Та даже не пыталась сопротивляться. Когда её поставили неподалёку от мертвеца, она одними губами прошептала что-то похожее на молитву, потом подняла голову и замерла, глядя невидящими глазами прямо на солнце. Несмотря на истощение и беременность, она была красива. Какой-то трагической, библейской, воистину древней красотой, неизменно бесившей Илзе в еврейках.
На самом деле, если твои предки кутались в шкуры в то самое время, когда чьи-то другие предки строили города и составляли Ветхий Завет, никто не должен беситься, впадать в комплекс неполноценности и доказывать противоположное. Это всё равно ТВОИ, а значит, самые знаменитые и замечательные прародители…
Но если бы Илзе Кох таким образом рассуждала, она прожила бы совсем другую жизнь, а не ту, которую нам описывает история.
Она указала на женщину возбуждённо вертевшемуся Вольфу:
— Взять!..
Кобель с готовностью рванулся вперёд…
Хозяйский приказ вроде бы не оставлял места сомнениям, но на полпути в ноздри Вольфа вторгся запах человеческой самки. И не просто самки — эта женщина была почти готова родить. И в не отягощённом политическими сложностями мозгу кобеля приказ на убийство схлестнулся со старым как мир запретом обижать самку и малыша. И запрет победил. Так и не взвившись в казнящем полёте-прыжке, Вольф трусцой подбежал к жертве, обнюхал её и недоумённо завилял хвостом: что происходит, хозяйка?..
— Ко мне! — рявкнула Илзе.
Вольф подбежал, и разъярённая комендантша замахнулась на него хлыстом, которым привыкла охаживать заключённых. Это было уж слишком. Вольф успел усвоить, что должен был её слушаться, но между ним и новой хозяйкой ещё не установилась та связь, которая заставляет собаку безропотно принимать даже незаслуженное наказание. Пёс вскинулся и зарычал ей в лицо, показывая клыки.
Илзе пронзительно закричала. Охранники бросились вперёд, осыпая Вольфа ударами.
— Дорогая, ты не ранена? — схватился за кобуру вернувшийся Карл. Илзе отрицательно замотала головой, и он распорядился: — Кобеля в печь! Живьём! Немедленно!..
— Погодите, штандартенфюрер, — прозвучал твёрдый голос у него за спиной. Высокопоставленные офицеры, приехавшие из Берлина, выглядели удивительно похожими. То ли брат и сестра, то ли давние и очень подходившие друг другу любовники. — Давайте уйдём отсюда и не спеша во всём разберёмся.
— Подальше от недочеловеков, — бритвенно сощурила глаз подтянутая офицерша в чёрном мундире…
Карла Коха вскоре арестовали, обвинив в присвоении ценностей, изъятых у заключённых, равно как и в жестоком произволе, запредельном даже по меркам СС. А главное, выплыла таинственная гибель врача-венеролога, лечившего Коха. Маховик германского правосудия не притормозил даже надвигавшийся крах рейха: в апреле сорок пятого года бывший комендант Бухенвальда, Майданека и Заксенхаузена был расстрелян.
Белокурая Илзе тоже прошла свой путь, в каком-то смысле ещё более тернистый. Её то выпускали на свободу сердобольные американцы, посчитавшие рассказы о художествах Фрау Абажур оговором со стороны заключённых (нерадивые следователи в самом деле не отыскали ни перчаток из человеческой кожи, ни банки с заспиртованным сердцем отважного чеха), то сажали обратно в тюрьму сами немцы, мучившиеся послевоенным раскаянием. Устав метаться между обречённостью и надеждой, Илзе в конце концов повесилась в камере. Знала бы она, что её имя сделается нарицательным, что те же американцы со временем начнут плодить фильмы и комиксы о «волчице СС», ненасытной Илзе, насилующей заключённых! Знала бы — может, и не полезла бы в петлю, а, наоборот, ещё деньги потребовала за бренд…
Вольфа в итоге помиловали, признав непослушного кобеля слишком ценным производителем для новой породы. Проверяющие увезли его с собой в Берлин, где история с еврейкой так и не стала известна. Минуло несколько лет, и судьбе оказалось угодно, чтобы именно Вольф повязал суку Блонди, любимицу фюрера. Когда Блонди погибла от яда, в развалинах рейхсканцелярии некоторое время ползали трое маленьких щенков. Куда пропали двое из них, мы не будем даже предполагать, но третьего — и это нам известно доподлинно — вытащили из бетонных обломков знакомые руки. Мужчина и женщина, в которых теперь никто не узнал бы представителей высшей касты СС, забрали щенка с собой и назвали его древнегерманским именем Зигфрид.
Выжила, как ни странно, и молодая еврейка. Выжила, родила здорового сына и встретила старость на земле своих предков. Но это, как говорится, уже совсем другая история…
Колякин. Обещание света
Страшный сон Колякину всё же приснился.
Разные они, оказывается, бывают, страшные сны.
В том, где убивали Карменситу, разверзался беспредел ужаса, заглядывать в который нормальному человеку попросту невозможно. Нынешний сон как бы состоял из обрывков реальной колякинской жизни — обрывков тягостных и постыдных, но по отдельности вполне подходивших под определение «наплевать и забыть». Ну там «напиться, проспаться и жить дальше». Но вот если устроить из них «слайд-фильм» вроде того, что подсунула Андрею Лукичу сегодняшняя ночь, — впору было облиться холодным потом, стиснуть руками виски и пробормотать пополам с отборными матюгами:
— Господи Боже ты мой, святые угодники!.. Это в какой же, получается, я помойке живу?!.
Часы показывали начало девятого. В маленькое окно светило утреннее солнце, но перед глазами Колякина кренились огромные клетки, сваренные из арматуры, — так называемые тигрятники, хотя сажали в них не тигров, а людей. Тяжёлые дубинки и специальные рогатины, которыми зэков прижимали, как обложенных медведей. Сети, которые полагалось набрасывать на непокорных. Штрафные изоляторы с газом, побоями, опущенными почками, сломанными рёбрами, выбитыми зубами. И запах бойни над утренним плацем, где разом «вскрываются»[158] несколько сотен заключённых…
«О Господи!..» Колякин вздрогнул, отвернулся от окна и, как был в майке и трусах, заходил по комнате. Ему натурально хотелось умереть. Потому что он никогда больше не засмеётся, подхватывая на руки Катюшку, даже не улыбнётся, поглаживая пятачок Карменситы, вообще не сможет думать ни о чём добром и чистом. Только о пресс-хатах, о беззаконии и беспределе, о кумовстве, о горе человеческом… об офицерской чести, вывалянной в грязи. Господи Всевышний, что же это за дьявольская игра, в которой он, майор Колякин, ещё и не самая последняя пешка?..
Вот именно — дьявольская. Люди такого выдумать не могли. Людям, конечно, не занимать сволочизма, но всё имеет предел. А вот когда бюргеры, вчера ещё смирные и работящие, выворачивают рты в многотысячном «Хайль!», когда дети пачками стучат на родителей, изобличая их укрывателями евреев, нехристями, христианами, кулаками, коммунистами — нужное подчеркнуть, — так и кажется, что где-то приоткрылась дыра, в которую нашёптывают извне. Может, солнце скоро вправду станет как власяница, луна — как кровь и небо — как свиток?.. Или всё это уже случилось, а мы не заметили? Потому что всякий раз поплёвывали и забывали? Потому что пили сперва горькую, потом рассол и продолжали жить как ни в чём не бывало?..
Когда иссякли даже матюги, Колякин не выдержал и заплакал:
— Господи, значит, и я такой же зверь? Нелюдь, чудище двуногое? Как мне Катьке своей в глаза смотреть? Или Ксюхе вот? Которую такие же чудища лишили зрения, детства, отца отняли. И что же мне, вот так всю жизнь оставшуюся? До полковничьей папахи? Или, тьфу-тьфу-тьфу, генеральской? А потом — пожалуйте на заслуженный отдых? Чем заслуженный? Кровью людской?.. Нет уж, на хрен… — Колякин застонал, скрипнул зубами, мосластым кулаком вытер глаза. — Сегодня же рапорт об увольнении напишу. И хрен с ней, с этой долбаной службой, хрен с ней, с грёбаной пенсией, без ваших сребреников обойдусь…
Колякин икнул и понял, что по-настоящему жалко было лишь свиноферму. Но зато всеми фибрами, опять же до слёз. Он знал: стоит ему уйти и новые хозяева всё испортят, испоганят породу, элитных свиноматок пустят на шашлык. «Карменсита, девочка… Всё ли у тебя ладно, может, ты там уже родила?..»
Мысль о свиноферме чудесным образом подбодрила Колякина, заставила поверить, что жизнь состояла не из одной лишь мрази да грязи. Спускаясь вниз, он услышал Ксюхин голос: мать с дочерью завтракали. По другую сторону стола разместился хозяин дома — пил чай под шоколадный торт. Рогатый Георгий, устроившись в углу, смотрел на него преданно, как бородатая собака.
— Доброе утро, — поздоровался Колякин. — Чаи да сахары.
— И тебе, майор, не хворать, — кивнул старый партизан. — Присаживайся давай, в ногах правды нет. И за гостинец спасибо. Испечено знатно.
— И тебе, майор, не хворать, — кивнул старый партизан. — Присаживайся давай, в ногах правды нет. И за гостинец спасибо. Испечено знатно.
— Да не за что. — Колякин шагнул к холодильнику, взял с крышки пакет и положил на стол таким образом, чтобы плёнка задела пальчики Ксюхи. — Это тебе.
— Мне? — удивилась та, потом положила ложку. — Ух ты! Да это же шишка, которую Буратино Карабасу в пасть запихал. Колючая! А больша-а-ая…
— Это ананас, — улыбнулась Алёна. — Он очень полезный. И вкусный. Только ты сначала кашу доешь… — Она благодарно подняла глаза на майора. — Спасибо, Андрей. Ну что, чаю? Или, может, полрюмочки для настроения?
Как ни бодрился Колякин, его зелёная физиономия не укрылась от внимательного женского взгляда.
— Ох нет, лучше чаю. Крепкого-крепкого. — Майор вздрогнул, сел и спросил: — А где Володя?
— Где ж ему быть — на службе, он теперь встаёт ни свет ни заря, — усмехнулся старик, отхлебнул из чашки и как бы ненароком поинтересовался: — Ну а сам-то нынче хорошо ли спал-почивал? Добрые ли сны видел? Единорог не приходил?
Он усмехался, вроде бы шутки шутил, но глаза из-под кустистых бровей смотрели пронзительно, цепко и тяжело.
— Паршиво спал, — сознался Колякин. — Ох, лучше не вспоминать.
Сказал и даже пожалел, что отказался от водки. Впрочем, подобного никакой водкой не зальёшь, так что и пытаться не стоит.
— Да, вижу-вижу, проняло тебя, проняло, — кивнул партизан. — И это хорошо. Теперь, может, и не заползут они к тебе в душу, не посмеют, останешься человеком. Ещё, может быть, поживёшь.
На полном серьёзе сказал, зловещим шёпотом, пристально, оценивающе глядя в глаза. Так, что мороз по коже, сердце в пятки и липкий пот по спине.
— Кто не заползёт? Кто не посмеет? — поставил кружку майор, но в этот миг Ксюха взмахнула рукой и радостно воскликнула:
— Шурочка! Ага, сейчас выйду, только кашу доем… Видишь, что у меня есть? Точно, ананас. Дядя Андрей принёс, он хороший.
Она как будто общалась с невидимой, но вполне реальной подружкой. На театр одного актёра было не похоже. На детскую игру тоже.
— То у нас драконы, то вот Шурочка… — обречённо пояснила Алёна. — Это такая невидимая девочка. Она живёт в другом мире, за стеной. Они с Ксюхой дружат, играют, вместе песни поют… — И неожиданно добавила чуть заметно дрогнувшим голосом: — Ксения, что же ты сидишь? Давай вставай, угости Шурочку ананасом. Не будь жадиной, настоящие друзья вкусное в одиночку не едят… Давай-давай!
Колякин вздрогнул, партизан со вздохом покачал головой, а Ксюха сердито насупила брови:
— Мам, я тебе тыщу раз объясняла! Окна в стене высоко, нам с Шурочкой пока не дотянуться. Вот вырастим большими, распахнём их настежь, и уж тогда… И никакая я не жадина, не говядина, это все знают. Шурочка, скажи, ведь это так? — Она расплылась в улыбке, как будто услышав что-то приятное, и сунула в рот последнюю ложку каши. — Мам, спасибо. Ну, я пойду.
Вот ведь девочка с характером.
— Иди, — кивнула Алёна, проводила дочку взглядом и еле слышно вздохнула. — За что, Господи?..
— Каждому воздаётся по делам его, если не в этой жизни, так в следующей! — торжественно проговорил старый партизан и повернулся к Колякину. — Ты, мил-человек, не брезгуй нами, будет настроение — заходи. Мы теперь тебе завсегда рады, поскольку ты отныне настоящий майор. Всамделишный, не липовый, без изъяну и обману… Вот так, значит, таким макаром, в таком разрезе. Ну всё, Георгий, вперёд! — И прежде чем изумлённый Колякин успел открыть рот, старик поднялся из-за стола, взял палку и потянул цепь. — Пошли, животное, пошли, люди ждут.
Звякнул колоколец, хлопнула дверь… Настала тишина, только трёхпрограммник выводил голосом Боярского:
— Пора-пора-порадуемся на своем веку красавице и кубку, счастливому клинку…
— Ого! — Колякин глянул на часы. — Спасибо, хозяйка, за привет и тепло, только мне бежать надо — служба…
По идее, конечно, нужно было ещё посидеть, поговорить по-простому, по душам, — глядишь, Алёне и стало бы легче. Однако часы показывали девять сорок пять, пора было ехать… за африканской чумой.
На улице было славно. Ярко светило солнышко, весело чирикали птицы, а откуда-то из-за кустов смородины доносилось Ксюхино пение. Тоненьким таким, звенящим голоском, будто хрустальный колокольчик звучал. Мелодия была простенькая и щемящая, но Колякин вдруг ощутил, как невидимая рука снимает с его души скверну, расправляет согнутое, зажигает негасимый свет…
А ещё он мог бы поклясться, что Ксюха пела не одна.
Колякин, Мамба, Мгави
По мнению классика, нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся. Этим выражением охотно прикрываются любители бесконтрольно болтать языком, а также трусоватые злословы, которых вечно «не так поняли». На самом деле — очень даже дано. Если сперва как следует думать, а рот открывать уже потом, то процентов на девяносто. Остальное будем считать скидкой на особо талантливых инквизиторов, способных что угодно вывернуть наизнанку. А вот предвидеть, когда и каким боком всплывёт информация из давно и случайно попавшей на глаза статьи, — похоже, действительно не дано.
Ещё в бытность свою курсантом Колякин вычитал в журнале, что, если гориллу наголо обрить, кожа у неё под шерстью окажется чёрного цвета. Самые то есть насущные сведения для российского милиционера. А вот поди ж ты — при виде Бурумовой родни майор сразу вспомнил прочитанное. Даже обложка журнала мелькнула перед глазами. Тут ещё не то можно было вспомнить. И всю теорию Дарвина, которую сейчас так любят опровергать, и байки о реликтовых гоминидах. Массивные мосластые тела, широкие сплюснутые носы, недобрые, очень внимательные, оценивающие, глубоко посаженные глазки… Ну натурально гориллы, только выбритые до гуталинового блеска и одетые во всё белое.
— Гутен морген, — откашлявшись, начал майор. — Сульвупле. В общем, надо гоу, машина подана.
В иностранных языках он был не силён, но интонацию и приглашающий жест в сторону двери они должны были понять? Колякин на их месте понял бы.
— А-а-а, ещё один, блин, расторопный майор, — по-русски и даже без особого акцента отозвалась родственница Бурума. И скривила фиолетовую губу. — Расслабься, белый, не к дикарям попал. Лучше заткнись, так твою растак, и крути баранку. Дошло?
Говорила она как-то зло, отрывисто, с блатняцкой интонацией. Колякин, ничего подобного, естественно, не ожидавший, сглотнул, осознавая услышанное, и закономерно почувствовал себя идиотом. Яблочко от яблоньки — зря ли у них родственничек из российских зон годами не вылезал?
А ещё, явно в подтверждение описанной выше закономерности, Андрею Лукичу вспомнилась газетная карикатура времён Перестройки. Наши моряки высаживаются на неисследованный остров, неся лоток бус — торговать с аборигенами. Из-за пальм навстречу идут голые негры и тащат для обмена… компьютер.
— Дошло, — сдержался он в итоге, покладисто кивнул и даже улыбнулся этак простецки. — Поехали.
Мысленно он уже сочинял рапорт. Хватит, порадел за отечество. Вот только изловчиться бы как-нибудь да приватизировать Карменситу. Пока на шашлык не пустили. А негры — да ну их совсем, что ему, детей с ними крестить?..
В молчании майор и гости покинули гостиницу и погрузились в «четвёрку». Зелёной старушке пришлось нелегко. Негры и сами весили изрядно, да ещё пёрли с собой объёмистый баул…
Версте этак на третьей негритянка закурила сигару, достала фляжку, сделала глоток, и в машине запахло тропическим раем, весёлыми опасностями, пиратской таверной. «Йо-хо-хо, и бутылка рома…» Да не того магазинного, который, судя по составу на этикетке, запросто можно набодяжить из водки.
«Эх! — Колякин вспомнил вчерашний „Абсолют“, да не столько саму выпивку, сколько вековое дыхание русской печи и основательные чугунки на столе. — Ну да ничего, потерплю, недолго осталось. Вот напишу, вашу мать, хренов рапорт, и уж тогда…»
Грейдер, где-то там, дальше, упиравшийся в зоновские ворота, вдруг расплылся у Колякина перед глазами. Майор почувствовал себя так, словно это его самого собрались запереть в смердящую клетку и оставить там на всю жизнь. Говорят, вор должен сидеть в тюрьме. Правильно, только в тюрьме не одни воры сидят. Не надо в России зарекаться от тюрьмы и от сумы. Был бы человек, а дело найдётся. Имелся бы козырный интерес…
Колякин с силой дал по тормозам, вильнул к обочине и опустил голову на руль, и что по этому поводу подумают пассажиры, ему было решительно всё равно. «А в конце дороги той плахи с топорами…»[159]
— Эй, белый, что не едем? — хмуро спросила негритянка. Тронула майора за плечо… Однако, похоже, это прикосновение очень о многом ей рассказало. Она не стала больше ни о чём спрашивать, просто протянула ему откупоренную фляжку. — Глотни, коп. Плюнь на всё. Полегчает.