Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга I. Венчание на царство - Личутин Владимир Владимирович 41 стр.


Владыка Никон, великий отец наш, уймися, не дай гневу своему простору...

Напрасно ждали соборяне вышней кары: не обрушились своды храма на владычну голову, и черти, с таким тщанием написанные на задней стене церкви, по-прежнему деловито купали грешников в кипящей смоле, подвешивали на крючья под ребра и парили огненным веником на раскаленном ложе. А великие апостолы, и евангелисты, и святые отцы Руси бестрепетно взирали на властного, неистового патриарха, бывшего мужика, нынче же царствующего на Руси. В морозной темени на Дворцовой площади садился в богатую карету, подбитую куньими хребтинами, боярин Никита Романов, отныне враг Никона. Он услыхал протяжный стон в соборе и оглянулся; со тщанием выбритое лицо его не дрогнуло; слуги в ливреях с серебряными позументами вскинули наперевес черемховые батоги и поспешили впереди поезда, освобождая дорогу от зевак. Тонкие ошинованные колеса сдвинулись, увязая в сыпучем снеге и прорезывая недолгую глубокую колею. Возничие каптанов с усмешкою провожали карету...

Архидьякон Григорий вынес образ Святителя в богатых ризах, убранных жемчугом и алмазами. Сириец Макарий вздохнул, подался навстречу, пытаясь перенять икону: жалко было серебряного кованого ковчега и многих драгих каменьев. Но его движение было неуловимым, и вряд ли кто заметил, кроме архимандрита Паисия.

– Это ли Искупитель? Отец-Свет наш? – воскликнул Никон, подымая икону над головой. – Чада мои благочестивые! Думно мне, что боярин Борис Иванович Морозов спутал его с разносчиком питий. Не хватает ему, опойцу, намалеванному еретником-изуграфом, братины с медом. Эко обрюзг, ярыжка, и с вина-то осоловел. Свинья свиньей, только что не хрюкает. Сам большой грешник и греху поклоняется Морозов, мишурою и блеском хотящи откупиться у Превечного от огненной дебри. Потаковщик лютерам и сам кривовер, держащий отца духовного лишь для блезиру, он нынче всюду плачется: де, мало вкусил прелестей от дегов и фрягов. Небось нету его на вечернице? Сказался больным?

– Владыка премилостивый, не порази Божественных очей! Чую, отзовется вскоре. Невдолге минет срок и сам ослепнешь! – несдержно донеслось с женской половины собора. Из-под суконных червчатых пол, кои врастяжку держали юные челядинницы, на миг показалось набеленное лицо Федосьи Морозовой. Уже глухо, из-за опоны, взмолилась госпожа:

– Опомнись, великий отец наш, и не заступай Света!

– Бедная, охти мне. И ты обманута сатаною? Сколь глубоко въелась скверна промеж нас. Гляди-тка, голубица, сейчас взвоет сатана, уязвленный мною! – Никон взмахнул рапидой и поразил левое око Исуса Христа. И немилосердно кинул образ под ноги себе; и раскололась доска наполы, попав на кованые поистертые заклепки; и дорогое камение раскатилось по амвону, выбитое из гнезд. Патриарх Макарий ловко присел и поймал в пригоршню полыхнувший голубым адамант величиною с перепелиное яйцо. Алмаз пропал в широком рукаве дареной ризы. Тут под куполом собора прощально всхлопало, раздался звериный вскрик, и все взоры прихожан уперлись в подсвеченную глубину морозного купола, откуда грозно сиял изумрудный зрак Творца.

Архидьякон, торопясь, уже подавал новые образа.

– Ртищева Федора Михайловича, окольничего богомерзостная икона...

– Стрелецкого начальника Артамона Матвеева кощунные доски...

– Князя Василия Голицына любострастные еллинские обманки...


Собор опустел. Вечерница, внезапно разрубившая Русь наполы, закончилась, оставив в сердце каждого горечь неясной проказы, но колокол, обычно извещавший о выходе патриарха, так и не подал вести задремывающей Москве. Из тайной зепи Никон достал замшевую кошулю и подал певчим по алтыну. Он задержал сирийца Макария, отправил вон клир и приезжих служебников антиохийского посольства; остался в соборе лишь архидьякон Григорий и успенский поп.

Никон сам проводил сирийцев, чувствуя, как устал, остамел ногами и опаршивел телом – будто трудную рать выдержал, настолько источился душою, был безвольно вял, сонлив и спотычлив. Архимандрита Павла, безотчетно любя его за чистую бледность лица и смиренность взора, прощально погладил по плечу, как бы отпустил в мир; ключарь, попросив благословения, закрыл кованые врата тяжелым ключом и просунул в проушины дубовый засов; сирийцы, намаянные и устрашенные долгой службой, промерзшие до костей, столпились на Южном крыльце, мысленно глядя в сторону милой родины; слышно было, как они гулко топотали валяными сапогами по ледыхам паперти, кляня Московию; на небесной жаровне ярко тлели уголья; у воротных решеток в царский кром горели костры, выхватывая из ночи мохнатые собачьи шапки стрельцов, край площади, заиндевелый бок Благовещенского собора и святительскую каптану на полозьях с опущенными бархатными опонами. Никон прислушался к чужеземному говору и, охватив внешнюю жизнь умственным взором, чуть оттаял, приободрился, словно бы уверился в надежности охраны. Макарий по-прежнему задумчиво стыл на амвоне, не покидая патриаршьего места. Никон вошел в государеву сень, принял с тарели золотое яблочко, покатал в ладонях. Но вода давно остыла, и яблочко не грело. Ничто нынче не радовало Никона...

«Не круто я взялся?» – спросил Никон у гостя. Драгомана не было, и слова до Макария не дошли. Никон усмехнулся, подумал: частенько, брат мой, гостишься в Русии, мог бы чего и схитить из нашенского языка. Гордость, вишь ли, долит владыку.

«Нет-нет, в самую пору. Час настал боевой!» – сам себя укрепил Никон. Макарий ласково заулыбался, часто закивал головою, вроде бы понял тайный смысл слов. Не хитрит ли гость?! Исстари известно: иудей цыгана обманет, а иудея – грек.

Соборный поп неслышно блуждал по церкви, любовно убирал иконы влажной губкой, целовал образа, боялся прогневить патриарха; ключарь тушил свечи, собирал огарки в плетуху. Макарий, забывшись, достал из рукава ризы утаенный адамант, стал глядеться в него, восторгаясь голубой глубокой водою камня. Никон вкрадчиво приблизился, боясь выпугать гостя: неприкрытая жадность грека смущала его. Никон и сам был преизлиха скупенек, скупидом, он все тащил в церковную ризницу, выпрашивая частые подачи у государя; но до чужого и чтоб воровски – не грешил.

«Дай-кось, чего там выглядел?» – спросил у Макария с усмешкой и забрал алмаз. Патриарх, запрокинув голову, долго смотрел сквозь адамант в призрачную, дробящуюся глубину ночного купола, из которой проливался на церковь изумрудный взгляд Творца. Ведь туда, шумя крылами, отлетел сатана. И не бреши там, ни другого лаза, гнезда иль схорона. Потом поместил драгой камень в замшевую кошулю и просунул ее куда-то в тайную зепь, за пазуху, к самому телу возле вериг. Подумал нерешительно: надобно боярину Морозову сказаться, чтобы не палось на грех; разнесет Бориско, де, Никон на чужое покусился.

«Беда зариться на чужое», – сурово остерег Никон гостя, но тут же прощающе улыбнулся, прошел в алтарную, пальцем поманил сирийца. Макарий оскорбился небрежению, но в замрелом от долгих бдений лице, покрытом частой сеткой багровых прожилок, не выказалось неудовольствия. Давно под турским махметом византийская церковь и приноровилась скрывать истинные чувства.

«Кого Господь наш возлюбит, того почасту и наказывает», – по-гречески вдруг молвил Никон, любуясь сладконапевностью звуков.

«Слава Творцу нашему», – в ответ вяло возблагодарил Макарий.

«И в нашу церковь проник враг Божий, чуя потворство. Надобно его низвергнуть», – громоподобно возвестил Никон в пустынном храме, вызывая сатану на рать. И чего не случалось прежде в обыкновение, Никон принял с престола на голову злащеный ковчег, примяв клобук с золотыми плащами, пронес драгоценную укладку в храм, бережно поставил на средний аналой. Патриарх вскрыл царскую печать, отомкнул святое место, откуда молитвенно достал золотой ларец. И здесь была нерушимая царская мета, кою мог обойти лишь первый святитель. Никон разъял ее, отпахнул крышку, извлек ризу Господню. Он за обыденку, как самое обычное дело, раскинул Христово платно: подол его с шорохом и свечением скатился на пол. И неуж сам Спаситель облекался в него? Тут сноп света разъял сумерки, и владыки повалились ниц, не смея дерзко вздохнуть, трепеща от страха и благоговейного восторга. Запела небесная музыка, скоро отдавшаяся в сердце каждого. Патриархи омолодились, воспряли, услышав в себе силы на благое дело. И раздался с вышин Божественный благословляющий глас: «С вами Бог!»

Никон окадил льняную, темную от старости ризу, однако не утратившую сиянья, и трепеща поцеловал ее край. Тут и сириец Макарий подступил, отринув робость, облобызал смертную Христову рубаху. «Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас», – гулко зарокотал Никон, не подымаясь с колен. Макарий, гнусавя, с осторожностью и несмелостью поддержал русского патриарха, с дерзостью преступившего дедовские заветы. И верно: с какой такой необъяснимой нуждою вдруг сломал Никон стародавний закон? Что ему нашептала Христова риза, в чем укрепила его, на что подвигла? Глыба, гора православная – этот патриарх, плечи коего подпирают сами своды Успенского собора. Для чего-то именно его выбрал государь средь русских святителей? Значит, был глас? Так, устрашась, подумал гость, с испугом, презрением и неприязнью озирая снизу вверх покатые, державные, упругие плечи Никона, покрытые церковным платном, как воинскими бронями. Разве не обидно гостю? Что греку за богатство, то русскому за обыденку.

Наверное, извлек Никон себе защиту из самолюбивой кощуны своей? Кто узнает сие... Он протяжно, с облегчением вздохнул, будто бы получил разрешение Спасителя на подвиг земной, и, не спросив гостя, уже спокойно, деловито запечатал ларец с ризой Господней, поместил ее назад в ковчежец, возложил на голову и отнес обратно в алтарь. От престола, благословив друг друга, они и разминулись, и Макарий покинул собор с неразрешенной загадкою.

Подьяк-ключарь с заплаканными, воспаленными глазами, рискуя разбиться, взобрался по лестнице к большому полиелею и взялся тушить свечи, погружая собор во мрак. Он почасту, без нужды взглядывал вниз, на тусклые железные плиты пола, притягивающие его слабую плоть. Такое желание посещало подьяка почасту, двоило его сердце странным соблазном. Может, оттолкнуться от поручней и полететь? Душа рвалась в небо сквозь стемневший купол, а болезненное постное тело, снедаемое червями, готовно опадало встречь земле. И от восторга мороз пробивал его замлевшие пустые кости.

«Приидет свой час, и Господь сам призовет меня!» – воскликнул служка и очнулся.

2 Из жития Неронова

...Когда Неронова сослали в Каменный монастырь на Кубенское озеро, то архимандрит Александр принял его поначалу с радостию, яко страдальца, и воздал ему честь, поставив в церкви выше келаря, новый войлок овечий подложил ему под ноги, чтоб не стыли плесны, и кожушок бараний подарил на плечи, и в келий жить повелел с отцом его духовным священником Григорием, и слугу ему дал для чести да повелел из поварни прибавочной ествы приносить в келью да квасу доброго в оловянниках да братинах медных с покрывалами.

Неронов же, освоившись на крохотном каменном острову середь озера, скоро стал укорять настоятеля за бесчиние, вмешиваться в монастырские дела, за поездки из обители, за то, что кормит монахов рыбою в посты, а монахов досаждал за пьянство и небрежение в службах. Эти укоризны на страстной седмице до того усилились, что архимандрит в великий пяток по окончании службы вышел из алтаря с попами и дьяконами и стал кричать: «Доколе нам терпеть от протопопа Иоанна? Он противится церкви!» И запретили ему ходить в церковь, прогнали от него всех слуг и оставили одного в келье.

Вскоре братия монастыря, выведенная из терпения постоянными обличениями, решила избавиться от сосыланного, чтобы не утратила крохотная уединенная обитель благословенного мира. Иноки, нарочно вытопив жарко келью Неронова, напустили в нее чаду и заперли в ней протопопа, чтобы он умер от угару. Неронов, воздев руки к Богу, стал молить о спасении пользы ради иных. Молитва его была услышана.

«Невидимой рукою в полунощи Неронов неожиданно взят был из угарной кельи и поставлен за девять-десять поприщ на Холмогорах в храмине воина некоего». Так уверяет летописец...

Неронов пересылал письма к царю и царице и постоянно хулил Никона как врага Божия. К нему приезжали отовсюду боголюбцы, был тут и протопоп Муромский Логгин, сосланный в Муромские пределы; пришел сюда и остался на житье писцом игумен московского Златоустовского монастыря Феоктист, который первым пристал к четырем протопопам, врагам Никона.

Никон приказал сослать Неронова в Кандалакшский монастырь и там держать его на цепи в железах, чернил и бумаги ему не давать. Отправившись в путь, Неронов задержался в Вологде и отсюда отправил два послания: одно к царскому духовнику Стефанию, де, «гредет на мучения в дальние страны заточаем»; другое – ко всей братии, боголюбцам царствующего града Москвы и прочих градов, и всех купно стран, чтобы они не скорбели о нем, а радовались, чтобы облеклись во все оружия Божий противу козней диаволовых...

...И сослал Никон немирного протопопа Иоанна к лопарям на Мурман на оток моря, в страну полуночную; сына же его духовного Аввакума выпроводил из Тоболеска в Даурию с отрядом воеводы Афанасия Пашкова. Решил патриарх, легко вздохнувши: с глаз подале – из сердца вон. И так постоянные вести беспокоят: де, мутят воду гордецы, шлют подметные письма. Ныне труднее будет сыскать путей в государев Терем проказливым ябедам еретиков.

Тешь себя, патриарх, усмиряй душу нераздельной властью, когда всякий ближний царев боярин, покорливо выжидая участи своей в холодных сенях, почитает за великое счастие показаться на глаза святителю и получить благословение. Да и кто они, попишки, прежние спесивцы, чтобы уповать на бесконечное терпение великого государя? Откуда в них столько зломыслия и блудословия? Жестока, немилосердна, безгласна темь Руси, и на любом крестце внезапно и невзначай отыщется Иродова сестра Невея и захлестнет горло строптивцу.

Но, знать, ты позабыл, патриарх, что напрасные гонения растепливают, разогревают сокрытые прежде силы, разлепляют внутренние очи, освобождая от слепоты, и тогда многое, прежде сокрытое, увидится вдруг окрест и вдаль. Видно, запамятовал Никон, что сухорослый проповедник Неронов – известный провидец, для коего невидимое бысть видимо. Это страстотерпцы, молельщики из той нередкой породы русских людей, коих чем больше прижимаешь, неволишь, гнешь их непокорливую выю долу, тем упрямее, дерзливее и ерестливее становится ожесточившееся сердце; такой человек, распаливая в костер свою душу, готов идти за веру на крайние муки и даже на саму смерть; ибо убеждения его – сама истина и правда, осененная Христом. И с каждым днем слух о боголюбцах, безвинно страждущих, неисповедимыми дорогами разносится по земле, завоевывая все новых попутчиков, ибо всякое православное сердце так склончиво и любовно к страдальцу, муками своими походящему на Спасителя... Эх, владыка, тебе бы пригреть супротивника, обласкать гордеца, обнадежить и приветить посулами, и ты бы, ласками окутав, утишив непокорника, содеял куда больше для упрочения веры, похилившейся на русский манер. Но отныне же ты в глазах ревнивцев лишь иконоборец, смутитель и первый раскольник, сатанин угодник, продавшийся антихристу. Пока слух этот немощен, едва слышим в Руси, но тебя то и дело ставят рядом с богоотступником греком Исидором митрополитом, что притащил в Москву унию. И если бы великий князь Василий Васильевич не обличил злокозненного врага, то олатынил бы Исидор русскую церкву, исказил древлее благочестие, насажденное святым князем Владимиром...

Милостивец, еще не поздно подклониться под отеческое предание: «Вожди суть слепи, слепец же слепца аще водит, оба в яму падут». Как неспелое яблоко втуне пропадает, так и народ, неготовый для перемен, скоро пожалеет о внезапных новинах и обратит свои взгляды на старопрежнее, милое и привычное, от чего вдруг и сразу отскочил под чужой волей.

Поверь, милостивец, еще ничто в миру не грозит бедою, но от слухов невидимых многие несчастья случаются; и не токмо слабые помыслом и сердцем, но и целые народы в погибель впадают.

Доносят священницы из приходов, горюя от ересей, о многих печалях. В Злынке посадский, прослышав о переменах в вере и спасаясь от неминуемого греха, убил ночью жену и троих детей своих. Поутре сам пришел в земскую избу и объявил: «Я мучитель был своим, а вы будете мне; и так они от меня, а я от вас пострадаю; и будем вкупе за старую веру в Царстве Небесном мученики».

Далеко Неронов, но и за сотни поприщ с рыбными обозами и стрелецкими вахтами, и с кочевой кибиткою попадают от него письменные памятки и в государев Дом, и Вонифатьеву, и братьям Плещеевым, и архимандриту Данилова монастыря Тихону, и соборным чадам своим: пишет он: де, Никон еретик нас посылает вдаль, то вскоре и ему самому бегать. Да и вы если о том станете молчать, всем вам пострадать. Не одним вам говорю, детки: за молчание всем зле страдати.

И прочитавши горестное письмо, невольно воскликнет искренний богомольник: «О, бедная, бедная Русь! что это тебе захотелось латинских обычаев и немецких поступков? Жидове знамения просят, еллини же премудрость ищут, мы же проповедуем Христа распята, Божию силу и Божию премудрость. Один псалом Давида нам милее всех книг мира...»


«... За грехи нам, ох, за грехи...»

Всумятилась в голову русского человека и уже не отпускала эта повинная мысль.

Наслал Господь на третий Рим девку Маруху, чтоб известь московитов за неверие. Невесть откуда явились волосатые толкователи священных писаний, прорицатели снов, расслабленные девицы и прокаженные нищие, чернокнижники и упыри с красными глазами; они стали бродить средь всполошенного народа, суля гибельную тоску и конец мира. Богатые затворились в хоромах и палатах, денно и нощно окуривая комнаты кадильницами и наглухо затворив окна и двери. Мудрые постились, вовсе не принимая ествы, лихие же, сорвиголовы, пустились в пьянство, вином отгоняя прочь дурные чувства. И всяк нестерпимо захотел выжить, тайно покидая Москву, подкупая караулы. Иные спаслись, а иные были на месте изрублены бердышами. Заслоился над Москвою горький костровой туман, по речным излукам, на взгорках, у богаделен и вокруг кладбищ жгли всякую ветошь. Упали на въездных воротах дубовые засовы, опустились по улицам кованые решетки, у рогаток осекли посадских стрелецкие вахты; встала у подворий, куда навестила язва, суровая сторожа, убивая смертно всякого, кто намерился покинуть свое имение; и тогда целые роды выбивало чумою. Скончался и верховой царицын поп Иван, брат Аввакумов. Запустели церкви и причты, не покидая соборов, молились неустанно, тут же и умирая возле престолов. Далеко великий государь, он воюет с ляхами, добывая побед, и казалось бы, самое время торжества. Но пляшет Невея в известковых братских ямах на московских безвинных костях.

Назад Дальше