999. Имя зверя - Стивен Кинг 10 стр.


Джон бросился к реке и выстрелил. Потом еще раз, ярко полыхнув дульной вспышкой, но выстрелы были еле слышны за ревом реки, который заглушил и шум, когда Ромеро бросился из кустов и налетел на Джона, локтем раненой руки передавив ему горло, а здоровой рукой ухватившись за руку с оружием.

От силы удара они оба свалились в воду. Тут же их подхватило течением, ошеломляюще свирепым и холодным. Голову Джона затянуло под воду. Вцепившись в противника и стараясь удержать его внизу, Ромеро одновременно боролся с течением, уносившим его во тьму. Поток поднял его вверх и бросил вниз. Холод был так яростен, что все тело сразу онемело. И все равно он продолжал стискивать горло Джона и пытаться вырвать у него пистолет. Мимо мелькнуло здоровенное бревно, течение задирало его конец. Джон вырвался на поверхность, Ромеро ушел под воду. Руки Джона придавили его вниз. Ромеро судорожно стал отбиваться ногами, услышал, как вскрикнул от боли Джон и выскочил на поверхность. В пяти футах от него Джон старался удержаться на поверхности и одновременно наводил пистолет. Ромеро нырнул. Услышав выстрел, Ромеро добавил к силе течения собственные усилия и вынырнул справа от Джона, схватив его за руку с пистолетом, выкручивая.

«Сукин ты сын, — подумал Ромеро. — Если мне суждено здесь подохнуть, я и тебя прихвачу с собой».

Он потянул Джона под воду. Их ударило об камень, от боли Ромеро вскрикнул под водой. Ловя ртом воздух, он выскочил на поверхность. Увидел, как стоящий перед ним Джон наводит пистолет. Увидел фары пикапа, освещавшие мостик. Увидел огромное дерево, застрявшее в узком промежутке между рекой и мостом. Джон не успел выстрелить, как Ромеро налетел на ветвь. Через миг в него же врезался Джон. Прижатый к веткам силой течения, Ромеро потянулся к пистолету, который Джон навел в упор. И тут лицо Джона исказилось от неожиданной боли — огромный булыжник упал на него с моста и расколол череп.

Ромеро не сразу понял, что на мостике над ним стоит Мэтью. Его слишком парализовало ужасом при виде потока крови, залившего лицо Джона. Через миг течением принесло бревно, ударившее Джона в грудь и унесшее его под ветки. На миг в свете фар Ромеро показалось, что он видит торчащее из груди Джона бревно, но тут Джон, дерево и бревно оторвались от моста и скрылись в белой воде. Уносимый вместе с ними, Ромеро поднял руку, пытаясь схватиться за мост. Не смог. Пролетая в потоке под мостом, выходя с другой стороны, он напрягся, ожидая удара камнем, который лишит его сознания, как что-то его схватило. Руки. Мэтью лежал животом на настиле моста, вытянувшись как мог далеко, и держал Ромеро за рубашку. Ромеро стал помогать ему себя вытащить, стараясь не глядеть на разбитый лоб и правый глаз Мэтью, куда пришелся удар камня Ромеро. Схватившись за его руки и подтягиваясь, Ромеро почувствовал, как скользят какие-то осколки по правой ноге, и потом он и Мэтью рухнули на настил моста, хрипло дыша и пытаясь перестать дрожать.

— Ненавижу его, — сказал Мэтью.

Минуту Ромеро был уверен, что слух его обманывает, что после выстрелов и рева реки он слышит звуки, которых нет.

— Ненавижу его, — повторил Мэтью.

— Боже мой, ты говоришь!

Как выяснилось потом, впервые за двенадцать лет.

— Ненавижу его, ненавижуненавижуненавижуненавижуненавижуненавижуненавижу!

* * *

Освобожденный от молчания, давившего его почти две трети жизни, Мэтью безостановочно болтал всю дорогу, когда они шли посмотреть, что с Марком, и обнаружили, что он мертв, когда они возвращались в дом и Ромеро вызывал полицию штата, когда они переодевались в сухое и теплое и Ромеро обрабатывал раны Мэтью, и когда они ждали полицию, и когда поднялось солнце и полиция кишела повсюду на ферме. Истерическая литания Мэтью становилась все стремительнее и визгливее, и наконец врачу пришлось ввести ему успокоительное и его увезли на машине «скорой помощи».

В группе был и тот полицейский, у которого Ромеро тогда просил помощи. Узнав, что произошло, из Санта-Фе прибыли начальник полиции и сержант. К тому времени уже начали раскопки и показались тела. Во всяком случае, то, что от них осталось, когда всю кровь выцедили на поле и разрезали тела на куски.

— Боже милостивый, сколько их? — спросил полицейский штата, когда в почве полей стали находить все больше и больше фрагментов тел в разных стадиях разложения.

— Это происходит столько, сколько Мэтью себя помнит, — ответил Ромеро. — Его мать умерла, когда он родился. Она лежит под землей на одном из полей. Отец умер от сердечного приступа три года назад. Они его просто где-то здесь похоронили Каждый год в день средней даты последних морозов, пятнадцатого мая, они приносили кого-нибудь в жертву. Чаще всего бездомных, которых никто не хватится. Но в прошлом году это были Сьюзен Кроувелл и ее жених. Их угораздило проколоть шину прямо рядом с фермой. Они пошли сюда и попросили разрешения позвонить. Когда Джон увидел номера не этого штата…

— Но зачем? — спросил начальник полиции в смятении, а в полях находили все больше и больше фрагментов.

— Дать жизнь земле. Об этом и был рассказ Д. Г. Лоуренса. Плодородие земли и смена времен года. Я думаю, что Джон так пытался объяснить своим жертвам, почему они должны умереть.

— А ботинки? — спросил начальник полиции. — Не понимаю, при чем здесь ботинки.

— Их выбрасывал Люк.

— Четвертый брат?

— Да. Он лежит где-то поблизости. Покончил с собой.

У начальника полиции был такой вид, будто его сейчас стошнит.

— Всю весну, пока овощи вызревали до продажи, Люк разъезжал по фермам до Санта-Фе, продавая замшелые камни. Каждый день он проезжал по Олд-Пекос. Дважды в день проезжал мимо баптистской церкви. Психологически он был под тем же давлением, что и Мэтью, но Джон не подозревал, насколько он близок к срыву. Эта церковь стала попыткой Люка к отпущению грехов. Однажды он увидел на дороге возле церкви старые ботинки.

— Вы хотите сказать, что первый раз их выбросил не он?

— Нет, это кто-то решил пошутить. Но они навели его на мысль. Он увидел в них знак Божий. Через два года он стал выбрасывать там обувь жертв. Она всегда была проблемой. Одежда разлагается довольно быстро. Но ботинки — гораздо дольше. Джон велел ему бросать их в помойку где-нибудь в Санта-Фе. Люк не мог себя заставить это делать — как не мог заставить себя войти в церковь и помолиться за свою душу. Но он мог бросать обувь около церкви в надежде, что будет прощен и что жертвы его семьи обретут спасение.

— А на следующий год он бросил ботинки вместе с ногами, — сказал сержант.

— Джон не знал, что он их взял. Когда узнал, он посадил Люка под замок. Однажды утром Люк вырвался наружу, ушел в поля, встал на колени и перерезал себе горло от уха до уха.

Наступило молчание. Снаружи, у кучи свежевывернутой земли, кто-то крикнул, что нашли еще фрагменты тел.

* * *

Ромеро взял отпуск по болезни. Четыре года он раз в неделю ходил к психиатру. Когда он слышал, как кто-нибудь объявляет себя вегетарианцем, он отвечал: «Да, я тоже был вегетарианцем, но теперь я плотоядный». Конечно, на одном мясе существовать он не мог. Организму человека нужны витамины и минералы, которые дает растительная пища, и хотя Ромеро пытался заменить их витаминными таблетками, оказалось, что нельзя прожить без объема, даваемого этой самой растительной пищей. И потому он мрачно ел овощи, но при этом всегда думал о тех восхитительных, неимоверно больших сияющих, очень здорового вида помидорах, огурцах, перцах, баклажанах, капусте, бобах, горохе, моркови и редиске, которые продавали братья Парсонсы. Вспоминая, чем их удобряли, он жевал, жевал, жевал, но овощи всегда застревали у него в горле.

Нил Гейман Сувениры и сокровища: История одной любви

Можете назвать меня ублюдком, если хотите. Это верно, причем во всех смыслах. Мама родила меня через два года после того, как ее заперли ради «ее собственной пользы», и было это в 52-м, когда за пару горячих ночек с местными парнями можно было заработать диагноз: клиническая нимфомания, после чего вас убирали с глаз долой — «для защиты вас самих и общества» — всего лишь по указу «высшей инстанции» в лице двух врачей. Один из двоих был ее отцом, моим дедом, а второй — его партнером, с которым они делили врачебную практику в Северном Лондоне.

Так что, кто был мой дед, я знаю. А вот мой отец… им мог быть кто угодно, кто соблудил с матерью в здании или на участке «Приюта святого Андрея». Чудное словечко, а? Приют, Хочешь не хочешь, подумаешь об убежище: этакое тихое местечко, где тебя укроют от полного опасностей и жестокости старого доброго большого мира. Та еще дыра, этот приют. Я съездил поглядеть на него в конце семидесятых, перед тем как его снесли. Там все еще воняло мочой и сосновым дезинфицирующим средством для мытья пола. Длинные, темные, плохо освещенные коридоры с гроздьями крохотных, похожих на камеры комнатушек. Если б вы искали ад, а нашли «Святого Андрея», вы б не разочаровались.

В ее истории болезни говорится, что она раздвигала ноги для кого придется, но я в этом сомневаюсь. Она ведь тогда сидела взаперти. Так что тому, кто захотел бы ей вставить, сперва пришлось бы обзавестись ключом от ее камеры.

Когда мне было восемнадцать, я последние свои летние каникулы перед университетом провел в охоте за теми четырьмя, кто с наибольшей вероятностью мог быть моим отцом: два санитара психиатрички, врач тюремного отделения и управляющий приютом.

Маме было всего семнадцать, когда за ней закрылись двери. У меня есть маленькая — под размер бумажника — черно-белая ее фотография, снятая прямо перед тем, как ее заперли. Мама опирается о крыло спортивного «моргана», припаркованного на какой-то сельской дороге. Она улыбается, вроде как кокетничает с фотокамерой. Ты была просто красоткой, мама.

Я не знал, который из четверых был мой папочка, и поэтому убил всех. В конце концов, каждый ее трахал: я заставил их в этом признаться, прежде чем прикончил, Лучше всех был управляющий, этакий краснолицый упитанный старый Казанова, и таких, как у него подкрученных вверх усов а-ля Пуаро, я уже лет двадцать как не видел. Я наложил ему жгут из его же гвардейского галстука. Изо рта у него полетели пузырьки слюны, а сам он стал синий, как невареный омар.

В «Святом Андрее» были и другие мужчины, кто мог бы оказаться моим отцом, но после этих четверых я перегорел. Я сказал себе, что разобрался с четырьмя наиболее вероятными кандидатами и что, если я перебью всех и каждого, кто мог забить матери, дело кончится бойней. Так что я завязал.

На воспитание меня отдали в соседний детдом. Если верить ее истории болезни, маму стерилизовали сразу после моего рождения. Никому не хотелось, чтобы такие гадкие, мелкие, как я, происшествия помешали еще чьему веселью.

Мне было десять, когда она покончила с собой. Это было в 64-м. Мне было десять лет от роду, и я еще играл в «каштаны»[8] и воровал потихоньку сладости в кондитерских, когда она, сидя на линолеумном полу своей камеры, пилила себе запястья осколком битого стекла, который Бог знает где раздобыла. Она и пальцы себе раскроила тоже, но своего добилась. Ее нашли утром — липкую, красную и холодную.

Люди мистера Элиса наткнулись на меня, когда мне было двенадцать. Замначальника детдома считал нас, мальцов, своим личным гаремом секс-рабов с исцарапанными коленками. Соглашайся и окажешься с больной попкой и шоколадкой «Баунти». Будешь трепыхаться, проведешь пару дней взаперти с взаправду больной попкой и сотрясением мозга в придачу. Мы его прозвали Старой Соплей, потому что он начинал ковырять в носу, как только решал, что мы не видим.

Его нашли в гараже его дома в его собственном синем «моррис миноре»: дверцы заперты, и кусок ярко-зеленого садового шланга идет прямо от выхлопной трубы в окно спереди. Коронер постановил «самоубийство», и семьдесят пять мальчишек вздохнули свободней.

Но Старая Сопля за годы труда на ниве воспитания малолетних оказал пару услуг мистеру Элису, когда, скажем, следовало позаботиться о приезжем иностранном политике со склонностью к мальчикам или заезжал с визитом главный констебль.[9] Потому мистер Элис послал пару своих следователей — просто убедиться, что все тип-топ. Когда же они сообразили, что единственно возможный преступник — двенадцатилетний мальчишка, они едва штаны не намочили со смеху.

Однако мистер Элис был заинтригован и потому послал за мной. Это было еще в те дни, когда он гораздо чаще принимал во всем личное участие. Полагаю, он надеялся, что я окажусь хорошеньким, но тут его ждал печальный сюрприз. Я и тогда выглядел, как сейчас: худой, словно щепка, профиль — что топор, и уши — как ручки у кастрюли. Больше всего мне в нем тогдашнем запомнилось то, какой он был огромный. Тучный. Надо думать, он был в ту пору еще довольно молод, хотя тогда мне так не казалось: он был взрослый и потому враг.

Явилась пара громил и забрала меня после школы — по дороге домой. Я поначалу едва не обделался, но от громил не пахло законом — за моей спиной уже было четыре года игры в прятки со Старым Билли,[10] и бобби в штатском я чуял за сто ярдов. Они отвезли меня в крохотную скудно обставленную серую контору в переулочке за Эджвер-роуд.

Стояла зима, и на улице было почти темно, и в конторе была полутьма, если не считать маленькой лампы, отбрасывающей круг желтого света на письменный стол. Необъятных размеров человек за столом царапал что-то шариковой ручкой внизу страницы телекса. Потом, закончив, он поднял на меня глаза. Оглядел меня с головы до ног.

— Сигарету?

Я кивнул. Он протянул мне «Питер Стайвесент» в мягкой пачке, и я взял одну. Он дал мне прикурить от золотой с черным зажигалки.

— Ты убил Ронни Полмерстона, — сообщил он мне. В голосе не было и намека на вопрос.

Я промолчал.

— Ну? Ты ничего не собираешься сказать?

— А что тут можно сказать? — сообщил я в ответ.

Я до этого дошел, только услышав, что он был на заднем сиденье. Он не сел бы назад, собирайся он покончить с собой. Он сидел бы за рулем. Думаю, ты подсунул ему «мики».[11] Потом запихнул в «мини» — нелегко, наверное, пришлось, он не слабый был мужик, — а вот «мики» и «мини» это и впрямь здорово, — потом отвез его домой, заехал в гараж, к тому времени он уже крепко спал, а ты подстроил самоубийство. Ты не боялся, что тебя заметят за рулем? Двенадцатилетнего мальчишку?

— Темнеет рано, — отозвался я. — И я ехал переулками.

Он хмыкнул. Задал мне еще пару вопросов — о школе, о детдоме, о том, что мне интересно, и все такое. Потом вернулись громилы и отвезли меня назад в детдом.

Неделю спустя меня усыновила пара по фамилии Джексон. Он был специалистом па международному торговому праву, она — экспертом по самообороне. Думаю, они никогда не видели друг друга до тех пор, пока мистер Элис не свел их, чтобы они меня воспитали.

Не знаю, что он во мне увидел в ту первую встречу. Должно быть, какой-то потенциал. Потенциальную лояльность. Я — лояльный человек. Не стоит ошибаться на этот счет. Я — человек мистера Элиса, душой и телом.

Разумеется, на самом деле его имя не мистер Элис, но я с тем же успехом мог бы называть его и настоящим именем. Разницы никакой. Вы все равно о нем не слышали. Мистер Элис — один из десяти самых богатых людей в мире. Скажу вам вот что: вы и о других девяти ничего не слышали. Их имена не появятся ни в одном из списков ста самых богатых людей мира. Никаких там биллов гейтсов или султанов Брунея. Я говорю о настоящих деньгах. На свете есть люди, которым платят больше, чем вам за всю жизнь доведется увидеть, только за то, чтобы ни словечка не проскользнуло о мистере Элисе в газетах или по телику.

Мистер Элис любит владеть вещами. И, как я вам уже сказал, одна из вещей, которыми он владеет, я. Он — отец, которого у меня никогда не было. Это он достал мне папки с историей болезни мамы и сведения о четырех наиболее вероятных кандидатах на роль папочки.

По окончании университета (степень с отличием в экономике и международном праве) я сделал себе подарок: поехал и отыскал моего деда-врача. До тех пор я встречу с ним все оттягивал. Она была чем-то вроде стимула.

Ему оставался год до пенсии, этому старику с топорным лицом и в твидовом пиджаке. Год стоял 1978-й, и некоторые доктора еще ездили на дом. Я следовал за ним до высотки на Мейда-Вейл. Подождал, пока он одарит кого-то там своей врачебной мудростью, и остановил, когда он выходил, помахивая черным саквояжем.

— Привет, дедушка, — сказал я.

Нет особого смысла, пытаться выдать себя за кого-то другого. Не с моей внешностью. Он был точная копия меня через сорок лет. Та же до черта безобразная физиономия, только волосы поредели и стали песочно-серыми, а у меня еще была густая и мышино-русая шевелюра. Он спросил, что мне надо.

— Ты вот так взял и запер маму, — сказал я ему. — Не больно-то хорошо это было с твоей стороны.

Он предложил мне убираться или что-то в этом роде.

— Я только что получил степень, — отозвался я. — Тебе следовало бы мной гордиться.

Он сказал, что знает, кто я, и что лучше мне убраться немедленно, или он натравит на меня полицию, и меня засадят.

Я вогнал ему нож в левый глаз — прямо в мозг, и, пока он задыхался потихоньку, забрал его старый телячьей кожи бумажник, — в общем, в подарок на память и чтобы выглядело все, как ограбление. Именно там, в бумажнике, я нашел фотографию мамы, черно-белую, улыбающуюся и кокетничающую с камерой двадцать пять лет назад. Интересно, кому принадлежал «морган»?

Через парня, который меня не знал, я сбыл бумажник перекупщику, а потом купил его в лавке, когда за ним никто не пришел. Аккуратный чистый след. Не один умник попался на сувенире. Иногда я спрашиваю себя, не убил ли я в тот день своего отца, не только деда. Не думаю, что он бы мне сказал, даже если бы я спросил. Да и какая разница, верно?

Назад Дальше