«Неужели никто из вас не желает побывать в другом мире?» — спрашивал я, открывая дверь небольшой термостатированной камеры, которая была полностью изолирована от внешнего мира — в нее не проникали ни звуки, ни свет…
Мои сотрудники виновато улыбались и отрицательно качали головами…
«Нет…» — слышал я изо дня в день.
Вы. представляете мое положение? Я буквально дрожал от ярости. Я злился на очень хороших, очень добросовестных и умных людей. Я говорил им колкости, обвинял их в трусости, пока однажды мой ассистент Альберто Цамбони не сказал:
«Вместо того чтобы расточать перлы вашего темперамента, профессор, почему бы вам самому не побыть наедине с вашими генераторами?»
Я рванулся к кабине, но тут же застыл у дверцы, которая вела в темноту.
«А кто проследит, что будет, когда я подвергну человека воздействию своих приборов? — подумал я. — Кто пронаблюдает за ним, кто своевременно возвратит человека к обычной жизни? Конечно, я могу поставить опыт над собой. Но какой в нем толк, если все то, что я расскажу людям после эксперимента, будет казаться им обыкновенной сказкой? Нет, опыт ставлю я, я несу за него ответственность и потому обязан его контролировать».
Я не имел права стать подопытным существом просто потому, что для решения проблемы взаимоотношения человека и сигналов извне кто-то должен был быть третейским судьей, посредником между моей гипотезой я доказательным экспериментом. Таким человеком мог быть только я.
IV
Несколько дней я ходил совершенно подавленный и сраженный своими сомнениями. Мне не хотелось возвращаться в лабораторию, потому что там все было готово для опыта, который я не мог осуществить. Это были тяжелые дни! Именно тогда я понял роковой смысл формулы Хемингуэя: «Иметь и не иметь…» Я знал, что за моими предположениями стоит какая-то большая философия, может быть, большое открытие, подтверждающее или низвергающее установившиеся взгляды и концепции, верования и предрассудки. Но кто мне поможет поставить опыт, кто?
В Риме выдалась на редкость холодная зима, шли сильные дожди, а я все бродил по улицам, ломая голову над тем, как решить задачу.
Однажды вечером, когда непогода особенно разбушевалась, а холодный ветер забрасывал за воротник капли дождя и хлопья снега, я укрылся в небольшом кафе на окраине города, вблизи реки.
Здесь было довольно много людей. Я уселся за столик, задумался. Только спустя некоторое время я заметил, что посетители не сидели за столами, а толпились у стен, увешанных картинами и рисунками.
«Очередная выставка какого-нибудь безвестного художника», — подумал я и не ошибся.
Зрители собрались у стены рядом со стойкой, а я подошел к картинам, возле которых уже никого не было. Даже при слабом освещении я сразу увидел, что художник обладает незаурядным талантом. Его искусство, чуть старомодное из- за подражания технике старых мастеров, было искренним и вдохновенным. Площадь Четырех фонтанов, на которой группа ребятишек кормит голубей. Несколько тонких акварельных зарисовок в парке Боргезе. Большое полотно — панорама Рима, как он виден с холма, где памятник Гарибальди. Несколько женских портретов. Женское лицо везде было одним и тем же. Оно принадлежало молодой девушке со странным выражением глаз. У нее были гладко зачесанные черные волосы, высокий лоб и большие черные глаза, глядевшие куда-то сквозь меня…
Постепенно я подошел к тому — месту, где столпились почти все посетители.
«А сейчас эта девка совершенно измята после бурно проведенной ночи. Смотрите, как она лежит! А ноги-то, ноги! А главное — лежит на древесных опилках!» — комментировал картину краснощекий парень с черными тонкими усиками, в широком клетчатом пиджаке.
«Это не опилки, это песок!» — подсказал ему кто-то.
«А я и не знал, что во Фреджене бродят вот такие…»
«Она чахоточная!»
«И вдобавок слепая!»
«Старье, а не живопись! Ничтожная средневековая рухлядь! После атомного взрыва такими картинками будут затыкать выбитые окна».
И еще много-много гадостей говорилось о портрете девушки. Облокотившись о камень, она полулежала на песке с измученным выражением лица и смотрела широко открытыми глазами сквозь гогочущую толпу собравшихся.
Насмеявшись вдоволь, люди расселись за столики, а парень в клетчатом пиджаке подошел к бару и стал рядом с высоким худощавым юношей. Он — положил ему руку на плечо и сказал:
«Дрянь ты, а не художник, Ренато! Эту мазню нккто не купит! Советую тебе выгнать из студии эту тощую натурщицу, а самому сходить на площадь Тритоне. Там в одном подвальчике ты увидишь, как нужно рисовать…»
Окаменевший автор выставленных картин сбросил руку парня со своего плеча, его лицо исказили гнев и ярость.
«Я никогда не продам свои картины негодяям, которые живут на Виа-Умберто! Я никогда не пойду на Пьяцца Тритоне! Я никогда не буду рисовать пустые консервные банки, погруженные в помои! А если ты скажешь еще хоть слово об Анджеле, то я…»
«Что «я», что «я»? У тебя от голоду не то что силы, а воли и решимости осталось не больше, чем в высохшей морской ракушке. Ну тронь меня, тронь. Чего же ты стоишь и качаешься, как жердь на ветру?! Дрянь твоя Анджела, и все тут».
Ренато скорчился и что есть силы ударил кулаком своего врага. Тот даже не покачнулся — такой слабый был удар — и продолжал, смеясь, говорить:
«С твоей Анджелой можно было иметь дело, когда она была здоровой и зрячей».
Ренато еще раз ударил краснощекого парня, и тогда он как бы нехотя нанес ответный удар, после которого художник покачнулся и грохнулся на пол.
На него никто не обратил внимания. Я подошел, поднял его и усадил за стол. Он плакал…
«Абстрактная живопись, вот что сейчас котируется. Люди, разбирающиеся в современном искусстве, ищут на полотне невыраженные чувства, подсознательные эмоции, неоформившиеся идеи. Они хотят чего-то тонкого, острого, необычного… — разглагольствовал клетчатый пиджак перед своими товарищами. — А этот недоносок хочет произвести впечатление на современного эстета изображением слепой дурочки».
Под общий хохот и улюлюкание Ренато начал снимать картины. Я ему помог.
Вдвоем мы вышли на улицу и пошли по направлению к низким деревянным амбарам у речного причала… По скользкой от дождя тропинке мы спустились к самому берегу Тибра и остановились возле старой баржи с деревянной постройкой на палубе.
«Вы здесь живете?» — спросил я.
«Да, синьор…»
«Один?»
«Нет, синьор…»
Сердце у меня сжалось.
«С Анджелой?»
«Да, синьор… Спасибо, что помогли, дальше я пойду один».
«Нет, что вы. Если вы не возражаете, я вас провожу еще».
Поднимаясь по трапу, Ренато сказал:
«Осторожно, синьор. Здесь проломлены доски, и можно угодить в воду…»
«Ваша подруга действительно слепа?» — спросил я.
«Да. Она ослепла год назад, после того как полицейский ударил ее по затылку…»
«А за что он ее ударил?»
«Это долгая история… Анджела круглая сирота… Обидеть человека нетрудно…»
Мы спустились в трюм баржи, и здесь Ренато зажег спичку. Хлюпая по воде, мы прошли по узкому коридорчику и остановились у полуоткрытой двери…
«Спасибо, синьор. Вот я и дома…»
Я уже давно дрожал от холода и сырости. Но я задрожал сильнее, когда понял, что это — дом молодого художника и его подруги.
«Ренато, это ты?» — послышалось изнутри.
«Да, милая, это я… Прощайте, синьор».
«Разрешите, я войду. Может быть, я смогу быть вам чем-нибудь полезным».
«Что вы, что вы, не нужно!»
«Ренато, как твоя выставка?» — спросил тихий и спокойный женский голос.
«Ничего, Анджела, все хорошо… Только, ради святой мадонны, не говорите ей ничего», — прошептал Ренато мне на ухо.
Он зажег свечу, и мне показалось, что я очутился в сыром гробу, который с живыми людьми опустили на дно холодной и грязной реки. Только развешанные на дощатых стенах картины, этюды и рисунки сглаживали это страшное впечатление. Девушка, та самая, которую я видел на портретах Ренато, сидела в старом изодранном кресле, поджав под себя ноги. Когда мы подошли ближе, она ласково улыбнулась и протянула обе руки вперед.
«Ренато, кто с тобой?» — спросила она.
«Один синьор, Анджела. После осмотра выставки он пришел поговорить о покупке моих картин».
Ренато подмигнул мне. Я кивнул головой.
«Это же чудесно!»
«Да…»
«Я хочу пожать руку доброму синьору».
Ее руки были холодны как лед… Мне стало не по себе. Вопиющие на всю вселенную нищета и убожество! Я вытащил деньги и протянул их Ренато.
«Вот вам задаток. Приходите завтра на Виа-Номентана, 14. Мы договоримся об остальном».
Художник посмотрел на меня с удивлением.
«Да, да, синьор Ренато. Я говорю серьезно. Приходите обязательно. Моя фамилия Кардуччи, профессор Кардуччи».
«Я хочу пожать руку доброму синьору».
Ее руки были холодны как лед… Мне стало не по себе. Вопиющие на всю вселенную нищета и убожество! Я вытащил деньги и протянул их Ренато.
«Вот вам задаток. Приходите завтра на Виа-Номентана, 14. Мы договоримся об остальном».
Художник посмотрел на меня с удивлением.
«Да, да, синьор Ренато. Я говорю серьезно. Приходите обязательно. Моя фамилия Кардуччи, профессор Кардуччи».
С этими словами, натыкаясь на простенки, лестницы и деревянные выступы, я выбежал из плавучей гробницы.
Вы, конечно, догадываетесь, что именно Ренато согласился принять участие в моем эксперименте. О, как я был тогда близорук, ослеплен неудержимым желанием поставить свой опыт! Я не представлял всех его последствий… Только сейчас, обдумывая подробности последующих событий, я прихожу к убеждению, что, может быть, дело вовсе не в самом опыте. Ведь я собирался сыграть симфонию жизни на человеческой душе, на чувствах человека. Но я не подумал, что у каждого человека чувства настроены на свой собственный лад и этот лад подготовила сама жизнь…
V
Это было ночью, точнее — в половине двенадцатого ночи. Моя лаборатория была пуста. Сотрудники давно разошлись по домам. Я никого не пригласил на это испытание. Точнее, я даже никому не намекнул, что оно произойдет.
Откровенно говоря, в тот момент, когда все отказались участвовать в эксперименте, мне с обиды показалось, что сотрудники работают со мной вовсе не ради науки, а ради тех лир, которые дают им возможность существовать так, как они считают нужным. Они охотно делают то, что не нарушает их обычного существования, но отнюдь не горят желанием познать неизвестное. Поэтому я и решил провести опыт без них.
«А это не страшно?» — спросил меня художник, немного смущаясь. Я заметил, что на нем был новый костюм и новая шляпа.
«Как Анджела?» — спросил я, пытаясь оставить его вопрос без ответа. Ведь я сам не знал, страшно это или нет.
«Она очень счастлива. Мы снова переехали в комнату синьоры Больди. Что я должен делать, синьор профессор?»
«О, ничего особенного. Побыть вот в этой одежде две минуты в одиночестве, в темной комнате».
«Всего лишь?»
«Да».
«И что будет после?»
«А после вы мне расскажете все, что вы чувствовали, переживали, может быть, видели…»
«Видел? Разве можно увидеть что-нибудь в полной темноте!»
«Ну, может быть, вам приснится сон или что-нибудь в этом роде».
«А почему вы думаете, что я обязательно усну за эти две минуты? Я не хочу спать».
«Я ничего не думаю, Ренато. Но такая возможность есть. Вы будете совершенно один в полной тишине, и может случиться, что вы уснете. Обязательно запомните все, что вам приснится!»
«Но если я не захочу уснуть, это будет хорошо или плохо?»
«Как получится… А сейчас раздевайтесь и натягивайте на себя костюм».
Он переоделся в камере. Когда он вышел, я не мог удержаться, чтобы не улыбнуться. Плотно облегающий фигуру зеленый резиновый комбинезон придавал ему вид артиста цирка, изображающего фантастическое пресмыкающееся. Кабель с огромным количеством тонких проводов волочился за ним, как хвост.
Я проверил приборы, включил электрокардиограф, электроэнцефалограф, прибор для измерения кровяного давления и прибор для записи напряженности мускулатуры. Я хотел, чтобы мой эксперимент сопровождался непрерывным объективным контролем за состоянием организма испытуемого. Я должен был знать, когда он будет спокоен, когда взволнован, когда усталым, когда подавленным… Данные записывались синхронно на магнитную ленту… Отдельный моток магнитной ленты я оставил для того, чтобы записать рассказ Ренато. Он так и не пригодился…
Я включил генераторы и подождал, пока режим электронных ламп не установился. Начала работать развертка электронно-лучевой трубки. Медленно завертелись диски прибора магнитной записи. На четырех осциллографических экранах поплыли зеленые волны. Это биение сердца, биотоки мозга, давление крови, напряжение мускулатуры. Опыт начался.
Мир искусственных ощущений обрушился на человека… Я с некоторым страхом посмотрел на слегка гудевший прибор, в котором теперь для Ренато была заключена вся вселенная…
Первые секунды были ничем не примечательны. Изолированный в камере человек пребывал в состоянии полного покоя, он ровно дышал, его сердце билось ритмично, кровь уверенно текла по артериям. Но вот я заметил, как слегка вздрогнул электронный луч на осциллографе электрокардиоскопа. Одновременно слегка поднялось кровяное давление и напряглись мускулы. Кровяное давление поднялось еще выше, а пульс начал частить. Я включил микрофон, установленный у изголовья койки, и услышал, что дыхание художника стало мелким, порывистым и частым, как у человека, который быстро бежит. Через несколько секунд симптомы возбуждения повторились, после снова сменились покоем, и так было несколько раз.
«Показания приборов могут регистрировать состояние человека, — думал я, — но как ничтожно мало можно узнать по ним о его внутреннем мире! Собственно, практически они не говорят ни о чем, а лишь фиксируют покой или возбуждение…»
В конце эксперимента, когда мне начало уже казаться, что мои предположения не верны, что ничего интересного из него не получилось, я вдруг заметил резкое изменение частоты биотоков головного мозга. С каждой секундой она становилась все более высокой. Пульс превысил сто пятьдесят ударов в минуту» а мускулатура совершала высокочастотные вибрации — такое обычно бывает только при сильном мышечном напряжении. Я слышал, как быстро дышал художник. Дыхание иногда прерывалось стоном, скрежетом зубов… Ренато заворочался на своей койке, попытался встать и вдруг закричал нечеловеческим голосом. Я испугался и хотел было прервать испытание, но возбуждение исчезло так же внезапно, как и появилось, хотя до самого конца опыта сердце продолжало стучать часто и сильно. По истечении двух минут я выключил генератор и контрольные приборы. Не успел я это сделать, как дверь кабины отворилась и в ней появился художник. Он быстро, без моей помощи, начал снимать комбинезон.
«Ренато, давайте я вам помогу», — сказал я, подходя к нему.
«Ничего. Я уже с этой штукой освоился», — сказал он, пытаясь расстегнуть «молнию», которая затягивала одежду сзади.
Он быстро надел свой костюм и, завязывая галстук, подошел ко мне. Сосредоточенное лицо его не выражало ни удивления, ни смущения, ни робости. Оно было, я бы сказал, очень деловитым.
«Ну как, Ренато?» — спросил я, усаживаясь в кресло и оглядывая его с ног до головы.
«Что «как», профессор? Давайте скорее деньги, и я поеду».
«Поедетё? Куда?» — удивился я.
«Боже! Как будто вы не знаете. Мне нужно скорее в Неаполь».
«Право, Ренато, я не знал, что вам нужно в Неаполь. Но, как мы с вами условились в самом начале, вы должны прежде всего рассказать мне о том, что вы чувствовали, пережили и…»
На лице художника появилось выражение досады.
«Должен вас разочаровать, профессор. И на этот раз ничего интересного не было».
«На этот раз? Что вы имеете в виду?»
«Ох, опять все начинается сначала, — с досадой произнес он, усаживаясь на стул. — Все было так, как и в первый, и во второй, и в десятый… В общем как всегда».
«Не понимаю…» — прошептал я.
Мне стало немного страшно.
«Странно. В прошлый раз вы меня отлично понимали, а сейчас — нет. Очень странно». — Он пристально посмотрел мне в глаза. Затем, решительно подвинув свой стул к моему креслу, он прищурился и произнес вполголоса:
«Знаете, профессор, мне в последнее время начинает казаться, что вы с ними заодно».
«С кем?»
«Не притворяйтесь, будто не знаете. Ведь я имел глупость неделю назад проболтаться вам обо всем, так что не стройте из себя невинность. Или, может быть, вы боитесь, что вас обвинят в соучастии? Ха-ха-ха! Как мне *не пришла в голову эта мысль раньше! Так знайте, Кардуччи, если дело дойдет до суда, то я не побоюсь назвать настоящих виновников. Впрочем, об этом мы с вами поговорим в следующий раз. А сейчас давайте деньги, я тороплюсь в Неаполь».
Я подошел к двери лаборатории и встал возле нее. Мне было ясно, что после пребывания в иопытательной камере Ренато превратился з другого человека. Куда девалась его робость, его застенчивость? Откуда у него появились решительные ноты в голосе, уверенность в жестах, в движениях? Что это за намеки на «последнее время», на «следующий раз»? Нет, я решительно не мог так просто отпустить его.
«Ренато, дорогой, сядьте, — взмолился- я. — Вспомните наш договор. Вы обещали мне рассказать все-все, начиная с момента, когда за вами захлопнулась дверь кабины, и до момента вашего возвращения».
«Дорогой профессор! — воскликнул он, весело улыбаясь. — Я уже сказал, что все было, как обычно. Я прекрасно выспался».