«Поставили спесивца под патриаршью шапку. Теперь наделает темных делов, – нахмурился князь Хованский. – Вишь, как загордился мужик».
«С его подачи полезут ханжи поперед нас. Ретиво полезут – и не подступись, – охотно поддакнул Богдан Хитров, принимая от стольника ковш чернишного меду. – Эта порода хуже жидовинов и кобыльников. Говорят одно, а вытворяют завес поперек. Такие поперечные люди».
...Э-э, вот и горюйте, коли запустили козла в огород! Невдали гордоус, как пивень на нашесте сидит, но уже за особым, государевым столом; скуфью с его головы не сдернешь, не наломаешь в боки; скоро, не затужив, обратает патриаршья челядь, да и кинет в застенок на чепь, не поглядев на княжьи седины и боярскую честь.
После третьей ествы – пироги с шелешпером – Никон поднялся из-за стола, чтобы совершить положенный объезд вокруг Кремля на осляти, в сопровождении властей. Архиереи повели его под руку из дворца: патриарх сошел с Красного крыльца по золотой лестнице. Внизу уже дожидалась лошадь, вся убранная в белые объяри, виднелась лишь пригорблая морда, украшенная серебряными кольцами поводьев и золотыми ворворками. Это ей придется послужить патриарху заместо осляти. Никон с деревянного приступка с помощью архиереев воссел на лошадь, оправил мантию зеленого бархата, осанился, на мгновение зажмурясь от той высоты, на коей очутился. Вся Дворцовая площадь вдруг оказалась под пятою, покорно склоненная и подвластная велению патриарха. Ну как тут не вскружиться голове? Но страшно ли тебе, Никон? Иначе отчего перехватило в груди: то ли от счастия иль от испуга? Не робей, святитель, ибо золотой херувим на твоей белоснежной скуфейке летит вестником, сияя на всю престольную. Дождалась русская церковь жениха, еще славнее вознесет она свою величавую главу на весь православный мир.
Взявши за узду, повели лошадь вкруг Кремля князь Алексей Трубецкой, да князь Федор Куракин, да князь Юрий Долгорукий, да окольничий Прокопий Соковнин, отец государевой свойки Федосьи Морозовой. Подле стремени сутулился богобоязненный Богдан Хитров: порою с умыслом иль случайно шатнувшись, он касался щекой сафьянного зеленого башмака патриарха и подымал тающие от счастливой влаги голубые преданные глаза, ловя взгляд Никона. Никон будто ненароком приопускал длань и, нашарив ершистый, как житний колос, вихор покорного боярина, слегка, но державно притягивал к ноге, как бы поучая Хитрова: де, покорись, дерзкий, смири норов пред первым святителем.
Выехали из Спасских ворот; Никон взошел на уготованый приступ и, обратясь к Спасову образу на вратах, отслужил и окропил святой водою твердыни Кремля и весь градской русский люд, разом повалившийся наземь пред своим пастырем.
4
Прямо от праздничного стола скрылся Никон. Крытой галдареей, минуя задний патриарший двор, святитель ушел в особую одинокую келейку с малыми сенцами, поставленную в свое время патриархом Филаретом. Это была крестовая писаная палатка, украшенная по стенам травами и птицами, с тремя стекольчатыми нарядными окончинами и с опушкою из лазоревого сукна. Келейку окружал высокий бревенчатый замет, небольшой дворик густо усажен яблоневыми деревьями, так что ничей нескромный взгляд не смог бы пробиться в монашье уединение. Да и навряд ли кто в Москве догадывался о патриаршьей пустыньке. И Никон прежде никогда не бывал здесь, но, руководимый неизъяснимой волею, болезненно желая хоть на час схорониться здесь, убегая от праздничного пира, он, как во сне, не только не заплутал в многочисленных переходах и крытых галдареях, словно норы, опутавших Дворец, но во всех палатах и сенях, коленцах и избах, в приказах и подклетах, где обитали дети боярские и подьяки, в службах для кормового и приспешного обихода, но сразу же твердою ногою ступил в крестовую палатку. Служка Шушера пытался выследить святителя, но Никок грозно шумнул чернца, пристукнув осном, и стремительно скрылся за углом перехода, развевая бархатной зеленой мантией.
Велик православный мир, и неисчислимые церкви и монастыри его – эти жилища Нерукотворенного Спаса, как бы нерушимые столпы всемерного и нетленного согласия с Господом: они невидимой спиралью скручиваются в один благоговейно принятый душою свиток, в центре которого, в его лоне, одинокая келейка патриарха; вот оно, горчичное зерно, из коего и вырастает ветвистое сияющее древо веры, ибо сам патриарх – это воплощенный образ Христа.
Палатка была открыта, она ждала гостя. В сенцах стояла лавка с опушкою из темно-синего сукна; Никон помедлил, желая присесть, но перемогся и открыл дубовую дверь. От близкого сада окна показались зелеными, в зеленом же полумраке тихо обитал мир бывых, ныне усопших патриархов. Студено было в келеице, изразчатая печь с лежанкою давно не топлена. Но лампадки горели бестрепетно пред сияющей золотом божницею, с неожиданной пристрастностью, требуя ответа, глядел в открывшуюся дверь Спас Недреманное Око. Темные налавошники поистерты, около двери на спичке висит зипун из червчатого сукна да меховой колпак, под коником у порога черные кожаные ступни, опушенные лисою. Как все знакомо, как мило это обиталище монаха; в такой вот келейке, борясь с натурою и смиряя ее, провел Никон четыре года в Обонежьи, отстранясь от монастыря. И вот, покинув одну пустыньку, он однажды вдруг заимел другую; но при всей схожести затворов они бесконечно разнились самим воздухом, что наполнял келейку. Там, в Обонежьи, был воздух тайги, скитского сурового житья, а здесь все напоминало государскую власть. Вот и подсвешники вызолочены, и образа густо усажены алмазным каменьем и яхонтами, и земчюгом, и Новый Завет на аналое, поди, с пуд весу, крышка вычеканена из серебра, изузорена древлецерковной вязью. И эта Великая книга покоится в своем главном месте, откуда не след ее волочить. Из этого кладезя веры и исчерпывается извеку вся мудрость мира сего.
Не преступая порога, Никон осмотрел цветную палатку и присел, слабеюще, на лавку в сенцах, искоса, любопытно, с некоторым поклончивым замиранием проглядывая заново всякую мелочь и тем привыкая к избе; из этих стен пойдут в кочевье по Руси новины. Никон устало сомкнул глаза, привалился к стене и почувствовал себя воистину счастливым, и загордился собою. Эта минута стоила всей жизни. Он, Никон, государь, государский посох в правой руке, а в левой – четки из онежского речного земчюга, четки прежней монашеской жизни. Он почувствовал, как тяжело, с натугою бьется сердце, сдвинул панагию, сбросил с плеч манатью и прижал ладонь к груди. Никону на какое-то мгновение стало дурно, он вроде бы выпал из памяти. Его шатко поволокло ввысь на невидимой качели, и сердце перестало биться. И Господь явился взору в ратных доспехах: то был Спас Грозное Око. Но не успел Никон испросить у Исуса совета, как послышались в переходе шаги, ступистые, с подволакиванием подкованных каблуков. Не совсем еще очнувшись, патриарх уже знал, кто нашел его.
– Навесил, государь, жернов себе на шею. Ой, не мед я тебе, – скрипуче встретил царя Никон.
– А я подслащу, – легко, улыбчиво отозвался Алексей Михайлович, открыл серебряный судок и достал коврижки сахарные да митру и поручи пряничные. – Прими, патриарх. Коли горчит еще, дак подсластись, сбей оскомину.
Никон пытался встать, но государь не дал, упирая в плечи горячими тяжелыми ладонями.
– Сиди, сиди, отец, – вдруг просто сказал царь и опустился на лавку возле святителя, медля начать разговор. Да и неспуста же искал, шел в особую келейку? Неожиданное почитание было куда лестнее всяких гостинцев. Никон, однако, не выказал радости и, утая слезу, бесстрастно уставился в притвор двери, словно бы ожидая нового видения. Веки сухо щипало от непролитой влаги. Торжественный праздник неожиданно продолжился.
Два государя затаились в сумеречных сенях спрятанной от мира кельи: темные стены потемнели от старости, и мох высыпался. Меркло горела свеча, едва рождая свету. Вдруг государь положил руку на колено собинному другу.
– Мне показалось, что ты нерадостен? Не тужи, владыко. Господь чрез меня отметил тебя, вручил посох святителя Петра.
– Подпятника себе ищешь?
– Верного друга... Иль ты не друг мне?
– Знатье тебе... Исстари по жеребью ставили патриарха. А ты нарушил завет, – упрямо, со скрытой печалью ответил Никон. – Ты нарушил заведенный чин и поставил себя над собором. В этом деле я тебе не подначальный, не борзой кобель. Иль неведомо тебе: как солнце отличается от луны, так и патриарх разнится от государя? Они живут в одном небе, но сияют-то в разное время. Ты государь в мирских законах и волен нынче же сечь мне повинную голову... Но зря тщишься, Алексей Михайлович, стать владыкою духовного мира, ибо от небесного меча не уберегчись. Только мы, архиереи, владеем душами! – Никон накалил голос, неожиданно распаляясь, сам себя кляня за вспыльчивость. А может, он тайно испытывал государя на истинную крепость уз? Никон был властен в речах, в сумерках келейки его слова звучали остерегающе и особенно грозно. Царь чувствовал, как воля его иссякает, уходит в песок, и все доводы, с какими он шел к патриарху, неожиданно потускнели. Алексей Михайлович оказался уличен даже в самом тайном, что исподволь зрело в мыслях.
– Никон, Никон... послушай. Вонми гласу моему. Прошу, не досади мне, упрямец, – с дрожью в голосе сказал государь. – Ты верха надо мною хочешь? Но я наместник Бога на земле!
– А я живой образ самого Христа, – возразил Никон.
– Я клятву принародно дал слушатися в церковных обычаях и волю твою исполнять. Чего тебе еще?
– И я согласился. Не для чина, но для дела. Видя, в какую тлю и разор упадает православная вера.
– Вот видишь! Вот видишь! – встрепенулся государь и с силою, порывисто, с юношеской ухваткою снова прихлопнул Никона по колену и, радостно светясь, весь потянулся навстречу патриарху. Видно было, что еще не заматерел государь, не волен над своими чувствами. – Ты с Анзера шел к престольной, богоданный. Тебя Божий урок вел к нам, и красногласье твое, твой пространный ум во все дни питают мою немощную грешную душу. Видит Бог, как чту я тебя, и матушка-государыня коленопреклоненна. – Он помолчал чуть, отворотя голову ко входу в келейку, где дед его, страдалец Филарет, любил сыскивать уединенье. – Знать, на роду написано... не деться нам от мужиков. Да и то... Отца спас от польской гили Ивашо Сусанин, живот свой положа. Меня вымолил у Господа Елеазар Анзерский, а ты вот прибрел с Соловков крепить веру. Ты – мой державный посох.
– Я не посох твой. Я живой образ Христа. Я государь, – упрямо возразил Никон, не уступая царю.
– Ты великий государь! Ты отец мне, – согласно подхватил Алексей Михайлович. – Какой же искренний отец не поможет сыну? Я слышу ежедень, как сыплется все и трухнет внутри моей земли, и мне больно оттого. Ехидны пустоголовые, хлопоча лишь о брюхе своем, роют норы и режут подпятные жилы державе, пускают кровь. Мы слабнем и хвораем, они же тучнеют, собирая свою гобину. А мне жалко всех! Ты слышишь? Мне жалко всех. Я чую, как плачут братья наши в Малой Руси и Белой Руси, просят щита и приклона. Молит защиты и призора Цареград под пятою салтана. Ты, вещий святитель: весь мир открыт тебе от папского трона, предавшего Дух Святой, до нецыев на другой стороне земли, где живут люди о двух головах; ты ведаешь, как над третьим Римом нависла тьма, слетаются от всех мест вороны, чуя падаль, как прежде пожрали они древний Вавилон. Тьма наползает с Запада и Востока, от свеев и немцев, от турков и ляхов. Обавники и чаровники, прельстители веры сдвинули свои полки у рубежей, чтобы исшаять, предать скверне православную веру. В Цареграде и Киеве, в Вильне и Смоленске вьют они свои змеиные гнездовья, чтобы источить, изветрить истинный дух веры, а после те народы сдвинуть под свою власть. Слышишь ли ты, святитель, архангеловы трубы?.. Благослови меня, отец, на рать!
Вдруг голос царя оборвался, прорезалась близкая слеза, он вроде бы и всхлипнул даже. Никон вздрогнул и очнулся, поразившись своей дерзости.
– Не гневайся, государь! Я вздивиял, одержимый бесом. Я вознепщевал, счел себя за самого Господа Бога, мерзкий человек. Нашла на меня паморока. Прости, свет-царь, за изврат...
– И ты прости, коли обидел чем. Твой день нынче, тебе сиять, первый святитель. Пожелай лишь, восхоти, и дам я тебе запись своею рукою, не выходя из келейки деда моего Филарета-патриарха, де, я, царь-государь, покорник твой и подпятник, и твоя одесная оружная рука, оборона от синклита моего, ослушников и бояр.
– А закоим? Не на бумаге вера, но в сердце. Ты лишь чти наше духовное царство. И ладно. Не дам тебе меч, но дух, что бронею покроет твое войско. – Патриарх поднялся и поклонился царю земно, смиренно. – Я поклончив, но и ты не гнушайся поклониться Богу. И не дело, самодержец, чтобы твой слуга хватал за колпак монаха, честил священницей и сволакивал в твои застенки. У нас свой устав и своя погребица на ослушника. И не смешивай, государь, две власти, не вводи меж нас свару и прю, а я за тебя неустанно молиться буду.
И благословил Никон честного царя-молитвенника...
Глава двадцатая
1
Ошибся князь Хованский, скрипя зубами на святителя. Не под патриаршью шапку, минуя жеребью, но под митру поставил государь Никона. На Успенье, пятнадцатого августа, Алексей Михайлович поднес Никону на золотой мисе золотую митру-корону заместо обычной до сего времени патриаршьей шапки, опушенной горностаем; еще подарил образ св. Филиппа митрополита да полную братину золота. И в тот же день уступил просьбе Никона, пожаловал патриарху пустующий Цареборисовский дворец. И уже через две недели повезли мужики на двор каленый кирпич, тесаный камень да брус, и мастера принялись ставить богатые Святые ворота.
...Не екнуло ли сердце патриарха, когда решился он занять покрытые тленом, заброшенные палаты царя Бориса? Какая нужда была присочинять каменные хоромы к прежним, филаретовской починки, поновлять их, уже окоченелые и одряхлевшие, с увядшими сводами и подклетями, проеденные мышами и древоточцами, покрытые нещадною ржавчиной забвения, пропахшие зелияницей, ибо в этом дворце уж кой год помещались патриаршьи капустные погреба. Ведь бывалый до него кир Иосиф десять лет тому указал подмастерью каменных дел Давыду Охлебинину заново устроить крестовые сени и палаты: Крестовую, Золотую, Казенную; стало быть, корпус древней застройки был разобран до подошвы и сделан внове по смете известного подмастерья каменных дел Антилы Константинова. Значит, на твоей памяти, Никон, и ублажался кружевами патриарший дворец?
А не бранитеся понапрасну за труды, ибо труды человеческие желанны Господу. Еще в бытность Спасским архимандритом, Никон изрядно поновил монастырь и стены его, и башни, и кельи многие, а сделавшись Новгородским митрополитом, воздвиг архиерейский дом. Ибо уверовал с иноческих лет: церковь цветет лишь заботами своего иерея.
И нынче, с вышины, на кою воссел Божьим промыслом, куда взнялся смирением и твердостью старческого подвига, бесстрашием ума и дерзостью мужицкого сердца – все на бренной земле, распростертой от северных вод и до каменных теснин Алтая, в один час увиделось уже своим, домашним: а хозяину всегда хочется новин, чтоб перестроить вотчину на свой погляд.
Всяк тщится подмять под себя подначальных своих, кто бы ни восседал на святительский трон, ибо кротость сердца вдруг уступает рачительному уму. Вот и молитеся, келейники и пустынники, старцы и схимники, о воспылавшей душе Никона, просите ей смирения и покоя, ибо золотая митра и полуторапудовый саккос лишили тихомирности его водительскую натуру. Вот она, сияющая вершина. За тридцать три года пройден Никоном тернистый путь от псаломщика и читальщика до святителя-государя третьего Рима.
Золотая гора власти неприступна суетным и обладает мраком гробовой доски и постоянным холодом ледяной занебесной горы. И как хочется оттеплить свою одинокость, поначалу обрядить, обставить хотя бы свое житье, подначальный патриарший дом, его монашью уставную жизнь, что каждоденно крутится вкруг престола. Его кельи, его приказы и службы, его постройки для кормового и приспешного обихода вдруг оцениваются иным, наскучившим взглядом; и коли есть затаенная мечта приступить к устроению церкви, возврату ее в истинное Христово лоно, то перво-наперво надобно устроить свой дом согласно своим привычкам. Да и золотой митре полагается иной чин.
Плоть инока, а тем паче старца затворена в гробовые тесины задолго до упокоения, и оставлена в них расщелинка ровно настолько, чтобы раньше положенного срока не истек из ребер дух. Но ответьте, затворники, православные златоусты: откуда берется в монахе мирское, ежели оно давно выдавлено по капле из каждой кости, желанно тоскующей о смерти?..
...Ибо Русь толпится в Больших сенях у келий патриарха, дожидается по лавкам и коникам, мечтая добраться до рундука пред дверками в переднюю, дожидаясь государева зова. Боярские дети дозирают чин, окрикивают неслухов, сулят шелопов, иных гонят с крыльца прочь, чтоб не гордовались и не торговались священницы, но блюли трезвость и послушание. И рядом с боярской летней золотною шубою сидит домашняя посконная сермяга, а возле парчовой ферезеи, опоясанной турской сабелькой, притулился купецкий темно-синий зипун, а с лазоревой суконною рясой перемалвливается покрытая дорожной пылью епанча...
Отныне долго не бывать Никону в Крестовой писаной палатке. Ибо кто есть для Руси патриарх? Он и первосвятитель, и проповедник, и благостник, отпускающий грехи последнему злодею; он и богомольщик, постник и учитель; он и батюшка, отец родимый для всякого православного, к коему можно притечь за советом; да он и бесстрашный воин на поле брани за веру, он и праведный судия, он и ревностный плакальщик за всех, кто в беде, иль при смерти, иль кто на время по глупости своей отпал от церкви.
И кто только не прибредет в дом припасть к руке патриарха, отправляясь на рать иль вживе возвращаясь с бою, отлучаясь на воеводство, иль на торг, иль с посольством в чужедальнюю сторону, и прибывая оттуда – всяк не преминет тут же явиться пред очи святителя с дачею, чтоб получить из рук патриарха икону Владимирской Божией Матери; а еще спешат на Двор, чтоб получить благословение на женитьбу иль на переход в новые хоромы; иной заявится с именинным пирогом иль со свадебной ширинкой, с первой летней ягодой иль с заморским плодом – и всякому до смерти охота запечатлеть на себе кроткий, любящий взгляд святителя...