Один мой знакомый московский хирург сказал: «Ну, наконец у тебя не баба в антураже мужиков. А мужик в окружении баб». Я говорю: «Как же, а «Кафедра А&Г»?» Он: «А «Кафедра А&Г» – это книга об отношениях между людьми, коллегами. А «Сны Египетские», это – да…»
«Я беспощадна по-мужски»
Татьяна Соломатина: Недавно разочаровала одного таксиста. Уверяла его, что Фандорин – персонаж выдуманный. Я просто разрушитель легенд. Воинствующая эстетка (смеётся).
Инна Кац: И вы ещё говорите, что ваши героини и вы – это не один и тот же человек!
Татьяна Соломатина: С женской беспощадностью! На самом деле женская беспощадность – это ужасная вещь. Я беспощадна по-мужски – я всего лишь говорю правду. «Искусство – это ложь, что позволяет нам увидеть правду». Пикассо.
«Одесский роман»
Инна Кац: В «Большой собаке» вы как-то особенно красиво, ярко описали Одессу. Я не заметила, чтобы столь же ярко вы описывали другие места.
Татьяна Соломатина: Знаете, жители Казани мне сказали: такого описания Волги, как у вас в «Большой собаке», мы не читали. Мне уже говорили, что книга получилась чувственная. Но не в том смысле, что нынче вкладывают в это слово. Она тактильная, обонятельная, осязательная.
Так вот, про Одессу. Я действительно ещё тут. В этом городе большая часть моей жизни прошла. Я здесь родилась, выросла – между 16-й Фонтана и проспектом Мира угол Чкалова.
Будет ещё «Коммуна, или Одесский роман», и на этом тему Одессы я пока завершу.
Сегодня, когда приехали в Одессу, поселили меня в гостинице «Лондонская», в номере, где жил Леонид Утёсов. Ну всё, думаю, приехали. Гомер, Мильтон и Паниковский. Но, знаете, у меня наступило такое чувство покоя. Я вышла на балкон третьего этажа, курю и понимаю, что сбылась мечта идиота. Я, одесситка, – живу в «Лондонской». И в этом нет никакого дисбаланса, дискомфорта. Настолько всё гармонично. В Киеве мне было намного тяжелее. Сейчас же я как будто приехала домой. Пока не могу формулировать, наверное, напишу в книге. И я говорю мужу: знаешь, для чего мы приехали сюда? Для того чтобы я узнала, вспомнила, ещё написала… Звёзды сошлись. В общем, мне всё время везёт, как видите.
Инна Кац: Часто приезжаете в Одессу?
Татьяна Соломатина: Раньше чаще, а в последний раз была года три назад. Вот, кстати, в Киеве я была на пресс-конференции, там сидят чиновники украинские, российские – открытие международной книжной выставки-ярмарки. Меня посадили в угол, чтобы, значит, «был писатель». Они говорили о том, что, вот, НДС, кто платит, нужно объединять… разъединять… И тут: а, Соломатина, здесь же писатель есть, говори! И я сказала о том, что мне непонятны сложные чиновничьи дела, для меня Украина и Россия – единое пространство, я не могу их разделить. Я росла между Одессой, Москвой и Казанью. Мои родители родились не в Одессе, они из России, мой бедный отец, которому 74 года, никак не понимает, почему, приезжая к дочери в Подмосковье, он должен регистрироваться в управлении миграционной федеральной службы. Поэтому хочется, чтобы чиновники всё это решили, потому что я не ощущаю наши страны разными. Может, поэтому мне в Одессе проще, чем в Киеве. Одесса и Москва – города подобные. Мне так кажется.
Инна Кац: На взгляд человека приезжающего, Одесса очень меняется?
Татьяна Соломатина: Да. Я отслеживаю. Одесса меняется. Я даже написала эссе для одного московского издания. Возможно, мне когда-то будет стыдно, сейчас – нет. Оно называлось «Куцый памятник из недоворованной меди» – о памятнике Дерибасу.
Одесса меняется, но я не страдаю. Москва тоже умирает и снова рождается. Города не умирают. Возможно, это мы стареем, и умирает наша жизнь с нашим старением. А города остаются, пока живы люди этих городов…
Вот такая беседа состоялась у меня с корреспондентом «Одесса-daily» Инной Кац. Возможно, это не самое лучшее моё интервью. И уж точно – не самое, мягко скажем, профессионально обработанное журналистом. Возможно, я устала после трассы Киев – Одесса, но какое это имеет значение, если это моё первое интервью Городу, в котором я родилась и выросла. Так что, несмотря ни на что, материал как есть – в этой книге.
Издатель хотел камбалу, муж хотел, чтобы я отдохнула, а менеджер звонила, звонила, звонила… Согласовывала, согласовывала, согласовывала…
Я присела в уголок, заказала ещё кофе и только расслабилась, как… Инна Кац вернулась. Да не одна. Она привела женщину с крепко примотанным к ней широкой тряпкой грудным ребёнком.
– Э-э-э!!! – изобразила я вежливость из своего измученного улыбками лица.
– Эта ваша давняя поклонница, журналист, хочет взять у вас интервью.
– Сейчас?! – я быстро затушила подкуренную только-только сигарету, кинув взгляд на плюс-минус трёхмесячного малыша.
– После «Зелёной волны»! – выкрикнула менеджер. – Сейчас у нас телевидение.
– Да-да… После «Зелёной…», договаривайтесь с менеджером! Я – с радостью… С радостью! С радостью! С радостью!
Менеджер пнула меня ногой под столом.
– Вы такая позитивная! – улыбнулась мне журналист-мадонна, обмотанная младенцем. – Я приду и на «Зелёную волну», и брать у вас интервью, и…
В общем, мы попрощались, рассыпаясь в любезностях, и я вернулась к своему остывшему кофе.
– Так! – некоторое время спустя сообщила менеджер, пообщавшись с обоими своими телефонами. – Телевидения не будет. В студии, где должны были снимать, провалился пол!
– О, как это прекрасно! – выкрикнула я. – Ну, не в том смысле, конечно. Просто день сегодня такой – искажённых смыслов. Что-то мне казалось, что в Одессе только «Зелёная волна» и парочка интервью в вольном режиме, а тут… Никто же не пострадал, кроме пола? Я согласна и после полуночи записывать, если пол. Хотя я уже начинаю ненавидеть твои телефоны. Хотя однажды я любила один…
Зелёный Пыр-Пыр
У него был совершенно очаровательный тембр. Драматический тенор с порочной хрипотцой.
Он взирал на меня с недосягаемой высоты. Я была слишком юна и ползала у его ног, с интересом поглядывая. Он отвечал мне взаимностью. Безо всяких этих глупых взрослых бесчувственных «ути-пути» и ненавистной, тошнотворной «козы рогатой», а как-то пристрастно-нежно и в то же время – отрешённо-отстранённо. У него были свои дела, но он был частью моего мира. У меня тоже были свои дела, но и я была частью его мира. Гораздо позже я узнала, что подобное принято называть красиво – взаимопроникновением.
Я ползала не совсем у его ног, потому что у него ног не было. Я ползала у ножек его столика. Но столик был – в моём сознании – интернированной сущностью этого загадочного существа. И поэтому как бы совсем-совсем им. Вот ваша нога, с точки зрения Аристотеля, – ваша интернированная сущность. И самостоятельной сущностью не станет, даже если её ампутировать. (Или, как принято говорить в Одессе, – «отнять».) Даже если нога очень и очень красивая. Вот и столик этот был очень и очень бесподобным. Я не скажу, каким точно. Не опишу. Просто нечто бледно-серо-бирюзовое там, высоко, с изогнутыми подножиями. Видимо, это было чугунное литьё. Точнее сказать не могу. К тому моменту, как я смогла говорить точнее, столик уже выкинули. Очень печальная история… Я плакала, как безумная, но мне было стыдно сказать почему. Из-за вещей типа телефонного столика умные девочки не плачут. Из-за платья или из-за куклы – сколько угодно, и это всем понятно. Но рыдать взахлёб из-за телефонного столика? Нонсенс. Мои родители считали меня очень странной девочкой. Но они бы устали меня считать, если бы знали, что я рыдала из-за телефонного столика.
А тот, кто восседал на подиуме, – был не совсем зелёный, а скорее цвета морской волны. Но я тогда таких цветов не знала. И папа мой не знал. Потому что именно папа сказал мне, что объект моего пристального интереса – зелёный. О том, что он живой, – я догадалась сама. Когда он запел.
Папа подошёл, взял его за руку, приложил эту его единственную руку к своему уху и сказал:
– Аллё! Слушаю…
Почему-то, когда папа сказал это «слушаю», Зелёный Пыр-Пыр перестал петь.
– Её нет, будет к восьми, звоните, – проговорил папа в его руку и положил её на место.
– Это – телефон! – папа поймал мой восхищённый взгляд, брошенный с пола на недосягаемую для меня высоту. – Хочешь послушать?
Он снова снял его руку и протянул её мне. Рука Зелёного Пыр-Пыра оказалась приделанной к витому колечками шнуру. Я схватилась цепкой ладошкой за «руку» и… оказалась лицом в паркете. Увы и ах, я умела только ползать, и мне требовались все четыре точки опоры, чтобы земля подо мною не переворачивалась. Я зарыдала. Не столько от боли, сколько от досады. Но руку Зелёного Пыр-Пыра из своей не выпустила. Мой незадачливый добрый папа очень долго уговаривал меня вернуть ему эту зелёную руку, называя её неправильно – «трубкой». Он приводил какие-то смешные аргументы, мол, ему сейчас должны звонить, а если не положить руку Зелёного Пыр-Пыра на место, то будет всё время занято. Конечно, занято! Его рука уже занята мной! Зелёный Пыр-Пыр – мой!
Через полчаса папа догадался сменить тактику и пообещал, что если я отпущу руку Зелёного Пыр-Пыра, тот для меня обязательно ещё раз споёт. Папа, правда, говорил, что Пыр-Пыр для меня «позвонит», и я ещё очень долго путала слова «петь» и «звонить».
Папа не обманул. Зелёный Пыр-Пыр запел спустя какой-то час. Или два. Всё это время я просидела на полу, не отпуская папу. Папа, кажется, был недоволен, но я всегда умела уговаривать мужчин. Громким криком или – если крик не действовал – слезами.
– Пыр-Пыр! – радостно расхохоталась я, когда он запел.
– Да-да, он зелёный, – согласился папа, хотя я вовсе не это имела в виду.
– Пыр-Пыр! – стукнула я пухлым кулачком по полу.
– Я с тобой совершенно согласен! – на всякий случай заверил папа. Он вообще был человек мягкий. Слишком мягкий. Это не всегда хорошо для мужчины, особенно – для отца и мужа, но тут уж ничего не поделаешь, отцов не выбирают. К тому же я своего любила как неотъемлемую часть окружающего меня мира. Моего мира.
Мама не одобрила моей безумной страсти к Зелёному Пыр-Пыру. Он стоял в коридоре – и там «дуло». Я не видела никакого дула, хотя из разговоров взрослых уже знала, что оно от ружья и круглое (хотя понятия не имела, что такое ружьё и почему оно круглое), но раз мама говорит, что в коридоре дуло, значит в коридоре – дуло! Мама моя – в отличие от папы – была женщиной суровой и властной, ну да бог знает, как парует. Маму я всё равно любила больше, чем папу, – так любят все годовалые дети, это уже потом они научаются врать взрослым, что всех любят одинаково. Мама умела петь песни так, как надо мне, а папа пел так, как привык и умел. Мама умела гладить мне спинку так, чтобы мне было хорошо, а папа просто гладил спинку, и спустя некоторое время его поглаживания начинали раздражать. Правда, я очень любила, когда папа заворачивал меня в стёганое зелёное (на сей раз действительно зелёное) одеяло и носил по квартире. Мама не носила, потому что мама меня «раскормила». Так говорила бабушка. Но маме нравилось меня раскармливать. Я была канонически красивым пупсом, с чистой кожей, толстыми щеками и то хитрыми, то грустными глазами – прирождённый манипулятор. Все во дворе трепали меня по щекам. Когда я гуляла с папой. То есть – он со мной. Когда я гуляла с мамой – меня никто не дёргал за мои толстые персиковые щёки, и это была ещё одна из причин, по которой маму я любила сильнее папы.
Зелёного Пыр-Пыра я любила даже сильнее мамы. Вернее – по-другому. Считается, что маленькие дети не могут испытывать по-взрослому сильных чувств, поэтому скажем, что я любила его горячее родителей. Родителей достаточно любить тепло. Просто знать, что они есть где-то невдалеке. Иногда даже желательно, чтобы их не было видно, тогда можно взять, например, мамину ручку и написать на паркете рассказ. Родители не понимали, что это рассказ, а Пыр-Пыр не только понимал, но и одобрял. Любовь к Зелёному Пыр-Пыру требовала постоянного созерцания объекта, его непрерывного присутствия в моей жизни. Ничего не напоминает?.. Да-да, это была безумная, оглупляющая страсть.
Я быстро вычислила, что если постараться поймать витой шнур и потянуть его на себя, то Зелёный Пыр-Пыр придёт к тебе. Иногда – прямо на голову. Но какая там голова, когда страсть?! Шишки украшают младенцев. Я даже не плакала, когда он приземлялся всем своим тяжёлым корпусом мне на лоб или переносицу. Лишь бы был! Больно бьёт – значит сильно любит!
Как-то папа застал меня любовно агукающей с Пыр-Пыром (на самом деле мы обсуждали что-то очень умное и важное) и чуть не упал в обморок, потому что из носа у меня шла кровь. Зелёный Пыр-Пыр в очередной раз приземлился не совсем туда, куда следовало.
Спустя некоторое время я вычислила, если тянуть и быстро отскакивать – Зелёный Пыр-Пыр упадёт на пол. Я оббила собой все стены коридора, вычисляя наиболее удобную траекторию движения. Мама никак не могла понять, откуда у меня синяки и даже гематомы, и чуть не убила папу, уверявшего её, что пока мы с ним вдвоём – я не плачу, и он понятия не имеет, где я всё это беру. С приходом же мамы я как раз начинала плакать, потому что она уводила меня от Зелёного Пыр-Пыра. Папа молчал о моей любви, это была наша тайна. То есть – моя. Потому что папа, как мне кажется, так и не понял, что я была готова ради Зелёного Пыр-Пыра на всё. На любые муки ради счастья быть с ним, слушать протяжный страдальческий стон, доносящийся из его руки, и вкушать его недолгое пение.
Однажды я не рассчитала силу дёргания за шнур, и Зелёный Пыр-Пыр упал и треснул. Я завыла так, что наверняка было слышно на Ланжероне. Меня даже никто не стал ругать. Схватили и отвезли на Слободку. Я выла всю дорогу, я выла всю Слободку, а потом не помню, потому что мне что-то укололи.
Очнулась я дома и сказала:
– Пыр-Пыр!
Папа принёс мне труп моего возлюбленного.
– Играйся!
Взрослые – идиоты, не правда ли? Предположим, Джульетта выжила. И вот её папа приносит ей труп Ромео и заявляет:
– Играйся!
Никто ничего не мог понять. Мне приносили Зелёного Пыр-Пыра – я выла. Его отбирали – я выла ещё сильнее.
Родители не соображали, что происходит, и потихоньку сходили с ума.
В коридор я больше не выползала. На прекрасном столике – интернированной сущности Зелёного Пыр-Пыра – стояло уродливое чудовище и противно каркало. Всё равно что к отвратительному телу пришить прекрасные чужие ноги. Бессмысленно и некрасиво.
Я не знаю, кто из них первым догадался. Наверное, папа. Он всё-таки немного думающий человек и, как любой немного думающий человек, рано или поздно приходит к очевидному эмпирическим путём.
В общем, Зелёного Пыр-Пыра починили. И водрузили обратно на его законный столик. Хрипотца его пения стала ещё более порочной. Я подросла и немного охладела к нему – естественный процесс. Так проходит страсть земная. Потом выбросили столик, потому что он занимал много места, а обувь ставить было некуда. Купили самую обыкновенную полку для ботинок, сапог, туфель и босоножек, а сверху – с правого краю – водрузили на неё Зелёного Пыр-Пыра, которого уже даже я называла просто телефоном. Вот как «Алёшенька, Витенька, Валерочка…», а потом прохладно и даже чуточку презрительно: «Мужики!» Это как бы признак взрослости и мудрости. Вроде как все бабы дуры, но только не данная конкретная.
Но твоя взрослость и мудрость нужна кому угодно – родителям, друзьям, соседям, толпе, – но только не тебе самой. Поэтому, когда дома никого не было, я называла его Зелёным Пыр-Пыром, гладила его и даже разговаривала с ним. И по нему. С Зелё-ным Пыр-Пыром я прожила бок о бок восемнадцать лет. Я навертела километры его прозрачным, нежным диском. Он знал обо мне столько, что с такими знаниями опасно оставаться в живых. И он умер.
И я даже не знаю точно когда. И понятия не имею, где он похоронен. Скорее всего, его просто выкинули в мусор.
В начале второго курса я съехала от родителей. А им дали новую квартиру. В новой квартире стоял равнодушный туповатый серый – как всё обыкновенное – кнопочный аппарат. Я к нему ничего не испытывала. В моей коммунальной квартире стоял такой раритетный чёрный неубиваемый эбонитовый дед с рогами, что испытывать к нему хоть что-то, кроме благоговейного восхищения и затаённого почтения, было бы нелепо.
Никогда больше я не любила так, как я любила Зелёного Пыр-Пыра. По-другому – сколько угодно. Но так – больше никогда. Никогда больше не прозвучит во вселенной его позывной: двадцать два – восемьдесят девять – восемьдесят два. Код, позволявший мне в любой момент обнаружить огромный мир маленькой одесской квартиры моего детства, навсегда оставшегося в семидесятых-восьмидесятых двадцатого.
Вы будете сильно смеяться, но я сейчас, в конце первого десятилетия двадцать первого века, расплакалась.
Хотя совсем недавно сама сильно смеялась. Буквально накануне. И вот почему…
Вайсбейн под Москвой
Я посылаю отцу в Одессу книги. Свои.
Книг других авторов он, слава богу, за долгую жизнь насобирал полные стены. Посылаю, потому что сперва моих книг в родном городе не было, а теперь, когда я уже «известный российский писатель», – есть, но для него – дорого. Он давно пенсионер и платить семьдесят-девяносто гривен (двести восемьдесят – триста шестьдесят рублей) за источник знаний, а хотя бы и о своей дочери, не слишком готов. Но книг хочется. Во-первых, страшно интересно, во-вторых, перед соседями гордиться – это давно уже не только в Одессе модно и потому в любом городе понятно. В общем, ему приятно – и мне радость. Вот и посылаю.
Приезжаю в почтовое отделение известной на весь мир деревеньки Бородино, потому что основную часть своей «известной российской писательской» жизни провожу вдали от шума городского – просто удобнее писать. И воздух чище. И Брюсов невдалеке жил. И водохранилище под боком. И грибы белые. И земли благодатные. И… Много других положительных «и». Да и обществу спокойнее, когда писатель изолирован. Сидит себе на попе ровно и пишет. По митингам не шляется, на своей гражданской позиции не настаивает, разве что на смородиновых побегах. Одиночество и беллетристика, короче. Красота! Пока новая книга в продажу не поступит. Как только поступит – привет! Меняй резиновые калоши на кожаные сапоги, заплечный мешок – на крокодиловую сумку, ватник – на брендовую тряпку, мой шею, как Наташа Ростова, – и катись в Москву, в Питер, в Нижний Новгород и куда ещё подальше тоже катись.