Замыслил я побег… - Поляков Юрий Михайлович 9 стр.


— Ничего, ничего, это метафора. Так ведь? — коварно улыбнувшись, спросил руководитель.

— Метафора, — угрюмо согласился рабочий поэт.

— Но дело не в метафоре. Это стихи для стенной газеты — не более того.

— Посмотрим! — буркнул парень и скрылся в задних рядах.

— Ну а теперь вы! — Старичок ткнул длинным пальцем в Слабинзона.

— Может, в другой раз? — замялся Борька. — Я не готовился сегодня…

— Поэт всегда должен быть готов любить женщину и читать свои стихи! Запомните!

Дальше последовал длинный рассказ о том, как, выйдя из писательского ресторана, Миша Светлов решил наискосок пересечь площадь Восстания и был остановлен орудовцем. Поднявшись с милиционером в «стакан» для составления протокола, Светлов стал читать стихи и читал до тех пор, пока его не отпустили восвояси.

Башмаков, конечно, уже забыл то длинное Борькино стихотворение с эпиграфом из Павла Когана, в памяти зацепилось лишь одно четверостишие:

Читал Борька замечательно, то перекрывая голосом воображаемую бурю, то еле слышно шепча предсмертные слова застреленного пирата.

— Смело! — похвалил руководитель. — Раскидисто. А почему ночь окривела звезд на триста? Разве на небе было именно шестьсот звезд?

— Это же метафора! — только и смог возразить Борька под ликующий хохот заводчанина и одобрительное попискиванье сломанной дамы.

— Понятно. Экие вы все, молодые люди, метафорические! Запомните, литература должна выяснять отношения с жизнью, а не с литературой! Ну-с, а вы? — Старичок кивнул Башмакову.

— У меня нет стихов.

— А что же у вас есть?

— Не знаю. Так, в армии написал.

— Читайте!

Башмаков сбивчиво, краснея, потея и путаясь в бумажках, пробубнил свой рассказец.

— М-да… — вздохнул руководитель и странно посмотрел на Олега. — Конечно, там, где вы пишете про то, как ваш герой мысленно «целовал ее шальные глаза, опускаясь при этом все ниже и ниже…»— это чудовищно! Безвкусно. Миша Светлов в таких случаях говорил: «Двадцать два. Перебор». А вот когда вы хотите думать о девушке, а из-за холода думать можете только о тепле — это хорошо. И про офицера, который ругает солдата за нарушение караульного устава, а солдат только что хотел застрелиться, — тоже хорошо. У вас много написано?

— Только это.

— Жаль. У вас способности. Где вы учитесь?

— В МВТУ.

— А почему именно в МВТУ?

— Не знаю. Посоветовали.

— Я вам тоже дам совет. Запомните: чуждые знания убивают талант! Когда напишете еше что-нибудь, приходите…

На обратном пути подружившиеся с горя Слабинзон и заводской поэт сообща бранили руководителя.

— Это же образ! — возмущался Борька. — Гипербола! А он, старый пердун, звезды будет пересчитывать!

— Вот и я говорю! Стенгазета… Я уже в многотиражке печатался. А он — стенгазета…

— Он просто ничего не понимает в стихах! — подпискивала увязавшаяся за ними сломанная дама. — Вы знаете, какие песни он пишет?

— Какие?

— «Мы в тайге построим города и любимых приведем туда…» Вот какие!

Купили водку и зашли в шашлычную. Рабочий поэт, получивший премию, угощал. Поэтесса пила водку не морщась, курила «Приму» и, размазывая помаду, пищала стихи про несчастную любовь:

— «Как кошка» — плохо, — качал головой рабочий поэт. — Получается — «какошка». Лучше — «как сука»…

Напившись, сломанная дама заявила, что твердо намерена сегодня отдаться Башмакову только потому, что он не пишет стихов. Олег страшно испугался, на мгновенье вообразив себя вместе со всеми своими «недолетными» комплексами в распоряжении этой пьяной вакханки. Не получив отзыва, она повисла на заводском поэте и заплетающимся языком стала доказывать, что любой мужчина — животное, а раз так, то это животное должно быть хотя бы сильным и ненасытным. Борька и Башмаков потихоньку встали из-за стола, а сломанная дама, дымя «Примой», читала набычившемуся заводчанину:

Впоследствии, к удивлению Башмакова, она стала известной поэтессой и даже некоторое время была замужем за Нашумевшим Поэтом. Потом они разошлись. Сломанная дама, по слухам, еще долго куролесила, лечилась от пьянства, пока не сошлась со знаменитым хоккеистом. Она и теперь иногда мелькает в телевизоре — вся какая-то плоская, выцветшая, словно старое пятно от портвейна на обоях.

Башмаков летом, после сессии, собирайся написать еше что-нибудь из своей армейской жизни.


На третьем курсе учиться стало полегче. Его снова затомила тоска по женской ласке и замучили мысли о «недолетной» увечности. Вот Олег и решил утопить отчаянье в творчестве. И кто знает, что бы из этого могло выйти? Но сначала была практика, потом «картошка», а затем он познакомился с Катей…

Олег не испытывал к будущей жене того ослепительного влечения, как к шалопутной Оксане, влечения, от которого трепещет сердце и млеет тело. Следовательно, думал он, оставалась робкая надежда на хладнокровную победу над своей неуспешностью. Ему даже стало казаться, что Катя специально послана ему судьбой для исцеления: ведь и встретились они, как с Оксаной, в парке, и поцеловались впервые тоже в кино. Когда это произошло, Катя испуганно сжала губы и закрыла лицо руками.

— А ты что, целоваться не умеешь? — спросил Башмаков, ощущая прилив хамоватой отваги.

— В институте этому не учат! — жалобно ответила Катя.

— Придется тобой заняться!

— Обойдусь.

С наивно неосведомленной и смешно сопротивляющейся Катей он почувствовал себя угрюмо опытным и безотказным, как автомат Калашникова. А в тот памятный день, когда, радостно зверея, он расширял ходы в прорванной девичьей обороне, Катя, целуя его в глаза, перед тем, как пасть окончательно, прошептала:

— Тебе же будет плохо со мной… Ты меня бросишь! Я же ничего не умею…

— Знаешь, как в армии говорят?

— Как?

— Не можешь — научим. Не хочешь — заставим!

— Не надо заставлять… Я сама… Ты меня не бросишь?

С этого дня в Катиных голубых глазах появились покорная нежность и тревожное ожидание. А Башмаков по какой-то тайной плотской закономерности навсегда избавился от своих «недолетных» кошмаров. Тревожное ожидание исчезло, когда Башмаков — после исторического объяснения с Петром Никифоровичем — сделал Кате предложение и познакомил ее со своими родителями. Сначала, правда, он поделился планами со Слабинзоном.

— Любовь-морковь? — удивился Борька.

— Судьба! — вздохнул Олег.

Родителям Катя понравилась с первой же встречи. Олег пригласил ее в гости на 8 марта. Соседей, зашедших на праздничный запах, интересовало, как всегда, только выпить-закусить. Возможно, какое-нибудь особое мнение высказал бы Дмитрий Сергеевич, но он уже год как сидел за растрату. А вот приехавшая специально на смотрины из Егорьевска бабушка Дуня осталась недовольна:

— Тощая чтой-то девка подобралась! Прежняя поглаже была!

Катя и в самом деле чем-то походила на ту — с дембельской чемоданной крышки — тонюсенькую девчонку на краю далекой платформы…

«Судьба», — подумал Башмаков, заметив строгую благосклонность на лице Людмилы Константиновны.

В такие минуты она была очень похожа на свою мать, покойную бабушку Лизу…

7

Эскейпер вздохнул: год от года, словно чешуей, жизнь обрастает документами и покойниками, документами и покойниками… Когда-то единственным документом, подтверждавшим его существование на земле, была бледно-салатовая обтрепанная книжечка с зелеными денежными буквами:

«СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ».

И смерть была тоже всего одна: бабушка Лиза скончалась от рака легких, когда Олегу было шесть лет. Как многие секретарши-машинистки, Елизавета Павловна страшно курила. Курила, даже когда сажала внука на колени, но, чтобы не повредить младенцу, выпускала специально длинные сизые струи, достававшие аж до противоположной стены комнаты. Эта комната, просторная, с высоким лепным потолком, старым дубовым паркетом и недействующей изразцовой печкой, эта комната, где Башмаков провел детство, отрочество и даже юность, была, собственно говоря, ее комнатой, полученной еще до войны по ордеру наркомата, где Елизавета Павловна прослужила до самой смерти. Когда дочь, разрушив ее мечту о принце с вузовским ромбиком на лацкане, вышла замуж за парня со странным именем и вечно непромытыми от типографской краски руками, да еще привела этого егорьевского горемыку на ее жилплощадь, — Елизавета Павловна приняла это как незаслуженную кару и в знак протеста отгородилась ширмой. Даже ужин она стала себе готовить отдельно, а в субботу вечером всегда уезжала в Абрамцево, на дачу к вдове своего бывшего начальника. Молодые родители, как запомнил Башмаков, в этот день смеялись, дурачились, складывали ширму, заводили патефон и выпроваживали ребенка во двор погулять. Если же было ненастье, то они просто отправляли его в коридор, а забавник Дмитрий Сергеевич вручал Олегу свою охотничью двустволку и ставил на пост возле общего туалета. Маленький караульный должен был напоминать соседям о том, что, покидая уборную, необходимо погасить свет и вымыть руки.

С бабушкой Лизой были связаны первые сомнения Олега в незыблемости закона о парном сосуществовании мужчин и женщин. Елизавета Павловна была одинока, а о дедушке Косте ничего определенного в семье не говорили — и маленький Башмаков самостоятельно решил, что тот погиб на войне, как и дедушка Валентин — первый муж бабушки Дуни. Однако бабушка Дуня, считавшая, что теща жестоко утесняет ее сына, в отношении дедушки Кости придерживалась иной точки зрения. Всякий раз, наезжая из своего Егорьевска, она потихоньку и почему-то лишь малолетнему внуку наговаривала, будто никакого дедушки Константина никогда и не было:

— С начальником бабка Лиза твоя Людмилку прижила. Дело-то обычное. И у нас на металлозаводе от директора секретарша родила. Дело-то обычное…

Надо сказать, Елизавета Павловна платила свойственнице тем же: завидев ее на пороге, она холодно здоровалась и удалялась за ширму, словно в изгнание. А появлялась лишь затем, чтобы кивнуть на прощание. Когда же между родителями заходил тихий разговор про то, что бабушка Дуня выгнала из дому очередного своего мужа, Елизавета Павловна, в белой ажурной кофточке и темно-синей юбке (она ходила дома, как на работе), появлялась из-за ширмы и, не вынимая папиросы изо рта, интересовалась:

— Это которого? Федора Дорофеевича? — и на лице ее появлялось совершенно особое выражение.

Смысл этого выражения Башмаков понял гораздо позже. Это было чувство гордо-насмешливого превосходства женщины, навечно исключившей из своей жизни мужчин, над женщиной, все еще жалко и суетливо зависящей от этих глупых, грубых и неопрятных существ. А тайну дедушки Константина Елизавета Павловна чуть не унесла с собой в могилу. Когда ее кремировали в Донском, выступавший у гроба член профкома министерства подчеркнул, что за четыре десятилетия образцового труда покойница не допустила ни единой опечатки, и если составлялись отчеты для Него (докладчик поднял очи горе), то доверяли это исключительно Елизавете Павловне. Присутствовавший на похоронах малолетний Башмаков был потом некоторое время убежден в том, что его усопшая бабушка печатала бумаги для самого Бога, и даже доказывал это своим уличным дружкам. (О существовании Бога он знал от бабушки Дуни.) Эти странные высказывания сына дошли и до Труда Валентиновича: обмен общемировой и дворовой информацией происходил обычно по воскресеньям в процессе забивания козла, отчего сотрясался весь дом. Отец строго разъяснил сыну, что печатала бабушка не для Бога, а для Сталина, который хоть и генералиссимус, но, если верить статье в «Правде», совсем не Бог, а скорее даже черт.

— Значит, когда Бог умирает, он становится чертом? — спросил маленький Башмаков.

На похоронах бабушки Лизы самую большую скорбную активность развила, как ни странно, примчавшаяся из Егорьевска бабушка Дуня. Она не только объясняла невежественным москвичам, как положено прощаться с усопшими, но даже, расстегнув пуговки надетой на мертвое тело блузки, деловито пошарила рукой меж окоченевших грудей и, не найдя там креста, сняла свой и отдала покойнице. Елизавета Павловна уже не могла спрятаться за ширму от всех этих фамильярностей. При этом бабушка Дуня бормотала себе под нос:

— И сжигать-то зачем надо? Нешто человек полено?!

Башмаков был приподнят отцом и поднесен к изголовью для прощания с бабушкой. Он запомнил, что одна пуговка так и осталась не застегнутой, и еще поразился тому, насколько умершая похудела и помолодела. Но главное — Олег почувствовал сильнейший табачный запах, идущий от волос покойницы, и очень испугался. Этот папиросный дух почему-то показался ему признаком еще теплящейся в мертвом теле жизни. Он вырвался из рук отца и спрятался в толпе провожающих. Наверное, из-за того детского испуга Башмаков так никогда и не пристрастился к курению, хотя неоднократно пробовал. А вскоре после похорон, перебирая оставшиеся от матери вещи и поплакивая, Людмила Константиновна отыскала в потайном кармашке «ридикюля» справку о посмертной реабилитации Константина Евграфовича Беклешова. Оказывается, Елизавета Павловна ей перед смертью открылась. Почти вся родня Беклешовых была репрессирована, причем только дедушка Константин, инженер, в 37-м, а остальные — профессора, священники, бывшие офицеры — гораздо раньше, еще в 20-е. Он был крупный, но беспартийный специалист по угольным шахтам, и действительно юная, еще не курящая Елизавета Павловна работала у него поначалу секретаршей. Когда же обозначился ребеночек, Беклешов ушел от жены и стал открыто жить с Елизаветой Павловной. Но жена, оставшись с двумя детьми, развода Константину Евграфовичу не дала — и формально они оставались супругами до самой смерти. Потому-то именно ее, законную, а не Елизавету Павловну забрали и погубили следом за ним. Впрочем, покойная бабушка придерживалась иной версии. Законная жена Константина Ефграфовича приходилась дальней родственницей Льву Каменеву. Благодаря этому дед и уцелел в 20-е, когда был иссечен весь его дворянский корень. Но именно родственные связи жены погубили его позже, в 37-м, когда хитроумный Сталин изничтожил непослушных соратников, а заодно и почти всю их родню. Так что кто кого погубил — дед Константин свою жену или она деда Константина — большой вопрос… Впрочем, обо всем этом Башмаков узнал от матери, унаследовавшей опасливую скрытность бабушки Лизы, сравнительно недавно, когда началась перестройка и о репрессиях стали много писать и разговаривать. И выяснилось странное обстоятельство: среди родственников Труда Валентиновича никто никогда даже не привлекался, хотя многие в роду пошли по типографской линии, довольно опасной во все времена. Так, самого Башмакова-старшего однажды чуть не погнали с работы за то, что в газете, набранной в его смену, по ошибке цинкографии геройские звезды оказались у Брежнева не слева, как положено, а справа. Скандал был тот еще! Весь тираж пустили под нож и напечатали заново. А начальника смены уволили.

— В тридцать седьмом тебя бы расстреляли, — заметила по этому поводу Людмила Константиновна и в клочки разорвала запретный экземпляр газеты, принесенный отцом домой вместо обычной квартальной премии.

— Не-а! — радостно возразил отец, уже выпивший свою законную послесменную кружку пива. — Когда меня в начальники смены пихали, я что сказал?

— Что у тебя и так зарплата большая? — усмехнулась Людмила Константиновна.

— Не-а! Высоко сидишь — далеко глядишь, зато больно падаешь! Сегодня ты человек, а завтра — бабашка. Нам же много не надо: щи покислее да жену потеснее!

— И пиво с бычком…

— Люд, ты сильно не права!

Дело в том, что Олег в дошкольный период своего существования однажды сильно подвел отца. Труд Валентинович, как обычно, вел сына из детского сада и остановился на Солянке возле ларька, где собирались после работы окрестные мужички и куда изредка прикатывал на своей тележке инвалид Витенька, столь поразивший некогда детское воображение Олега. Отец остановился с закономерной и вполне невинной мыслью выпить конвенционную кружку пива. В процессе взаимной притирки Людмила Константиновна после долгого сопротивления все-таки сделала уступку неодолимому родовому башмаковскому влечению к выпивке и разрешила мужу 1 (одну) кружку пива после работы. Она-то и называлась «конвенционной». Труд Валентинович вроде бы на это согласился. Но демоны искушения не дремали и в тот вечер явились в виде двух мужичков, купивших в гастрономе бутылку «Зубровки» и подыскивавших третьего. Кстати, напрасно утверждают, будто русский народ в пьянстве не знает меры. Знает. И эти стихийные, совершаемые по какому-то подсознательному порыву поиски третьего — тому свидетельство. Разве нельзя выпить бутылку вдвоем? Конечно, можно. А поди ж ты…

Труд Валентинович колебался недолго, но строго-настрого предупредил сына: если мама будет спрашивать, что пили, намертво тверди: пиво.

— А это пиво? — удивился Олег.

— Конечно, пиво. Только в бутылке. Так вкуснее…

Как выпивающий мужчина никогда не перепутает на вкус пиво и «Зубровку» (хотя цвет примерно одинаковый), так жена выпивающего мужчины никогда не ошибется, что именно — пиво или «Зубровку» — употребил супруг, прежде чем заявиться домой.

— Да нет, Люд, кружечку, как обычно! — обиделся даже Труд Валентинович.

— Может, это какое-нибудь особенное пиво, повышенной крепости?

— Обычное. Жигулевское. Правда, старое, зараза, мутное…

— И в бутылке! — добавил Олег, крутившийся под ногами у выяснявших отношения взрослых.

— В бутылке?

— В бутылке, — окончательно обиделся на такое недоверие Труд Валентинович. — А что, разве пива в бутылках не бывает?

— Бывает. А что, Олеженька, было нарисовано на бутылке?

— Бычок.

— Какой бычок?

— А вот такой. — будущий эскейпер приставил указательные пальчики ко лбу и замычал.

Назад Дальше