Но то ли из любви к прежнему своему владельцу, то ли из неприязни к новому скотина решила, не сходя с места, показать фра Пачифико образцы своего дурного нрава, перечисленные продавцом.
По неаполитанскому обычаю, коня полагается продавать с уздой, а осла — с веревкой. Таким образом, Джакобино был вручен покупателю вместе со своей веревкой. Фра Пачифико взялся за веревку и стал тащить его вперед. Но тот уперся всеми четырьмя ногами, и не было никакой возможности заставить его отправиться на Инфраскату. Несколько попыток, оказавшихся бесполезными, могли повредить представлению о могуществе святого Франциска, поэтому фра Пачифико решил прибегнуть к крайним средствам. Он вспомнил, что, будучи моряком, видел, как на африканском побережье погонщики ведут верблюдов при помощи веревок, пропущенных через носовую перегородку животных. Он правой рукой вынул из кармана нож, левой зажал ноздри Джакобино, прорезал носовую перегородку, и, прежде чем осел, не подозревавший о такой операции, успел оказать сопротивление, в прорезанное отверстие была продернута веревка и узда у осла оказалась не в зубах, а в носу. Животное вздумало было продолжать упрямиться и потянуло в свою сторону, однако фра Пачифико дернул в свою. Джакобино взревел от боли, бросил на своего прежнего хозяина отчаянный взгляд, как бы говоря: «Видишь, я сделал что мог», и побрел за фра Пачифико в монастырь святого Ефрема покорно, словно собака на поводке.
В монастыре фра Пачифико запер Джакобино в подвале, который должен был служить ему стойлом, затем отправился в сад, выбрал ствол лавра, представлявший собою нечто среднее между дубинкой Неистового Роланда и палицей Геркулеса, обрубил его, укоротил до трех с половиной футов, ободрал кору, продержал часа два в горячей золе, а затем, вооружившись этим нового вида жезлом, возвратился в подвал и запер за собою дверь.
Что там произошло между ослом и братом Миротворцем, осталось тайной; но на другое утро монах с дубинкой в руке и Джакобино с корзинами на спине вышли из монастыря рядом как неразлучные друзья; только шкура животного, блестящая и гладкая накануне, стала тусклой, во многих местах израненной и окровавленной, и это доказывало, что дружба их установилась не без некоторых возражений со стороны Джакобино и не без яростной настойчивости со стороны фра Пачифико.
Как последний и обещал, он продолжил теперь свой обход до Старого рынка, пристани, Санта Лючии и к вечеру возвратился домой, приведя осла с такой огромной поклажей мяса, рыбы, дичи, фруктов и овощей, что братия могла излишки пустить в продажу и теперь стала устраивать три дня в неделю у ворот монастыря маленький базар, где запасались снедью благочестивые души и набожные желудки улицы Инфраскаты и подъема Капуцинов.
Так тянулось года четыре; фра Пачифико и его друг жили в полном согласии, которое Джакобино уже не пытался нарушить, и вот однажды, как всегда бывало трижды в неделю, они вышли из обители и стали спускаться по склону, в честь которого улица получила название; осел с пустыми корзинами на спине шел впереди, фра Пачифико с лавровой дубинкой — за ним.
При первых шагах, пройденных монахом и ослом по улице Инфраската, даже самый неосведомленный в неаполитанских нравах человек мог бы убедиться в их популярности: дети охапками приносили ослу морковную ботву и капустные листья, которые Джакобино на ходу пожирал с явным удовольствием, женщины подходили к фра Пачифико за благословением, мужчины просили назвать им счастливые номера в предстоящей лотерее.
К чести Джакобино и фра Пачифико, следует отметить: если осел принимал все, что ему предлагали, то монах не отказывал ни в чем, что у него просили, — щедро раздавал благословения и называл счастливые номера, не ручаясь, однако, ни за то ни за другое. Случалось, что какая-нибудь особенно набожная ханжа бросалась перед монахом на колени. Если она бывала молода и красива, Пачифико позволял ей приложиться к подкладке своего рукава, что давало ему возможность погладить ее по подбородку, а к этому маленькому чувственному удовольствию он не был безразличен. Если женщина была стара и безобразна, он ограничивался тем, что совал ей в руки свою веревку, вертеть и лобызать которую ей предоставлялось сколько угодно. Но этим приходилось удовольствоваться, во всякой иной милости ей безжалостно отказывали.
В первые дни сбора пожертвований, когда фра Пачифико еще пользовался только простым мешком, обитатели Инфраскаты, улицы Студи, площади Спирито Санто, Порт'Альба и других кварталов, которые он имел обыкновение обходить, платили за его благословения и счастливые номера фруктами, овощами, хлебом, мясом и даже рыбой, хотя рыба редко достигает тех высот, где расположены названные нами улицы, и все это принималось: мешок был не гордый. Но сборщик пожертвований заметил, что вся снедь, которую приносят обитатели домов, отдаленных от торговых улиц, — не первого сорта, это главным образом и побудило его настаивать на покупке осла. А когда осел был приобретен, фра Пачифико расширил поле деятельности и стал доходить до таких мест, где рассчитывал получить самую лучшую провизию, а от той, что предлагали ему по пути, мог отказываться.
Мы не решаемся утверждать, что огородники со Старого рынка, мясники переулка Ротто, рыбаки с Маринеллы и садоводы из Санта Лючии, у которых фра Пачифико забирал самый лучший товар, не предпочли бы, чтобы монах начинал сбор сразу же по выходе из монастырских стен и чтобы его корзины прибывали к ним не совершенно пустыми, а уже наполненными на две трети или хотя бы наполовину. Не раз случалось, что, завидев его, торговцы пытались утаить какой-нибудь отменный кусочек, чтобы приберечь его для богатых покупателей, но фра Пачифико обладал на этот счет изумительным нюхом и раскрывал любое надувательство. Он устремлялся прямо к товару, который пытались от него скрыть, и, если означенный товар не отдавали по доброй воле, веревка святого Франциска решала дело. Чтобы избегать этих мелких ссор, фра Пачифико в конце концов не стал ждать, пока ему что-то пожертвуют: он клал на товар свою веревку и брал его — вот и все. И торговцы, еще во времена Мазаньелло взбунтовавшиеся против налога, которым герцог д'Аркос вздумал обложить торговлю фруктами, если не охотно, так, во всяком случае, терпеливо мирились с десятиной, что посланец монастыря святого Ефрема взимал со всех их товаров, и никому в голову не приходило восстать против этой повинности. Если фра Пачифико, выбрав какой-нибудь товар, замечал на лице того, кого он удостоил своим вниманием, некоторое неудовольствие, он вынимал из кармана роговую табакерку, узкую и глубокую, как ружейный патрон, и предлагал пострадавшему тоговцу понюшку табака, и редко случалось, чтоб эта особая милость не возвращала улыбку на лицо обиженного. Когда же этого оказывалось недостаточно, физиономия фра Пачифико, оставшегося таким же вспыльчивым, как прежде, вопреки его имени, из загорелой становилась серой, как зола; взор его начинал метать молнии, лавровая дубинка колотила по lastrico, и никогда не бывало, чтобы при виде этих трех грозных явлений к дурному католику не вернулось миролюбивое настроение и чтобы он с великой радостью не почтил бы святого Франциска самым упитанным своим гусем, самой душистой дыней, самым нежным мясом или самой свежей рыбой.
В тот день фра Пачифико, по обыкновению, углубился в лабиринт улочек, тянувшихся от Викариа до улицы Эджициака а Форчелла, останавливаясь лишь для того, чтобы одного благословить, другому дать возможность приложиться к рукаву своей рясы, а кому — назвать амбы, терны, кватерны и квины в предстоящей лотерее; затем он двинулся по виа Гранде, переулку Барретари и вышел на площадь Старого рынка как раз позади церквушки Святого Креста: причт ее хранит — не из благоговения, просто чтобы показывать любопытным — плаху с гербом, на которой герцог Анжуйский, смуглый монарх, по словам Виллани «мало спавший и никогда не смеявшийся», отрубил головы Конрадину и герцогу Австрийскому.
Миновав эту церквушку, фра Пачифико оказывался в совсем иной стране. Это истинный край молочных рек и кисельных берегов, где царство животное и царство растительное сливаются воедино, где хрюкают свиньи, кудахчут куры, гогочут гуси, поют петухи, кулдыкают индюки, крякают утки, воркуют голуби, где разложены золотисто-коричневые фазаны из Каподимонте, зайцы из Персано, перепелки с Мизенского мыса, куропатки из Ачерры, дрозды из Баньоли, а рядом с ними лежат на земле бекасы с болот Линколы и нырки с озера Аньяно, груды пунцового перца, темно-красных помидоров, корзины лиловой смоквы с Позиллипо и Поццуоли, изображение которой неаполитанцы в течение года выбивали на монетах как символ своей призрачной свободы; а над всем этим высились горы цветной капусты и брокколи, пирамиды арбузов и разных сортов дынь, башенки укропа и сельдерея.
Среди этих-то богатств фра Пачифико через каждые два дня и собирал урожай целыми корзинами.
И в тот день он собрал свою привычную десятину, но ему показалось, что над базаром нависла какая-то тревога. Торговцы что-то обсуждали, женщины перешептывались, дети собирали кучки из камней; к какому бы торговцу фра Пачифико ни подходил, тот, против обыкновения, не обращал особого внимания на снедь, овощи, дичь, фрукты, птицу, которые монах облюбовывал и складывал в свои корзины. Когда же корзины были уже на две трети полны, фра Пачифико подумал, что пора перейти к мясным рядам, и направился к Сан Джованни а Маре, где по преимуществу держали свои товары macellai и beccai, то есть мясники и убойщики баранов и козлов, — люди соприкасающихся профессий, однако в Неаполе обособленные одни от других. Итак, он направился к улице Сан Джованни а Маре, но и здесь народ почему-то не обращал на него никакого внимания. С самого его появления на Старом рынке ни одна женщина не обратилась к нему за благословением, ни один мужчина не попросил предсказать номера, на которые падут выигрыши в предстоящей лотерее.
Что же могло так занимать население старого Неаполя?
Фра Пачифико предстояло скоро узнать это, ибо со стороны улочки Меркато, выходящей одним концом на Старый рынок, а другим — на набережную, доносился сильный гул. Улочка эта в то время носила поэтичное название — переулок Соспири делл'Абиссо 40, но современный муниципалитет счел нужным лишить ее этого имени, которое объяснялось тем, что именно здесь проходили приговоренные к смерти, направляясь к обычному месту казни — Старому рынку; появляясь в этом переулке и впервые завидев плаху, они почти всегда испускали столь глубокий вздох, будто он исходил из бездны.
Путь фра Пачифико волей-неволей лежал именно по этому переулку, не говоря уже о том, что монах рассчитывал прихватить баранью ножку у одного мясника, чья лавочка находилась тут же на углу улицы Сант'Элиджио.
Таким образом, он неизбежно должен был узнать, что тут произошло.
А было это, по-видимому, нечто важное, ибо, по мере того как он приближался к улице Сант'Элиджио, толпа становилась все многочисленнее и выглядела все более взбудораженной; ему показалось, будто всюду слышатся произносимые с ненавистью слова «французы» и «якобинцы». Но толпа расступалась перед монахом с обычной почтительностью, а потому он довольно скоро добрался до лавки, где намеревался, как мы уже сказали, получить одну из семи или восьми бараньих ножек, которые на другой день должны были быть поданы к столу братии.
Лавочка оказалась полной мужчин и женщин, и все они вопили как одержимые.
— Эй, Беккайо! — крикнул монах.
Лавочница, растрепанная мегера с седыми и редкими волосами, узнала монаха по голосу и, растолкав спорщиков энергичными движениями локтей, кулаков и плеч, сказала ему:
— Проходите, отец мой. Сам Бог посылает вас к нам. Тут великая надобность в вас и в веревке святого Франциска! Посмотрите на бедного Беккайо!
Поручив Джакобино одному из подручных живодера, лавочница повела фра Пачифико в заднюю комнату, где лежал на постели окровавленный Беккайо: его лицо было рассечено от виска до губ.
XXIX. АССУНТА
Именно несчастье, случившееся с Беккайо, взбудоражило Старый рынок; оттого и стоял такой гул на улице Сант'Элиджио и в улочке Соспири делл'Абиссо.
Но как легко себе представить, несчастье это истолковывали на сотню ладов.
Беккайо, у которого оказалась разрезана щека, выбито три зуба, поранен язык, не мог или не пожелал дать точных разъяснений. Только слова «giacobini» и «francesi», которые он прошептал, давали повод предполагать, что так отделали его неаполитанские якобинцы, друзья французов.
Ходил слух и о том, что одного из друзей Беккайо нашли мертвым на месте схватки и еще двое других были ранены, причем один так тяжело, что ночью он скончался.
Каждый высказывал свое мнение об этом случае и о том, чем он был вызван, и болтовня пятисот-шестисот человек, собравшихся тут, сливалась в единый гул, еще издали услышанный фра Пачифико, когда он направлялся к лавке убойщика баранов.
Только один юноша, лет двадцати шести — двадцати восьми, стоял молча, в задумчивости прислонясь к двери. Но многие суждения присутствовавших, а особенно толки о том, будто Беккайо и его трое товарищей, возвращаясь из таверны Скьява, подверглись возле Львиного фонтана нападению пятнадцати злодеев, вызывали у него смешок, и он так многозначительно пожимал плечами, что это равнялось самому решительному опровержению.
— Почему ты смеешься и пожимаешь плечами? — спросил его приятель по имени Антонио Авелла, которого все звали Пальюкелла по привычке, свойственной неаполитанскому простонародью, давать каждому прозвище соответственно его внешности или нраву.
— Смеюсь, потому что мне хочется смеяться, — ответил молодой человек, — а плечами пожимаю потому, что это мне нравится. Вам никто не запретит говорить всякий вздор, мне же никто не запретит смеяться над ним.
— Если ты убежден, что мы говорим вздор, значит, ты осведомлен лучше нас?
— Быть осведомленным лучше тебя не так-то уж трудно, Пальюкелла. Надо только уметь читать.
— Я не научился читать потому, что не было у меня случая, — отвечал тот, кого упрекнули в его невежестве, а упрекнул его не кто иной, как наш друг Микеле. — У тебя-то возможность была, это не так уж трудно, если молочная сестра — богачка, да еще замужем за ученым. А презирать товарищей из-за этого все-таки не следует.
— Я не презираю тебя, Пальюкелла, откуда ты это взял? Ты славный, добрый малый, и уж если бы у меня было что сказать, так я тебе первому бы и выложил.
Вероятно, он и в самом деле доказал бы приятелю, насколько он ему доверяет, и вытащил бы его из толпы, чтобы рассказать кое-какие известные ему подробности, но в этот миг на плечо Микеле легла чья-то тяжелая рука.
Он обернулся и вздрогнул.
— Если бы ты что-то знал, ему сказал бы первому? — обратился к насмешнику человек, положивший ему на плечо свою увесистую руку. — Но учти, если тебе кое-что известно, в чем я сильно сомневаюсь, и ты это выболтаешь кому бы то ни было, то поистине заслужишь прозвище Микеле-дурачок.
— Паскуале Де Симоне! — прошептал Микеле.
— Поверь, лучше бы тебе сходить в церковь Мадонны дель Кармине, — продолжал сбир, — там сейчас молится Ассунта. Ты ведь утром не застал ее дома, что и привело тебя в такое дурное настроение. Вот и шел бы туда, чем торчать здесь и толковать о том, чего ты, к великому своему счастью, не видел.
— Вы правы, синьор Паскуале, — отвечал Микеле, весь дрожа. — Иду. Только дозвольте мне пробраться.
Паскуале посторонился, оставив между стеной и собою лазейку, через которую мог бы пролезть разве что десятилетний ребенок. Микеле прошел через нее легко — так он съежился со страху.
— Уж конечно, не расскажу! — шептал он, поспешно, не оглядываясь, шагая по направлению к церкви дель Кармине. — Буду помалкивать, не скажу ни слова, можешь быть спокоен, господин Кинжал! Скорее язык себе отрежу… Но и немой заговорит, слушая, как они уверяют, будто на них напали пятнадцать человек, в то время как на самом-то деле это они вшестером навалились на одного. Как бы то ни было, ни французов, ни якобинцев я не люблю, но еще противнее мне сбиры и sorici 41, и я рад, что тот француз их немного потрепал. Из шести — двое убитых и двое раненых — viva San Gennaro! Что и говорить, уж этот-то не может пожаловаться ни на ревматизм в руках, ни на подагру в пальцах.
Он засмеялся, весело потряхивая головой, и в одиночку сплясал посреди улицы несколько па тарантеллы.
Хотя и считается, что монолог противен природе, Микеле, прозванный дурачком именно потому, что имел обыкновение разговаривать вслух сам с собою и при этом сильно жестикулировать, так и продолжал бы восхвалять Сальвато, не окажись он, все еще смеясь и приплясывая, на площади Кармине, у паперти церкви.
Он приподнял тяжелый грязный полог, висящий перед дверью, вошел и осмотрелся вокруг.
Церковь дель Кармине, о которой мы не можем не сказать мимоходом несколько слов, — одна из наиболее почитаемых в Неаполе, а находящаяся здесь статуя Мадонны слывет одной из самых чудотворных. Откуда идет подобная слава, чем вызвано это благоговение, разделяемое всеми слоями общества? Тем ли, что в храме покоятся останки юного и поэтичного Конрадина, племянника Манфреда, и его друга Фридриха Австрийского? Тем ли, что здешняя статуя Христа однажды склонила голову, чтобы избежать пушечного ядра Рене Анжуйского, причем на голове ее так обильно растут волосы, что неаполитанский синдик раз в год приезжает в храм и торжественно стрижет их золотыми ножницами? Тем ли, наконец, что Мазаньелло, герой лаццарони, был убит поблизости и покоится здесь в каком-то уголке, причем никто не знает точно, где именно, — до того забывчив народ даже в отношении тех, кто умирает ради него? Как бы то ни было, церковь дель Кармине, повторяем, одна из самых чтимых в Неаполе, а потому именно в ней дается большинство обетов; дал здесь свой обет и старик Томео, а по какой причине он так поступил, мы вскоре узнаем.