— Выходи, — говорит, — на работу. Смышленого человека в помощники дам. Твое дело только распоряжаться.
И о серебряном рубле напомнил да еще полтину посулил. Петьша уж вовсе было согласился, а как услыхал такое, его аж передернуло, будто кто в грязных галошах в душу ему ступил. Собрал он свои пожитки и уехал с завода. Поселился у нас в деревне в бабкиной избенке. Сама-то старуха померла, а избушка заколоченная стояла, растащить еще не успели. Петьша ее малость подправил и стал потихоньку жить. Рыбку удил, сети плел да так мелкие работы какие по слесарной части исполнял: кому замчишко починит, кому ключик выточит. В общем кое-как кормился. А душа-то по заводу, верно, болела: Петьша нет-нет да и заговорит о фигурках.
Кто знает, как бы оно там дальше было, да тут вот что случилось.
Как-то вечером по деревне нездешняя девица прошла. А у ней, у девицы-то, волосы красно-золотистые, лицо бело, в рыжеватых веснушках, в красный сарафан одета, на ногах алые чирики, а в руках маленький узелок. Мы как раз в ту пору, грешным делом, возле кабака толпились: кто горевал да гроши пропивал, а кто, глядючи на них, слюнки глотал. Увидали девицу — кто-то из мужиков еще посмеялся:
— Глянь, солнышкова дочка никак к нам пожаловала. А я-то думаю, отчего это светло да тепло стало?
А она подошла, в пояс поклонилась и спрашивает:
— Не скажете ли, почтенные, где здесь Петр Глазков проживает, литейщик с Каслинского завода, безногий?
— Отчего не сказать, красавица? Вон он…
Ну, указали ей дом. Она еще раз поклонилась и пошла легонько. Парни, кои тут случились, из шутников, увязались было за ней. Чья-де такая, позвольте проводить.
А она косой тряхнула да вежливенько в ответ:
— Благодарствуйте. Теперь сама найду. А вы за мной не ходите: обжечься можно.
И так, знаешь ли, на них посмотрела, ровно жаром обдала. У тех аж на лицах пот выступил, будто только что после бани горячего чаю напились.
Потом-то друг над дружкой смеялись:
— Ну как? Проводил? Еще охота?
— Черта бы ей в провожатые! Такая девка, не дай бог, обнимет — изжаришься, как чебак на сковородке. Не девка — огонь!
Ну, это уж после. А в тот час дошла девица до Петьшиного двора, калиточку за собой прикрыла. И вот уже не знаю, о чем у них там разговор шел, мне послушать не привелось, а только как поутру бабы коров в стадо выгонять стали, смотрят — у Петьшиной избенки окна досками заколочены.
На Каслинском заводе, скоро слышно стало, опять огневский чугун появился. Да только раз на раз не приходилось. То ли Петьша рецепты призабыл, то ли людям головы морочил, чтобы перенять не могли.
В деревне, Петьша снова объявился уж только в гражданскую войну, как на литые фигурки спросу не стало. Мне его в ту пору увидать не довелось: по фронтам мотался. Годов, сказывают, с пяток у нас тут жил. И с ним та жгучая, что тогда приходила. Ладненько жили. Шуму либо скандалу какого в их доме и слыхом не слыхивали. Одно слово — согласие. На что уж у нас бабы есть завистливые и на язычок злые, но и они так-то говорят.
Когда война кончилась и Каслинский завод в полную меру пускать стали, они опять туда перебрались. И с той поры в деревне их не видали.
И вот недавно, с год никак тому, поехал я в Касли за изгородью для сельского Дворца культуры. Захожу в заводоуправление документы оформлять, а Петр Ефимыч — вот он, идет мне навстречу. Ну, обнялись, понятно, о том, о сем поговорили. Потом, как я свои дела закончил, он меня повел на мелкофигурное литье поглядеть. Каких только причудинок нет! Не зря наше каслинское литье с великой славой по всему миру ходит. Иная штучка так сделана, что даже самолучшему мастеру из фанеры лобзиком не выпилить. А ведь это металл. Заметь!
Ввечеру Петьша к себе домой на чашку чая пригласил. Ну, приходим. Гляжу, в передней нас девушка встречает. И что ты скажешь: вылитая та, что за Петьшей приходила. Только одеянье будто на ней другое.
— Не дочь ли? — спрашиваю.
— Нет, — отвечает. — Это уж внучка. Огневочкой зовем. В отпуск приехала. На Магнитогорском комбинате лаборанткой работает и в вечернем институте учится. По дедовой линии пошла. Наш огневский чугун до полной точки доводить, чтобы в нем и прочность, и вязкость, и ковкость, и легкость была, и в обработке чтобы с ним не трудно было. Им-то теперь что! Приборы разные в лаборатории все как на ладошке покажут. Это мы раньше вслепую бились. Хотя бы меня взять. Сколько я своими мозгами хлама в уме переворошил!
— Погоди, а как же Огневка? Ты ведь сам хвастал, будто она тебе подсобила.
— Да оно, можно сказать, и так, и не так. Моя-то Огневка взаправдашней Марьюшкой оказалась. — Петр Ефимыч улыбнулся и продолжал с лукавинкой: — Она, видишь ли, на выселках жила, вот я ее раньше и не видел. А Марьюшка повсюду за мной негласно ходила. «Люб, — говорит, — ты мне был. А как услыхала, что ты новое литье дать хочешь, и вовсе сердце потеряла. А тут гляжу, ты у плотины сидишь да сам с собой вслух беседуешь. И до того мне жалко тебя стало!..» Это уж потом она мне рассказала. А там, на плотине-то, я ее за Огневку принял. И придет ведь в ум такое. Оно, правда, сходство-то большое было.
Вот, братище, откуда огневский чугун взялся. Никакая тут не тайная сила, а самая что ни на есть мысль людская да дерзость мирская. Сейчас в сто раз лучше огневского чугуна отливки даем, но и о нем помним. Наше-то ведь дело от ранешнего идет.
Вот и верно говорят: за новое обеими руками цепляйся, но от старого не отбрыкивайся, потому что в таком случае все сызнова начинать придется. А нам разве этакое с руки? Нам ведомое дальше двигать надо, да так, чтобы все гудом гудело, как та печь перед огневской отливкой при полном накале. В общем, с жарком, по-огневски.
Пермяк Е. А.
© Челябинское книжное издательство, 1962.
БЕЗ ТРУДА — НИКУДАМаркел-Самодел и его дети
Давнее давнего это было. Жил в те незапамятные времена Маркел-Самодел. Все сам делал. Пашню пахал, железо ковал. Домницы ставил, руду в них плавил. Рыбу ловил, на охоту ходил.
И жена у него, Маркеловна-Самоделовна, тоже сама всю женскую работу справляла. Лен пряла, холсты ткала, кожи квасила-мяла, одежду-обужу шила. Жарила, парила, варила, детей уму-разуму учила.
Дельными подрастали сыны-дочери. В отца-мать пошли Маркеловичи-Самоделовичи. Никакая работа из рук не валится. Топором машут, сохой пашут, горн раздувают, горшки обжигают. Сеют и веют — все умеют.
Только стал замечать Маркел, что набольший сын пуще других к пашне тянется, и та же земля у него лучше родит, а второй сын от наковальни не отходит и до того славно кует, что и Маркел так не ковывал. Тоже и третий сын, Сазон Маркелович-Самоделович, все может, а рыбу-зверя лучше других промышляет. Подрос и четвертый сын, Платон Маркелович. И так-то он к топору пристрастился, что каждому брату срубил по избе, каждой сестре — по терему.
Видит Маркел, что и дочери у них в отца-мать уродились, только в каждой своя трудовая жилка бьется. Одна одежду шьет — залюбуешься, вторая холстину ткет — не надивуешься. У третьей посуда в руках улыбается. Какой горшок-чашку ни слепит — всем весело.
Задумался над этим Маркел-Самодел. Долго думал. А когда пришло время Маркелу-Самоделу со своей семьей прощаться навечно, созвал всех и напутствует:
— Дети мои! Вижу я, что из всех дел каждый в своем умел. Значит, разные руки по-разному хватки, во всякой голове — свои задатки. Так и живите. Так и детям-внукам наказывайте.
Умер Маркел. Разделили сыны-дочери между собой отцовский труд. А отцовское хозяйство не распалось. Каждый хоть и сам по себе — своим домом живет, а свою работу для всех делает. Один сын для всех пашет и сеет. Другой — для всех железо кует, руду плавит. Третий — в лесу промышляет, братьев-сестер в меха одевает.
А дочери также — кто сукно ткет, кто кожи мнет, овчины квасит, холсты красит. Тоже для всех.
Мастера, мастерицы на земле появились. Ремесла зародились. Лучше люди зажили.
От Маркеловых сыновей-дочерей внуки-правнуки пошли. Эти-то уж вовсе хваткими мастерами стали. И каждый из них в своем деле так далеко шагнул, что ветер, воду, огонь на службу поставил да на себя работать заставил. Только это из других времен сказка, тоже не без умысла сложена.
А в этой сказке умысел простой. Как станешь трудовую дорожку, счастливую тропку искать — Маркелов наказ вспомни.
Проверь, какая в тебе трудовая жилка бьется, какая работа лучше других удается, — та и твоя.
Бери ее и дальше двигай, выше подымай. Не ошибешься. Далеко пойдешь, если свое дело найдешь. Не зря старый Маркел добрым людям памятный узелок завязал:
«Каждые руки по-своему хватки, во всякой голове — свои задатки».
Фока — на все руки дока
Фока — на все руки дока
В одной стороне никудышный царь Балдей правил. Ну, и стольники-престольники, дьяки думные тоже под стать ему недоумками слыли. А народ в этой стороне на редкость был дошлый. Много в народе мастеров было разные разности придумывать, хоть, к примеру, Фоку того же взять… О нем и сказка.
Как-то посеяли мужики Балдею горох… Земля в тех местах хорошая была. Дожди — когда надо. Солнышка тоже у других царств-государств занимать не приходилось. Сильный горох родился, да беда: ворон на гороховом поле черным-черно. Клюют урожай.
— Что делать, как быть, мудрый государь Балдей Обалдуевич? — кланяется царю думный дьяк Пустая Голова.
— Надо боярскую думу скликать, — велит царь Балдей.
Скликали думу и стали думой думу думати.
День думали, два дня судили-рядили, на третий день указ обнародовали:
«Мы, царь Балдей Третий, государь премудрый, всея державы властитель, горохового поля повелитель, и прочая, и прочая… указываем подъяремному мужику Фоке Лежебоке денно и нощно на гороховом поле трещоткой трещать — ворон стращать».
Пришел Фока на гороховое поле, а оно черным-черно от ворон. Поймал пяток крылатых разбойниц и стал беличьи колеса мастерить. Как у царя в тереме: посадят в такое колесо белку, она бегает в нем, колесо вертит. Приладил он к этим беличьим колесам трещотки, посадил в каждое колесо вместо белки по вороне.
Вороны колесо вертят, колеса трещотками трещат, и тем пуще треск, чем шибче очумелая ворона в колесе скачет, себе и другим воронам испуг нагоняет. Посветлело поле. Вороны даже мимо летать боятся. Думный дьяк Пустая Голова проверить пришел, как царев указ исполняется.
Что такое? Ни Фоки, ни ворон. Трещотки трещат — не умолкают, вороны ворон пугают. Удивление!
— Так и так, великий царь Балдей Обалдуевич. Вороны ворон пугают, а Фока Лежебока свои дела дома справляет. Народ Фоку умником называет, почести воздает. Своеволие!
А Балдей любил — хоть хуже, да по нему. Не терпел новину. Боялся нового, боялся, как таракан света. На что уж во всех прочих державах вилками ели, а он — пятерней. Как тятенька, как дед-прадед. Летом на санях ездил — тележного скрипу пугался. Весь в отца — дубовая голова.
К тому же и побаивался Балдей, что кто-то в его царстве умнее объявится. Разве мыслимо, чтобы кто умнее царя был!
Распалился Балдей — ногами затопал, закричал:
— Повелеваю Фоке Лежебоке горох за одну ночь убрать.
Получил царское повеление Фока, запряг лошадь в борону и начисто выборонил горох да в кучи сложил. Утром с поклоном к царю:
— Исполнил твой приказ, царь Балдей.
Услыхал это Балдей, пуще вчерашнего в ярость вошел:
— Слыхано ли? Работы двумстам мужикам на неделю — и то не выдергивают. А он за ночь управился. Повелеваю за два дня обмолотить горох!
Расчистил Фока круглый ток. Стаскал на него кучи. Пустил лошадей. Лошади ходят по кругу, копытами горох из стручков вымолачивают.
— Обмолотил, царь, вели проверить.
На царе лица нет. Губа с досады, как у старой лошади, отвисать начала. Он Фоку посрамить хотел, невозможный урок ему задал. А Фока всех удивил, царя посрамил, самого себя славить заставил. Если так пойдет, так хоть с престола слазь.
Порешил царь Фоку непосильной работой доконать и приказал:
— Провеет пусть. Два дня сроку даю. Да чисто, соринки чтобы не было.
Задумался Фока. Не такое легкое дело — горох провеять. В Балдеевом царстве его по старинке веяли: из горсти в горсть пересыпали и дули что есть мочи. Выдували из зерна сор и шелуху.
Если так веять Фоке, так и году не хватит. Да и где в одном человеке столько дутья взять?
Разостлал Фока зипун, лег на бочок и думать стал.
В умной голове никогда солнышко не заходит, всегда светло. У кого мысли цепкие, ветер их не выдует, а даже свои нашепчет.
Так и случилось. Умел Фока болтливый ветер слушать. Выведал у него, как горох за два дня провеять.
Поднялся Фока до зари, полез на крутую крышу царева дворца. Приладил к ней деревянный желоб. Огородил тесинками крышу так, чтобы горох в желоб скатывался, и принялся мешками смолоченный горох таскать, на крышу сыпать.
Катится по крутой царской крыше горох во все стороны, а тесинки-боковинки его в желоб направляют. Бежит по желобу горох и с разбегу в царский закром сыплется, а пока от конца желоба до закрома летит, ветер из него всю шелуху до пылинки выдувает.
Толпится народ. Разные слова выкрикивает:
— Вот каким людям надо царством править!
— Ай да Фока — на все руки дока!
Так шумят, что царя раньше обеденной поры разбудили. Глядит он — горох ветром веется, с разбегу в закрома сыплется. А Фока лежит на боку, нежится на царской крыше да кое-когда желоб из одного закрома в другой нацеливает.
Застонал от обиды царь. Парчовый рукав со злости изжевал, чуть резной пуговкой не подавился. Думу трубой созывать повелел. Народ в царстве всполошить. Балдеевы думники во дворец бегут, а народные умники у дворца толпятся. Фоку прославляют да его выдумку перенимают.
Темным людям свет часто глаза режет. У дураков от чужого ума всегда голова болит. Удумала дума новый указ:
«Мы, царь-государь Балдей Третий, повелеваем ленивому Фоке Лежебоке за неделю горох в муку перетолчи».
Помрачнел народ. И Фока запечалился. У него овсы не убраны, своя рожь в поле не сжата стоит.
Пошел опять ветер в поле слушать, ночь на зипуне не спать, дарового работника искать.
Ветреная ночь была. Деревья туда-сюда так и качает. А Фока все видит и на ус мотает. И что надо было ему, то он и намотал.
Приносят ему утром царские слуги песты да ступы.
— Толки горох. Если на боку лежать станешь — хуже будет.
Куда уж хуже — из стольких закромов горох перетолочь! Только не стал Фока руками горох толочь. Дерева вместо себя поставил толчеями.
Натянул Фока от одного дерева к другому веревку. Подвязал посередь веревки пест, поставил под него ступу и засыпал ее горохом. Так другую и третью — все, сколько было, ступы пристроил.
Дерева туда-сюда качаются, веревку то натягивают, то ослабляют. От этого тяжелый пест то подымается, то опускается — сам собой горох толчет. А Фока тем часом свою рожь-пшеницу молотит, овсы убирает. Выберет из ступ гороховую муку, новым горохом их засыплет — и опять за свою работу.
Весело толкут горох даровые работники. В лесу только стукоток идет. Народ Фоку честит и славит, челом ему за науку бьет, первым умником его называет и самотолченые песты перенимает.
А царские прислужники к царю Балдею с доносом бегут:
— Ваше величие! Твой неслух Фока таким умником себя выказывает — самого царя переплюнуть умом-разумом хочет. Самотолченые песты в роще поставил. Всю работу исполнил.
Кровью налились Балдеевы глаза. В ярости так головой мотнул, что корона слетела, под амбар закатилась.
— Смерть ему! Смерть! Только казни не удумаю. Думу трубите.
Опять труба трубит, народ валит, полоумные дьяки в исподниках, на босу ногу в сапогах бегут:
— Чем тебе служить, царь?
— Придумайте, бояре, лютую казнь Фоке Лежебоке.
Тут думный дьяк Пустая Голова почесал под мышками да и говорит:
— Пресветлый царь Балдей Обалдуевич! Нашу державу волки одолели, всех овец прирезали. Пусть Фока волков из царства выгонит. Глядишь, они его и заедят.
— Вот так голова! — говорит царь. — Всей думой думай, лучшей казни не удумаешь. Пиши указ.
Услыхал народ указ. Понял народ, как темный царь за светлый ум Фоку жалует, перешептываться начал, сговариваться. Сплачиваться.
Порознь народ — дождь, а вместе — полая вешняя вода. Сила! Какую хочешь преграду смоет.
— Надо, ребята, Фоке подмогнуть, — говорят мужики. — Какая тебе, Фока Корнеич, подмога нужна?
— Помогите, — отвечает Фока, — если милость будет. Поймайте мне десятка два волков. А я буду им кумачовые жилеты шить, да огненного цвета краску для их морд разводить, да колокольцы-бубенцы делать.
— Это зачем?
— Увидите, — отвечает Фока.
Поймал народ два десятка волков. И живьем их в мешках Фоке доставил.
Обрядил Фока волков в кумачовые жилеты, намазал им морды огненной краской, привязал им под брюхо колокольцы, нанизал на хвосты бубенцы да петушиные перья и выпустил на волю.
Кинулись волки к своим стаям, а стаи от них. Боятся огненных морд. Страшатся кумача. А звон для них хуже стрельбы. В леса стаи кинулись, а Фокины волки не отстают от своих, ходу прибавляют. От своего звона уйти хотят. От своих волчьих хвостов с бубенцами убежать. А как убежишь?
За одну ночь ни одного волка в этой земле не стало. А Фока косит себе овсы да под озимые клин земли подымает.
Царя вовсе узнать нельзя. Волк рядом с ним за ягненка сойдет. Оба рукава сжевал. Каменья от обиды из короны выколупывать начал.