Сан-Феличе. Книга первая - Александр Дюма 55 стр.


В то самое время, когда арьергард генерала выступал в поход, с другой стороны города, то есть через ворота Сан Джованни, в Рим въезжал кортеж, не лишенный своеобразия.

Четыре неаполитанских конных жандарма с бело-красными кокардами на киверах ехали впереди двух мужчин, связанных вместе за локти. На них были полотняные колпаки и балахоны неопределенного цвета, какие носят в лазаретах больные; они сидели на ослах без седел, и каждого осла вел простолюдин с толстой дубинкой в руке, который осыпал несчастных угрозами и ругательствами.

То были арестованные консулы Римской республики Маттеи и Дзаккалоне, а двое простолюдинов, которые вели ослов, были не кто иные, как жестянщик и зеленщик, обещавшие разыскать их.

Как видите, обещание они сдержали.

Несчастные беглецы надеялись, что найдут надежный приют в больнице, учрежденной Маттеи в Вальмонтоне, его родном городе, и скрылись там, а для большей безопасности оделись как полагается больным. Выдал консулов больничный служитель, обязанный своим местом Маттеи; их схватили и теперь везли в Рим, чтобы там судить.

Едва они прошли ворота Сан Джованни, как были узнаны, и толпа, инстинктивно стремящаяся разрушать то, что она возвела, и позорить то, что она прославляла, стала глумиться над ними, бросать в них грязь, камни, кричать: «На виселицу!», потом пыталась привести свои угрозы в исполнение, и неаполитанским жандармам пришлось в самых решительных выражениях разъяснить этому сборищу, что консулов ведут в Рим именно для того, чтобы повесить, что это произойдет завтра в присутствии короля Фердинанда, что их повесит палач на площади Замка Святого Ангела, то есть на обычном месте казней, и будет это сделано в посрамление французского гарнизона, засевшего в замке. После такого объяснения люди несколько успокоились и, не желая перечить королю Фердинанду, согласились подождать до завтра, но утешили себя тем, что всячески поносили консулов и продолжали кидать в них грязь и камни.

Арестованные, смирившись, ждали молчаливо, печально, но спокойно, не пытаясь ни ускорить, ни отсрочить смерть; они понимали, что для них все кончено: если они и ускользнули от львиных когтей народа, так только для того, чтобы попасть в когти королевского тигра.

Поэтому они склонили головы и ждали.

Случайно оказавшийся здесь рифмач — в часы торжеств и расправ такой всегда найдется — наспех сочинил четверостишие, которое тут же раздал окружающим, так что народ запел его на импровизированный, как и сами вирши, мотив:

Largo, о romano popolo! all'asinino ingresso.

Qual fecero non Cesare, non Scipione istesso.

Di questo democratico e augusto onore ё degno

Chi rese un di da console d'impi tiranni il regno 72.

Мы попробуем перевести это скромной прозой:

«Расступись, о римский народ! Пропусти ослиное шествие, какого не сподобились ни Цезарь, ни сам Сципион. Этой великой и демократичной чести достоин тот, кто однажды правил как консул царством нечестивых тиранов».

Так узники проехали почти через весь город; их доставили в Карчере Нуово и посадили в камеру.

У ворот тюрьмы собралась огромная толпа; чтобы она не снесла ворота, пришлось пообещать, что казнь состоится завтра же, в полдень, на площади Замка Святого Ангела и что скоро все убедятся в этом, так как уже на рассвете палач с помощниками будут готовить эшафот.

Два часа спустя по всему городу были расклеены объявления, гласившие, что казнь состоится завтра в полдень.

После такого обещания римляне превосходно провели ночь.

Как и было объявлено, уже в семь часов утра эшафот возвышался на площади Замка Святого Ангела, как раз напротив Папской улицы, между аркой Грациана и Валентиниана и Тибром.

То было, как мы говорили, обычное место казней, и для большего удобства этих мрачных торжеств дом палача находился в нескольких шагах отсюда — на набережной, против того места, где некогда стояла старинная тюрьма Тординона.

Тюрьма стояла до 1848 года, когда ее разрушили в связи с провозглашением республики, которой суждено было просуществовать даже меньше, чем республике 1798 года.

Пока плотники смерти сооружали помост и оборудовали виселицы под lazzi 73 простонародья, которое в подобных обстоятельствах всегда изощряется в остроумии, другие украшали роскошной драпировкой балкон, причем эта работа также удостаивалась внимания толпы, и балкону этому предстояло служить ложей, из которой король должен был наблюдать казнь.

С двух противоположных концов Рима сюда стекалось множество зевак — одни, державшие путь с Народной площади и Трастевере, шли по левому берегу Тибра, другие двигались по широкой Папской улице и прилегающим к ней переулкам и выходили на площадь Замка Святого Ангела, которая вскоре наполнилась до такой степени, что солдатам пришлось оцепить эшафот, чтобы плотники могли продолжать свою работу.

Один лишь правый берег, где стояла гробница Адриана, был пустынен. Страшный замок, значивший для Рима то же, что для Парижа Бастилия, а для Неаполя — форт Сант'Эльмо, хоть и был безмолвен и казался необитаемым, все же внушал такой ужас, что никто не решался вступить на мост, ведущий к нему, и пройти вдоль его стен. И действительно, трехцветный флаг, рея над ним, как бы говорил всей этой черни, опьяненной кровавыми оргиями: «Подумай о том, что ты делаешь! Франция здесь!»

Но так как ни один французский солдат не показывался на стенах форта, а все его бойницы были тщательно закрыты, толпа постепенно свыклась с этой молчаливой угрозой, как дети привыкают к присутствию спящего льва.

В одиннадцать часов осужденных вывели из тюрьмы и усадили на ослов; на шею каждому набросили веревку, концы которой держали в руках помощники палача, в то время как он сам шествовал впереди; монахи из братства кающихся грешников, что всегда поддерживают приговоренных к смертной казни, сопровождали их, а следом тянулась огромная толпа; осужденные по-прежнему были в больничных балахонах, так их и повезли в церковь Сан Джованни; у паперти им приказали слезть с ослов, и тут, на ступеньках храма, с босыми ногами, на коленях они принесли церковное покаяние.

Король, направляясь из дворца Фарнезе к месту казни, проезжал по улице Джулиа как раз в тот момент, когда помощники палача тащили приговоренных за веревки, заставляя их стать на колени. В былые времена присутствие короля при таких обстоятельствах бывало для осужденных спасительным; теперь все изменилось: ныне присутствие монарха, наоборот, подтверждало приговор..

Толпа расступилась, чтобы пропустить короля; он искоса бросил беспокойный взгляд на форт Святого Ангела, а при виде французского флага у него вырвался жест досады; он вышел из экипажа под шум восторженных приветствий, поднялся на балкон и поклонился толпе.

Вскоре раздались оглушительные крики, возвещавшие о появлении узников. Как впереди них, так и позади выступали два отряда конных неаполитанских жандармов, присоединившиеся к тем, что уже находились на площади; они потеснили толпу и расчистили место, где палач с подручными могли действовать без помех.

Отрешенность и безмолвие форта Святого Ангела всех успокоили, о нем даже перестали думать. Кто посмелее, стал отделяться от толпы, подходить к безлюдному мосту и даже бросать в сторону форта бранные слова, вроде тех, какими неаполитанцы поносят Везувий. Это очень забавляло Фердинанда, напоминая королю его славных лаццарони с Мола и убеждая в том, что римляне почти так же остроумны, как неаполитанцы.

Без пяти двенадцать зловещее шествие появилось на маленькой площади. Приговоренные изнемогали от усталости, но были спокойны и, казалось, примирились со своей участью.

У подножия эшафота консулов спустили с ослов и тут же привязали к виселице снятыми с их шеи веревками. Монахи из братства кающихся все теснее окружали осужденных, готовили их к смерти и давали прикладываться к распятию.

Маттеи, целуя крест, сказал:

— Христос! Ты ведаешь, что я умираю безвинно и, подобно тебе, жертвую жизнью ради спасения и свободы рода человеческого!

Дзаккалоне воскликнул:

— Христос! Будь свидетелем: я прощаю этому народу, как и ты простил своим палачам.

Стоявшие поближе к осужденным услышали эти слова; кое-кто встретил их свистом. Потом раздался громкий голос:

— Помолитесь за тех, кому предстоит умереть! То был голос главы кающихся.

Все преклонили колена, чтобы прочесть «Ave Maria» — даже король на балконе, даже палач и его подручные на помосте эшафота.

Наступило глубокое, тожественное молчание.

В эту минуту грянул пушечный выстрел; помост под палачом и его помощниками рухнул; ворота замка Святого

Ангела распахнулись; сотня гренадеров под бой барабанов, возвестивших атаку, промчалась по мосту и среди криков испуганной толпы, паники жандармов, всеобщего изумления и ужаса завладев осужденными, скрылась вместе с ними за стенами замка Святого Ангела, тяжелые ворота которого затворились, прежде чем народ, палачи, кающиеся, жандармы и сам король пришли в себя от изумления.

Замок Святого Ангела произнес одно только слово; но, как видим, оно было сказано удачно и произвело должное впечатление.

Римлянам поневоле пришлось обойтись в тот день без повешения и снова обратить свое внимание на евреев.

Король Фердинанд возвратился во дворец Фарнезе в весьма дурном настроении: то была первая неудача, которую он потерпел с начала кампании, и, на его несчастье, ей не суждено было стать последней.

LII. ВНОВЬ ПОЯВЛЯЕТСЯ НАННО

Письмо, посланное Фердинандом Каролине, возымело ожидаемое действие. Весть об успехах королевских армий распространилась с быстротой молнии от Мерджеллины до моста святой Магдалины и от монастыря святого Мартина до Мола. Было сделано все возможное, чтобы из Неаполя эта весть поскорее достигла даже самых дальних пределов королевства: в Калабрию были посланы гонцы, на Липар-ские острова и на Сицилию отправлены быстроходные суда, а в ожидании, пока вестники и scorridori 74 прибудут к месту назначения, столичные власти точно исполняли пожелания победителя: колокола всех трехсот неаполитанских церквей возвещали о благодарственных молебнах, им вторили со всех фортов артиллерийские залпы, воссылавшие своими бронзовыми голосами хвалу Всевышнему.

Колокольный перезвон и грохот пушек сотрясали все дома города, в зависимости от воззрений их обитателей будя либо радость, либо чувство досады; в самом деле, приверженцы либеральной партии с горечью встречали весть о победе Фердинанда над французами, понимая, что речь идет не о торжестве одного народа над другим, а о победе одной политической системы над другой. Французская система, по мнению местных либералов, основывалась на человеколюбии, заботе об общественном благе, прогрессе, просвещении, свободе, в то время как неаполитанская в их глазах зиждилась на варварстве, себялюбии, мракобесии, косности и тирании.

Либералы, чувствуя себя морально побежденными и понимая, что им небезопасно показываться на людях, замкнулись в своих жилищах; еще свежа была память о трагической гибели герцога делла Торре и его брата, и они скорбели не только о Риме, где будет восстановлена власть папы, но и о Неаполе, где усилится деспотизм короля Фердинанда, одержавшего победу во имя торжества реакционных идей над идеями революционными.

Зато все сторонники монархии бурно радовались; их в Неаполе нашлось немало, ведь сюда относились все, кто был связан с двором и зависел от него, а также все простонародье: рыбаки, грузчики, лаццарони. Все они бегали по улицам с криками «Да здравствует Фердинанд Четвертый!», «Да здравствует Пий Шестой!», «Смерть французам!», «Смерть якобинцам!». Среди них особенно громогласно вопил брат Миротворец, когда он вел в монастырь своего Джакобино, еле двигавшегося под тяжестью двух корзин, доверху полных всякой снедью; осел по примеру хозяина оглушительно ревел, а монах отпускал остроты, мало похожие на аттические, объясняя рев своего спутника по сбору пожертвований тем, что он скорбит об участи своих единоплеменников-якобинцев.

Шуточки эти весьма забавляли лаццарони, не очень-то разборчивых в том, что касалось остроумия.

Как ни был отдален от города Дом-под-пальмой или, лучше сказать, прилегающий к нему особняк герцогини Фуско, колокольный звон и пушечные залпы доходили до него, и, слыша их, Сальвато вздрагивал, как боевой конь при звуке трубы.

Из последнего анонимного послания, полученного генералом Шампионне, как легко догадаться, от благородного доктора Чирилло, явствовало, что больной, хотя и не совсем поправился, все же чувствовал себя значительно лучше. С позволения врача он вставал с постели и с помощью Луизы и ее служанки садился в кресло, а потом уже мог, опираясь на руку Луизы, пройти несколько шагов по комнате. Однажды, когда рядом не было Луизы, Джованнина предложила ему совершить такую прогулку, но он, поблагодарив, отказался от помощи и один прошелся вокруг комнаты, как ранее делал это при поддержке Сан Феличе. Джованнина, ни слова не сказав, ушла в свою комнату и долго плакала. Было очевидно, что Сальвато не хочет принимать помощь от горничной, с радостью принимая помощь от хозяйки, и, хотя горничная понимала, как велика разница между нею и ее хозяйкой, она все же глубоко страдала от этого, и доводы разума не умеряли ее горя, а, наоборот, только обостряли его.

Когда она сквозь застекленную дверь увидала, что Луиза после ухода кавалера легко, словно птичка, впорхнула в комнату больного, зубы ее сжались, и из груди вырвался стон, похожий на угрозу; подобно тому как она, поддавшись свойственному южанкам влечению к физической красоте, невольно влюбилась в юношу, также инстинктивно, против воли, возненавидела она свою хозяйку.

— Ничего! — прошептала девушка. — Рано или поздно он поправится… Вот выздоровеет, уедет отсюда, тогда придет и ее черед страдать.

При этой злой мысли она усмехнулась и слезы высохли на ее глазах. Каждый раз, когда приходил Чирилло, — а он являлся все реже, — Джованнина замечала, как радуется он, видя, что раненому все лучше, и со страхом ждала, что доктор найдет его совершенно здоровым.

Накануне того дня, когда город наполнился звоном колоколов и пушечной пальбой, доктор Чирилло пришел, выслушал Сальвато и, убедившись, что при выстукивании груди раздается не столь глухой звук, как прежде, произнес слова, отозвавшиеся в двух — и даже в трех — сердцах:

— Ну что ж, дней через десять-двенадцать наш больной сможет сесть на коня и сам доложить генералу Шампионне о том, как он себя чувствует.

Джованнина заметила, что при этих словах на глаза Луизы набежали слезы, которые она еле сдержала, а молодой человек сильно побледнел. Что же касается ее самой, то она особенно остро почувствовала одновременно и радость и печаль, как это уже не раз с нею случалось.

Когда Чирилло собрался уходить, Луиза пошла проводить его; Джованнина взглядом следила за ними, пока они не исчезли из виду, потом подошла к окну — своему обычному наблюдательному пункту. Немного погодя она увидела доктора, выходившего из сада, а между тем молодая женщина все не возвращалась к раненому.

— Еще бы, — промолвила девушка, — она плачет!

Минут через десять Луиза вошла в комнату; Джованнина заметила, что глаза у нее покраснели, хотя она и освежила их водой, и опять прошептала:

— Она плакала!

Сальвато не плакал; казалось, слезы чужды этому закаленному человеку; однако когда Сан Феличе ушла, он опустил голову на руки и замер, став ко всему безразличен, словно превратился в статую. Впрочем, в такое состояние он впадал всякий раз, как только Луиза уходила от него.

Когда она возвратилась — и даже раньше, при звуке ее шагов, — он поднял голову и улыбнулся, так что и на этот раз, как обычно, входя в комнату, она прежде всего увидела улыбку любимого ею человека.

Улыбка — это солнце души, и малейшего его луча достаточно, чтобы осушить сердечную росу, именуемую слезами.

Луиза направилась прямо к молодому человеку, протянула ему обе руки и, отвечая улыбкой на улыбку, сказала:

— Как я счастлива, что теперь всякая опасность для вас миновала!

На другой день Луиза была возле него, когда, около часа пополудни, раздались колокольный звон и артиллерийские залпы: королева получила от августейшего супруга депешу только в одиннадцать, и потребовалось два часа, чтобы распорядиться насчет празднества.

Сальвато при этих ликующих звуках встрепенулся; он поднялся с кресла, нахмурив брови, с раздувшимися ноздрями, словно уже чуя запах пороха — не от приветственных залпов, а с полей сражения, — и спросил, переводя взор то на Луизу, то на служанку:

— Что это такое?

Обе женщины ответили одним и тем же жестом, означавшим, что они понятия об этом не имеют.

— Пойди разузнай, Джованнина, — сказала Сан Феличе, — вероятно, мы забыли о каком-то празднике.

Джованнина вышла.

— Что за праздник? — произнес Сальвато, вопросительно глядя на Луизу.

— Какое сегодня число? — спросила молодая женщина.

— Ах, я давно уже не считаю дней, — с улыбкой ответил Сальвато и добавил, вздохнув: — Начну считать с нынешнего дня.

Луиза протянула руку к календарю.

— А ведь сегодня воскресенье Адвента, — радостно сказала она.

— Разве в Неаполе принято палить из пушек в честь прихода в мир Господа? — заметил Сальвато. — Будь это Natale — другое дело.

Джованнина вернулась.

— Ну, что? — спросила Сан Феличе.

— Микеле пришел, госпожа, — ответила она.

— И что он говорит?

— Что-то из ряду вон выходящее. Он говорит… Но лучше пусть он сам вам расскажет, не знаю, как вы к этому отнесетесь.

— Сейчас возвращусь, друг мой, — сказала Сан Феличе Сальвато. — Послушаю сама, что говорит наш дурачок.

Сальвато кивнул и улыбнулся. Луиза вышла.

Джованнина подумала, что молодой человек станет расспрашивать ее; но едва только Сан Феличе ушла, он, по обыкновению, умолк и закрыл глаза и замер в неподвижности. Как Джованнине ни хотелось, чтобы он обратился к ней, сама она не решалась заговорить с ним.

Назад Дальше