Бел-горюч камень - Ариадна Борисова 2 стр.


За порогом последней лачуги ее окутывало душное тепло с запахом тухлого рыбьего жира и того тлетворного, невыразимого словами смрада, которым несет от сгущенной человеческой нищеты. Мария утомленно извещала: «Хаима больше нет».

Бывшие соседи смотрели с вопросительным недоверием. Юозас, напуганный в детстве собакой, отвечал необычно длинно для привыкшего к немногословию заики: «Он не мо-ог уме-ме-мереть, за-завтра мы идем в мо-оре. Туга-арин велел под-подгото-овиться, подош-швы ва-валенок хорош-шенько пропи-питать смо-олой».

Мария спохватывалась, рассудок поправлял небрежную оплошность сна: Тугарин с милиционером Васей давно «вылечили» речевой дефект паренька, подвесив его вниз головой на Змееве столбе и напустив на него собак.

«Ты, наверное, ошиблась», – без запинок говорил Юозас в новой редакции недреманного сознания.

Витауте первой постигала правду. Взметывалась тощая косица, – девочка с плачем прижималась к матери. Нервная Гедре, прежде чем неистово разрыдаться, сверкала страдающими глазами и быстро, злобно бранилась на литовском. Во всех бедах, в гибели Хаима она привычно винила советскую власть, правительство, коменданта, змея-заведующего – кого придется…

Маленькому Алоису, пережившему всех своих сверстников на рыбацком участке, хорошо было известно, что такое смерть. Подпрыгивая на руках плачущей Нийоле, малыш понятливо кивал одуванчиковой головой: «Каим усол туда, где много нельмы[5]».

Выйдя из бреда, Мария пожелала, чтобы люди, ближе которых для нее и мужа не было никого на диком Мысе Тугарина, сумели выстоять в беспросветных шахтерских забоях.

А грешная и святая пани Ядвига осталась в грезах. Она не сказала ни слова, но Мария чувствовала горючую боль ее сострадания.

Скоро в горьких снах рядом с покойной соседкой смутно, словно в цинготном тумане, начал проступать силуэт Хаима.

– Сво-олочь цинга-а, какая же ты сво-олочь, – пела старуха и, трубно чихая, высмаркивала из носа вшей. Иконописное лицо ее, цвета лиственничной коры от голода и старости, теперь излучало благость – таким оно было, когда пани Ядвигу хоронили на холме. Перед смертью она простила всех, кого ей довелось ненавидеть за долгую жизнь проданной в бордель девочки, проститутки, хозяйки борделя и ссыльной. Пани Ядвига полагала, что и сама прощена Богом.

Сквозь дымку куриной слепоты Мария замечала на лице мужа то же умиротворенное выражение, словно, искупив загадочное предначертание, он освободился. Стал свободен по-настоящему, и она не любила это по-новому просветленное лицо – предательством чудилась обретенная мужем свобода.

До сих пор Мария была надежно защищена от внешнего мира любовью Хаима. Душа его, отрешенная от внешних воздействий настолько, насколько представлялось возможным при ТФТ и прочих спецпоселенческих издержках, окутывала жену бережным коконом заботы. Мария запоздало поняла, что муж с беспечным видом брал на себя большую часть ее повседневных трудов, несмотря на любую усталость, с осторожностью дозировал недобрые вести и, как угли в печи, раздувал крохи редких радостей… А она принимала это как должное или вовсе не замечала.

Вместе со смертью Хаима рухнуло искусственное равновесие, еле обретенное после потери сына. Марии предстояло самой налаживать контакт с миром, а искра не загоралась. В особенно невыносимые минуты хотелось помочь себе оторваться от натужного существования, но удерживали молитвы, упадок сил и стыд.

Испытывая душевную уязвимость как физическую боль, Мария мягкотело, безвольно погружалась в сумерки непрерывного отчаяния. Ее пугала близость сороковин, а о ребенке и обвальных проблемах быта она вообще боялась думать… Якутская женщина Майыыс взяла девочку на время больного горя овдовевшей матери.

Глава 4 Гарри

Солнечное, совсем не осеннее утро ломилось в окно. Мария не могла вспомнить, ела она вчера или третьего дня и топила ли вечером печь. Из коридора доносились обычные утренние звуки: повизгивание соседского щенка, плеск рукомойника, торопливые голоса и шаги. В норе, свернутой из одеяла и телогреек, не осталось никакого тепла. Пар от дыхания в выстуженной комнате взвивался к потолку, будто дымок из печной трубы.

«Я жива», – удивилась Мария, испытывая странное чувство новорожденности и жарко прилившую к сердцу радость. Повернула к окну тяжкую голову: «Боже, как хорошо…»

Вещи прочно пристыли к своим местам, безумный хоровод остановился. Солнце пробило лунку в тонком инее, сквозь нее в барачную полумглу струился мир. Светлые слезы мира, стекая на подоконник, капали на пол. Черная тоска втянулась в мироточащую лунку и, понемногу иссякнув сумраком, вернулась прозрачной печалью.

Припухшие дремой веки вновь смежили в ресницах холодный воздух. Мария полежала немного, прислушиваясь к приятно поламывающей истоме. Странно, что суставы до сих пор не закоченели, и зябкие мышцы, вместо того чтобы окаменеть в судорогах, нетерпеливо покалывает в ожидании движения.

Кризис миновал. Она воскресла для незнакомого бытия – без мужа, но с ребенком. Когда-то мысли о гибели сына едва не свели ее с ума, теперь думы о дочери встрепенули вялую душу с неожиданной силой. Казалось, наблюдая депрессию жены из другого пространства и отчаявшись пробудить в ней угасающее желание жизни, Хаим сумел зажечь искру остатком своей энергии и подтолкнул от манящего необитания к новой тропе и свету.

Греясь у огня перед раскрытой печной дверцей, Мария грызла горбушку зачерствелого до древесной твердости хлеба, размоченную в чаговом кипятке, ела кисленькую, со свеклой, капусту – муж успел заквасить в лагушке[6]… Хозяйственно, с будничной досадой на заводское начальство, думала: «Долг Хаима за дрова, конечно, на меня перебросили». Летом на субботниках жильцы бараков заготовили лес для себя и нужд предприятия. Деньги за вывоз и предоставление деляны бухгалтерия удерживала из зарплаты.

Вечером в незапертую дверь постучал и, не дожидаясь ответа, ввалился земляк по Каунасу и мысу Гарри Перельман, бывший напарник мужа в рыболовецкой артели. Забыл поздороваться, сел машинально на табурет у двери и, глядя куда-то вкось, вытер шапкой мокрое от слез лицо:

– Мария, меня снова выслали из Тикси… сюда на завод… Поставили на обжиг… только что узнал – вместо Хаима… Его нет… Как же так… я не мог поверить…

Гарри еще не разучился плакать, потому что был молод.

…Семнадцатилетний юноша перешел на второй курс Каунасской консерватории, когда арестовали его отца, уполномоченного одной из литовских фирм. Гарри с матерью отправили на мыс в море Лаптевых, где мать скончалась от голода. Ледяная вода превратила руки музыканта в клешни. Он и такими играл на клавишных инструментах. Два года молодой человек преподавал пение, музыку и уроки этикета в морском порту Тикси, но в отделе спецпоселений в конце концов сочли, что враг не научит ничему хорошему. Больше всего сотрудников отдела возмутили уроки буржуазных правил поведения советским детям.

Продолжая всхлипывать, Гарри рассказал о судьбе отца. На запрос о нем официальные органы ничего не ответили. Позднее кто-то из знакомых, с кем Элиас Перельман находился в лагере Сысьва, разыскал адрес сына и написал, что по решению Особого совещания НКВД отец был казнен через полгода после начала войны. Местечко, в котором приговор привели в исполнение, по жестокой воле случая называлось Гарри…

Сообщение о собственном несчастье перебило новые слезы. Успокоившись, Гарри выпил кружку горячего чая и убежал, а спустя полчаса вернулся с сумкой, набитой банками американских консервов.

– Тут говяжья тушенка, свинина с чечевицей и – смотри! – абрикосы, – бормотал он, радуясь посветлевшим глазам женщины. – Мне ребята в Тикси целый мешок всякой еды собрали. К Новому году тоже пришлют. Праздники с омулевой строганинкой встретим. Тебе надо лучше питаться, дочку заберешь скоро…

Глава 5 Досье для вечности

Гарри позаботился о том, чтобы Мария окрепла. Горестные остатки декретного отпуска поглотила живая домашняя работа – побелка комнаты и шитье распашонок из батиста, купленного по «детским» талонам на госпособие, для дочки и сына Майыыс. Теперь следовало выписать девочке метрику в поселковом совете и передать в комендатуру последние документы Хаима: медицинское заключение о смерти и справку спецпоселенца. Такой справкой – листом бумаги с фотографией в левом углу – снабжали каждого «социально опасного элемента». Эти удостоверения заменяли паспорта. Справки «ходили» только здесь, на ограниченной поселком и колхозом территории, а дальше их некому было показывать.

Оперработника на месте не оказалось, в кабинете отдела перед кучей бумаг за столом сидел начальник. Увидев Марию, он не поздоровался. Багровый от злости, размахивая журналом регистрации, закричал:

Оперработника на месте не оказалось, в кабинете отдела перед кучей бумаг за столом сидел начальник. Увидев Марию, он не поздоровался. Багровый от злости, размахивая журналом регистрации, закричал:

– Почему я должен узнавать от людей, что ваш супруг помер? Музыкант, спасибо, известил, ходатайствовал за вас – мол, не в себе вдова, лежит-болеет, погодите немного… Два месяца, между прочим, с тех пор прошло! Два месяца! В других местах спецпоселенцы еженедельно отмечаются, тут мы и так чересчур лояльны! Я уж решил послать за вами – пожалуйте, придите для собственного же блага! Повезло, что проверки не было! А если бы нагрянула? А-а?! Вы чуть не подставили нас своей неявкой… своим саботажем! Вы понимаете, что я обязан наложить на вас административное взыскание за уклонение от учета? Подвергнуть штрафу или арестовать, причем не на пять, а на десять суток! Нет, вы вообще хоть что-нибудь понимаете?!

– Не надо арестовывать… У меня ребенок, – замямлила Мария. – Я действительно не могла… Может, написать объяснительную?.. Простите, прошу вас… Такое больше не повторится…

До нее только сейчас дошло: время потеряно, она сама потерялась во времени, не думала, что ее здесь ждет.

Офицер сообразил, что женщина вот-вот потеряет сознание, и, затухая, пробурчал:

– Мне известно о ребенке… Давайте сюда заключение. Успокойтесь, сядьте, вон стул.

Извлек из несгораемого шкафа знакомую Марии канцелярскую папку личного дела Хаима. В ней, с пачкой аккуратно подшитых протоколов, справок, анкет с ответами на множество бесмыссленных на первый взгляд вопросов, хранилось довоенное письмо – тайный отчет «арийца английского происхождения» мистера Дженкинса, адресованный каунасскому руководству фирмы «Продовольствие», в которой когда-то работал Хаим. Там же находились литовский и русский переводы этого послания.

…Получив германское подданство и желая выслужиться перед новой «родиной», коллега-коммивояжер обвинил Хаима и переводчицу Марию в причастности к большевистской агентуре. Сметоновская[7] полиция отправила бы «кремлевского резидента» в тюрьму, если б не вмешательство отца Хаима. Ицхак Готлиб выкупил у следователя свободу сына. Жаль, что отправитель письма так и не узнал, как оговоренные им люди были ему потом признательны. Старый донос случайно помог Хаиму избежать отправки в советский лагерь для политических заключенных…

На поле мельком открывшейся первой страницы папки Мария с удивлением заметила жирно отчеркнутую красным карандашом приписку: «Хранить вечно». Справка спецпоселенца легла поверх справки о смерти и карточки учета.

Давеча в поселковом совете, пока секретарь выписывал дочкино свидетельство о рождении, Мария собиралась с духом, чтобы осведомиться у оперативника, можно ли ей забрать фотографию мужа со справки – к чему системе снимок врага, если с ним покончено? Теперь, виноватая, не дерзнула спросить у коменданта.

Неисповедимы пути чекистские… Не понять, исходя из каких потребностей органы внутренних дел с иезуитской дотошностью собирают в досье для вечности все бумажки, вплоть до врачебных отписок о болезнях. Из пунктуальности? Как доказательство вины ссыльного, дабы кому-то легче было, в случае чего, оправдаться?.. Нет, не понять.

Идя в поселок, Мария с благодарностью думала о начальнике. Встречаются и во власти хорошие люди. Не арестовал, скрыл оплошность «саботажницы», и проверяющие из Якутска в этот раз не приехали… Впрямь повезло. Но, когда показались первые сельские дома, она совершенно забыла о произошедшем в конторе, легко поплыла по тронутому морозцем воздуху, хмельная от его оживляющей свежести. Бездумно повторяла в такт шагам имя Майыыс – с ударением на первом слоге, хотя в якутских словах оно обычно ставится на последнем. Грубое «ы» в конце слова облегчала мягкая редукция: «Май-ис». Снег крахмально и празднично поскрипывал под ногами: Май-ис, Май-ис… Мария радовалась, что вышла из тягучего каменного забытья и муж где-то там, у себя, счастлив за нее. Закольцованная с Хаимом радость туго натягивала отвыкшие от улыбки щеки. Мир вокруг звенел, как молочные струи о дно цинкового подойника, сугробы искристо вспыхивали недавно отлитым серебром… Если у Майис есть корова, наверняка удастся договориться о молоке для ребенка.

Кроме распашонок, Мария несла благодетельнице серебряную ложку. Последнюю ложку из столового гарнитура, подаренного некогда золовкой Сарой. На Алтае и Мысе Тугарина Готлибы обменяли все мало-мальски ценные вещи, захваченные с собой в ночь сборов при высылке из Каунаса. Еда и теплая одежда были нужнее… На память о Литве у Марии остались только янтарные бусы.

Глава 6 Семья кузнеца

Круглощекий сын дожидался своей очереди, чмокая в люльке сосцом, отрезанным с коровьего вымени. Аптечный пузырек, на который был насажен прокипяченный сосец, энергично дергался – Сэмэнчику нравилась подслащенная вода. Держа безымянную девочку у груди, Майис тихо дула на ее вспотевший лобик, помеченный углем домашнего очага, и огорчалась по поводу равнодушия кремлевских министров. Не озаботились большие начальники доложить товарищу Сталину о нехватке резиновых сосок в северном краю, иначе товарищ Сталин непременно распорядился бы добавить эти жизненно необходимые вещицы в подарки новорожденным советским гражданам. Трудно придется Марии с кормлением дочки.

– Огокком[8]… – Печально вздыхая, Майис расправила сжатый кулачок девочки и с наслаждением принюхалась к младенческому запаху. Полюбовалась тонкими завитками за ушками, длинными ресницами, начавшими густеть…

Как оторвать от ребенка свое неразумное, успевшее прикипеть сердце? С помощью мужа Майис выучила сложно произносимые чужие слова и не раз мысленно обращалась к русской женщине: «Моя хоросо, молоко-сиська есь, корми есь. Дай огокко моя дом. Пасиба».

Майис, конечно, не осмелилась бы это сказать. Просто мечтала. Степан тоже был бы рад удочерить девочку. Но кто б согласился отдать такое славное дитя! А мать малышки, похожая на Майис внешне, наверное, и характером с нею схожа. Как бы тяжело ни пришлось, ни за что не отдаст.

Впервые столкнувшись с Марией в больнице лицом к лицу, Майис испытала укол пронзительного испуга. Показалось, что стоит перед зеркалом, волшебным образом исказившим ее лицо и волосы: вместо черных глаз – синие, а волнистая коса взметнулась вокруг головы огнем и дымом. В рыжих, как беличий хвост, волосах Марии распушились ранние седые пряди…

Все, кто видел женщин рядом, удивлялись: «Сестры-двойняшки!» Степан тоже сказал: «Из одной формы, будто серьги белого золота[9], вас отливали».

От внезапной мысли о том, что Мария, возможно, станет долго горевать по мужу и не скоро явится за дочерью, Майис содрогнулась и отругала себя: «Ой, нет, нет! Пусть скорее выздоравливает!» Отмахнулась, отгоняя вредоносных духов, нашептавших дурное, и тут в дверь кто-то постучал…

Приход ожидаемой гостьи обрадовал и в то же время огорчил хозяйку. Быстро перепеленав детей в нарядную «сталинскую» фланель, она высунула голову из-под пестрой веревки из конского волоса, унизанной крохотными туесками. Во время летнего праздника ысыа́х[10] такие веревки с символическими подношениями добрым духам якутский народ протягивает на счастье между березками.

– Дороо́бо[11], Марыя-балты́м[12]!

Мария едва не вскрикнула – навстречу ей угрожающе растопырились агатовые когти засушенной медвежьей подошвы, подвешенной сверху перед берестяной люлькой.

Степан объяснил, что дух «лесного старика», как называют медведя якуты, оберегает малышей от детских болезней. Ступня зверя мягко пружинит на мху, обтекает сухие ветки подушкой лапы и глушит треск. Так же, не пугая дитя, лапа бесшумно, но тяжко наступает на руки демонов, тянущиеся к ребенку со всех сторон. Злыдни обращаются в бегство и оповещают остальных о грозном младенческом обереге.

– Духи нету, духи – непрабда, – стыдливо улыбнулся Степан. – Оннако так нада, старик охранят ребяты, тогда ребяты нету болеть.

Сытые дети тихо сопели, лежа в люльке валетом. Марии, два месяца назад убитой страшным известием, было не до ребенка, а тут не поверилось, что кроха, которую запомнила горластым краснокожим лягушонком, так сильно поправилась и похорошела. Светлое личико обрамляли кудряшки собольего цвета, легкая Хаимова ямочка виднелась на подбородке. Носик был в меру тонок и длинен, но с намеком на горбинку…

Свидетельство принадлежности к древнему народу, столь нежелательное в прямоносом арийском мире, заставило Марию вздрогнуть. Видит ли Хаим «оттуда», как дочь похожа на него и как далека она от вагнеровской Изольды?.. Белокурый мальчик, их потерянный сын, – вот кто напоминал скандинавского принца. Только темные глаза его были чуть приспущены к вискам. Верхние ресницы, соединяясь с нижними, придавали взгляду легкую томность и характерный отблеск вечной семитской скорби…

Назад Дальше