому столу. Здесь он снова помедлил и оглядел класс. Гимназисты стояли, отвернув лица в сторону и потупясь. Только одна пара глаз смотрела ему в лицо.


«Дерзок, — решил про себя Аркадий Борисович, — дерзок».


Никишин усмехнулся, но глаз не отвел. Класс молчал.


«Чего он тянет?» — тоскливо подумал Андрюша, искоса взглядывая на отца.


— Садитесь, — кисло уронил Аркадий Борисович и оглянулся на доску.


Класс громыхнул крышками парт. Аркадий Борисович поморщился:


— Кто сегодня дежурный?


— Я, — вскочил Ситников.


— Однако, — сказал Аркадий Борисович, — вы неряшливы.


Ситников поежился, словно ему стало вдруг холодно.


— Пойдите вытрите доску. И впредь прошу вас придерживаться установленных правил порядка. Убедительно прошу.


Ситников заспешил к доске и торопливо обмахнул её сухой тряпкой. От доски поднялось облачко белой пыли. Аркадий Борисович страдальчески поморщился:


— Пойдите намочите губку.


Аркадий Борисович словно надломился в пояснице и сел за учительский стол. Ситников, сбиваясь в движениях, схватил губку, уронил её на пол, поднял и выскочил с ней в коридор. Аркадий Борисович сидел и ждал. В классе стояла неестественная, почти осязаемая тишина. Каждому из гимназистов казалось, что в комнате нестерпимо душно, что так они сидят невесть сколько времени, что это никогда не кончится, что мир застыл, закостенел и самое время уныло остановилось. Не выдержав, кто-то резко повернулся и скрипнул партой. Класс с облегчением вздохнул и благодарно оглядел нечаянного смельчака. Вошел Ситников, неся мокрую губку. С губки капало. Ситников этого не замечал. Хуже того, обтирая доску, он так усердствовал, так сдавливал рукой губку, что вода ручьем побежала в желоб доски, подмочила мел и потекла на пол.


Аркадий Борисович сокрушенно покачал головой, Ситников наконец заметил, что переусердствовал, и в растерянности остановился.


— Просушите же тряпкой, — сказал Аркадий Борисович. — Кстати, ваша мать подала прошение об освобождении вас по бедности от платы за ученье. Я должен уведомить вас, что педагогический совет удовлетворяет подобные ходатайства лишь в том случае, если ученик порядочен и в успехах, и в поведении, и во всех иных отношениях. Кто ваша мать по роду занятий?


— Моя мать?… По роду занятий?…


Аркадий Борисович кивнул и побарабанил пальцами по столу. Томительное молчание длилось бесконечно, и, когда уже невозможно было вынести его, Ситников пролепетал:


— Моя мать… она стирает… — Ситников потупился и смолк.


— Она прачка? — выговорил Аркадий Борисович раздельно. — Ну, вот видите, а вы не умеете тряпки в руке держать, доску высушить… Идите на место…


Ситников отложил тряпку. Руки его дрожали. Низко наклонив голову, ни на кого не глядя, он пошел на место. В глазах его стояли слезы досады, лицо заливал багровый румянец.


Такой же румянец набежал на сухие щеки Андрюши Соколовского. Он сидел сгорбясь, будто вдруг состарился или ждал удара. Подобно Ситникову, он никому не мог смотреть в глаза, и только случившийся в руке карандаш судорожно шаркал по раскрытой книге, выводя вкривь и вкось одно и то же слово: «Подлец… Подлец… Подлец…»


— Ну-с, — выговорил наконец Аркадий Борисович, предваряя готовое вспыхнуть в классе движение. — Я полагаю, что вам известна причина моего прихода. Полагаю также, что мы найдем общий язык, хотя, признаться, мне представляется это нелегким. То, что вы позволили себе сегодня на уроке немецкого языка, в высшей степени неприлично. И потом это общее недостойное запирательство, эта ложь, это совершенно превратное понимание обязанностей по отношению друг к другу и к преподавательскому составу… Всё это совершенно несогласно с той педагогической системой, которая нам неукоснительно рекомендована округом, которая испытана десятилетиями и которую вы намеренно подрываете. Вы не должны забывать, что наше учебное заведение существует свыше ста лет, что оно имеет и не может не иметь своих славных традиций, что мы не можем выпускать людей дурно воспитанных, с дурно направленным умом. Нам доверили дело вашего воспитания, и мы вводим его в твердые рамки, и каждый воспитанник, который ставит себя вне этих рамок, тем самым ставит себя вне стен учебного заведения, а в случае упорного своеволия — вне всякого учебного заведения империи. Печальный опыт недавнего прошлого, я полагаю, должен был бы научить вас…


«Печальный опыт… Печальный опыт, — лениво писал Илюша в раскрытой общей тетради. — Я хочу есть… Печальный опыт… Я хочу лопать… «Плачьте, красавицы, в горном ауле. Правьте поминки по нас». Пропали наши души, пропали наши дневники…


Ясно всем как апельсин -


Сей мужчина сукин сын.


Печальный опыт… Крупинки житейской мудрости: «Арбуз больше вишни. За неимением арбуза согласен на картошку».

Ясно всем как апельсин -


Сей мужчина сукин сын.


Печальный опыт… Крупинки житейской мудрости: «Арбуз больше вишни. За неимением арбуза согласен на картошку».


Илюша оглядывается. Он видит поглупевшее, с отвислыми губами лицо Носырина, благонравный испуг Шошина, подергивающийся глаз Жоли Штекера… Он отворачивается… Снова карандаш вычерчивает в тетради кружочки, спирали, стихотворные строчки:


«Печально я гляжу на наше поколенье,


Его грядущее — иль пусто, иль темно…


Ужасно есть хочется… Денег ни копья, и не предвидится в ближайшие тридцать лет… Иль пусто, иль темно… И пусто и темно. Чтоб ему пусто…»


Начальственная нотация и строжайший допрос обвиняемых и свидетелей длится больше часу. Потом все поодиночке выходят из класса. В дверях, высоко вскинув костистый подбородок, стоит Аркадий Борисович. Каждый из гимназистов, не доходя трех шагов до порога, должен поклониться и расшаркаться. Половина класса уже проделала этот обязательный обряд благовоспитанности. Петя Любович старательно и умело щелкает каблуками. Ему, вероятно, мерещится при этом звон шпор… Рыбаков в шарканье неловок и мешковат.


«Мужик», — думает Аркадий Борисович и подтягивает подбородок ещё выше.


— Некоторые, — говорит он вслух, — полагают высоту ума в пренебрежении приличиями. Прошу повторить…


Рыбаков, закусив губу, молча повторяет поклон и расшаркиванье. Очередь скоро должна дойти до Андрюши. Аркадий Борисович делает движение, чтобы уйти. Андрюша смотрит на него, беззвучно шепча: «Трус… Трус…»


Аркадий Борисович обрывает движение к порогу. Он остается. Андрюша кланяется как манекен.


«Трус… Трус», — уязвляет Андрюша на этот раз себя. Он быстро спускается с лестницы и молча надевает в шинельной пальто. В классе остается еще человек десять. Аркадий Борисович поворачивается и, прямой, негнущийся, выходит из класса.


Гимназисты молча поднимаются и, не глядя друг на друга, идут к дверям. Всю будущую неделю они принуждены всем классом отсиживать по два часа после уроков. Никишин и Рыбаков, сверх того, получают в четверти тройки по поведению, что при повторении вело к исключению.


Ситников понуро плетется по краю панели, едва видя её перед собой. Завтра какой-нибудь приготовишка не со зла, а так, из телячьего задора, крикнет ему «прачка!», и пойдет за ним кличка из класса в класс.


— Сволочи… У, сволочи… Издёвщики. — Никишин грозит кому-то кулаком, потом наклоняется к Ситникову: — Приходи вечером. Потолкуем о всячине.


Глава пятая. НЕСУЩЕСТВУЮЩИЕ ПРОФЕССИИ

Вечером Ситников пришел к Никишину. Унылый и молчаливый, он уселся у низкого окошка. Стекла были покрыты толстой зеленоватой наледью. От комнатного тепла наледь подтаивала, и вода светлыми дорожками стекала в приделанный к раме долбленый желобок. Ситников следил за тоненькими, едва приметными струйками, и ему казалось, что это слезы, что окошко плачет, глядя зеленоватым ледяным глазом в черный заоконный мир. Туда же глядел и Ситников, ничего не видя, кроме зимней морозной черни, но всё продолжая в неё глядеть. Эта густая чернь словно всасывала в мглистую свою глубь, и не было сил оторваться от неё, и казалось, ничего, кроме неё, и нет на свете.


Никишин шагал за спиной Ситникова из угла в угол, изредка поглядывая на его узкие приподнятые плечи. Он видел, что на душе у Ситникова скверно, что давешняя сцена в гимназии глубоко оскорбила его и что он болезненно переживает это оскорбление. Никишин видел это и понимал, что сейчас Ситникову всего нужней дружеская поддержка, что надо сказать ему какие-то добрые, обнадеживающие слова, от которых стало бы у него на душе лучше, светлей. Но он не умел говорить таких слов. Не было их у него, да и взять их было неоткуда. Ему самому было так же тяжело, как Ситникову, и тяжесть эта была какая-то свинцовая — холодная и давящая. В таких случаях он приходил в ярость и способен был только зверски ругаться. Сейчас, расхаживая по скрипучим половицам из угла в угол, он тоже бормотал несвязные ругательства и густо дымил дешевой папиросой. Но он этого не становилось легче.


Из-за закрытой двери голос квартирной хозяйки, у которой Никишин снимал комнату и столовался, позвал ужинать.


— Не хочу, — буркнул Никишин, продолжая расхаживать по комнате.


Через несколько минут в дверь громко постучали.


— Что там ещё? — раздраженно крикнул Никишин.


— Не что, а кто, — раздалось из-за двери.


Вслед за тем дверь распахнулась настежь и на пороге появился коренастый паренек в коротком суконном полупальто. На ноги его были надеты старые оленьи пимы до колен, на голове — олений же потертый чебак. Коричневый, с лоснящимся ворсом чебак, подобно женскому капору, гладко облегал всю голову. Мягкие длинные концы его были завязаны узлом и закинуты на спину. Верхняя кромка чебака, вырезанная полумесяцем, открывала крепкий костистый лоб гостя. Широко посаженные серые глаза были живы и веселы, как и рот — подвижный, смешливый, сверкавший довольно крупными, чуть с желтинкой, зубами.


Ещё не закрыв за собой дверь, гость заговорил окающим северным говорком:


— Здорово, поморы. Здорово, прочие. Играйте песни, сам Геннадий Бредихин к вам жалует.


Бредихин потоптался у порога, стряхивая с ног остатки снега.


— А-а, Генька, — приветствовал гостя Никишин, который, видимо, обрадовался ему. — Проходи. Раздевайся.


— Есть, — весело откликнулся Бредихин и, быстро скинув полупальто и чебак, повесил их на гвоздь, вбитый в стену возле печи. Потом стал посредине комнаты, оправил черную матроску с открытым воротом, провел ладошкой по каштановым спутанным волосам, отчего открылись на запястье синие разводы татуировки — якорь и штурвал.


— Что-то невесело на вахте? А? — сказал он, поводя вокруг живыми глазами.


Никишин, перестав расхаживать, притушил окурок и кинул его за печку.


— А с чего бы нам веселиться?


— А с чего мерехлюндию-то разводить?


— Тебе в мореходном училище хорошо, — сказал Ситников, поворачиваясь от окна к Бредихину. — У вас всё-таки сравнительно вольные порядки, а у нас…


Ситников махнул рукой и снова отвернулся к окну.


— А что у вас особенного? — тряхнул головой Бредихин.


— Посадили бы вам такого Петрония на шею, — поддержал Ситникова Никишин, — вы бы тоже взвыли.


— Может, и взвыли бы сперва. А потом уж постарались бы так устроить, чтобы он взвыл.


— Не знаешь ты нашего жандарма, оттого так и говоришь, — проворчал Никишин.


— Может, и так, — неожиданно согласился Бредихин и простодушно развел руками.


Потом прошелся по комнате, остановился позади Ситникова, неодобрительно поглядел на его понурую фигурку и вдруг схватился за сцинку ситниковского стула. В следующее мгновение он быстро запрокинул стул назад почти к самому полу. Ситников охнул, дрыгнул вскинутыми вверх ногами и замахал тонкими руками, стараясь сохранить равновесие. Но все эти телодвижения не помогли Ситникову, и он опрокинулся на пол вместе со стулом.


А Бредихин уже отскочил от него и напал на Никишина, для начала сильно толкнув его в плечо.


— Но-но, — рыкнул Никишин угрожающе и схватил Бредихина за руку повыше локтя. — Легче на поворотах, младенец…


— Ах так, — вскинулся Бредихин. — И ты желаешь получить? Пожалуйста.


Он обхватил Никишина поперек туловища, пытаясь приподнять и опрокинуть на пол. Но повалить грузного и сильного Никишина было не так-то просто. Упершись в подбородок противника обеими ладонями, Никишин оторвал и отбросил его от себя. Бредихин упал на кровать, но тотчас вскочил и навалился на поднявшегося с полу Ситникова. Никишин пришел на помощь Ситникову и все трое завозились, топчась по комнате, кряхтя и опрокидывая стулья. Когда минут двадцать спустя вся эта кутерьма прекратилась, никто из троих не смог бы вспомнить, как и почему она началась. Они стояли запыхавшиеся, растрепанные, громко дыша и приводя в порядок одежду. Глаза их весело поблескивали. Бредихин подергал за нитки, болтающиеся на курточке Ситникова:


— Вот тебе завтра ваш Петроний, или как его, пропишет за оторванную пуговицу. Он из тебя отбивную с луком сработает.


— Пришью до завтра, — сказал Ситников небрежно.


— Вишь ты, — усмехнулся Бредихин. — Не запугаешь, значит? Это ладно. — Он быстро обвел комнатку зоркими, прищуренными глазами. — Ну, коли так, получай за храбрость.

Назад Дальше