Чашка мирно покачивалась, привалившись к большому плоскому камню, образующему ступеньку для мелкой речушки. Возвращаться было еще рано. Глеб лег на землю и так, вровень, смотрел на помятую, видавшую виды посудину, совершившую свой слабый, не очень отчаянный побег до этой первой мели. Куда теперь? Пойти в лагерь? Или... к Светлане?.. Кто его вообще тут ждет? Кому он здесь нужен?.. Где-то далеко-далеко, за горами, за долами, за широкими морями, не на небе, на земле, стоит на семи холмах, на семи ветрах стольный град Москва белокаменная. И живет в этом граде маленькая, ой, уже не очень маленькая девочка Катя. Такой очень родной комочек. Кровинка. Сейчас в Москве утро. Лето еще не кончилось, можно поспать. Впрочем, младшие классы и в сентябре будут во вторую. Поспать можно бы и потом, но бабушка! "Ребенка нужно приучать к порядку. Режим - это то, что..." Бред, сама-то дочь стала воспитывать только после замужества. Этим она не дочь, а зятя приучала к режиму... И Катюша тоже не режимный человечек. Просто согласный со всем. Без бурных внешних скандалов. Тихий такой протестун. Златовласая, тонколикая, внутри она все же настоящая восточная женщинка. С врожденной восторженностью к цветным платкам и шалям с кистями.
Когда Глеб возвращался, около веранды стояло два "бригадирских", с новыми, сухо блестящими темной зеленью тентами, "уазика". Немного застучало сердце - ну кто еще? Нам, зайцам, и одним неплохо. На улице никого не было, собаки нервничали, но молчали, и он тихонько проскользнул в темные сени. Домовой-шалыга теперь не трогал, и, хотя Анюшкин все еще очень скорбел о невозместимо разбитых банках, больше пока ничего не случалось. Из сеней Глеб услышал в избе голоса. Присел.
Первый, чужой:
- Ты же дураком только прикидываешься. Мы который год знаемся?
Анюшкин:
- Николай Фомич, я вам и не собираюсь ничего такого доказывать!
- А что ты мне можешь доказать? Я так уже все вижу.
- Так и не волнуйтесь.
- Ты меня еще и успокаиваешь?
- Я не о том!
- А я о том. Пару дней тебе сроку.
Тяжелые шаги. Дверь из избы распахнулась, и кто-то грузно прошел мимо на выход, скользнув взглядом по Глебу, но со света его не увидев. Хлопнув входной дверью, под бешеный взрыв собачьего лая пошагал дальше к машинам. Глеб и Анюшкин из окна посмотрели, как из степановского дома вышло еще четыре по-городскому одетых человека, закурив, расселись и уехали. Ну и кто бы это мог быть? Хотя, если это его не касается, значит, не касается.
У Анюшкина было замечательное свойство не тянуть натянутые отношения. Он не то чтобы прощал или специально забывал, он совершенно искренне не помнил о назревавшем расхождении, причем его сердечность не попадала ни под какое сомнение. Просто все, что происходило вокруг, было для него каким-то совершенно безболезненно-бескровным предметом постоянного, но ни к чему не обязывающего изучения.
Глеб сидел и рассматривал фотографию. Катюшка его осуждала. Да, да, он совершенно неправ в отношении своего гостеприимного хозяина! И вообще, было же раз и навсегда решено: его личный опыт - это только его личный опыт. Не надо никому ничего навязывать. Ведь уже наработан этот пресловутый "рубильник" в памяти... Почему же он сегодня не сработал? Принял Анюшкина за "своего"? Хорошо, Катенька, ты, как всегда, права. Желаемое принято за действительное.
- Погодите, погодите! А что это у вас? - Анюшкин присел на корточки напротив Глеба, всмотрелся в обратную сторону фото. Там когда-то Катюшка нарисовала, как "добрый" динозавр борется со "злым" змеем. Причем у змея была человеческая голова.
- Это же замечательно! Я теперь знаю, куда вас деть! Нет, это просто здорово!
Анюшкин достал откуда-то карандаш и начал быстро-быстро что-то писать на листке бумаги. Дописал, сложил пополам и увидел, что на той стороне что-то им самим когда-то уже было написано. Чертыхнулся, стал зачеркивать. Потом подал Глебу, еще раз свернув.
- Короче говоря, тут такая ситуация: едет большая шишка из Москвы поохотиться на кабанов. Предупредили, чтобы никого вокруг три дня не было. Я уж думал вас назад к Семенову отправить, а как увидел этот рисунок вашей дочери, сразу сообразил: вам нужно к Филину. Ну, это фамилия у человека такая - Филин. Кто ж виноват за ассоциации? Это очень, очень интересный человек. Вы его либо в лагере застанете, либо дома. Нет, все же скорее в лагере. Я вам записку для него даю, вы только еще этот рисуночек возьмете, и он вас сразу как родного примет.
- Позвольте, но почему к нему? Может, лучше к Семенову?
- Семенов ваш пройденный этап. За свои бумаги не беспокойтесь. Они здесь под охраной будут надежной: тут завтра столько молодцов подъедет! Я и сам хотел смыться, но приказали оставаться на месте. А Филин - это вам очень подойдет, вы с ним одного корня. Я же все-таки вспомнил, кто ваш "хозяин кошмаров": Тифон! Сын Тартара. Противник Зевса. Вы с Филиным сойдетесь. Он преподает в школе рисование. Так у него дети почти только одних динозавров рисуют. Он что-то там нашел, вскрывает, как он считает, прапамять, и его деревенские дети рисуют так, что на выставках в Японии, Испании, Аргентине археологи просто теряются: точные рисунки ископаемых. Он Семен Семенович, так дети его Сим Симычем зовут! Я думаю, как раз потому, что он им эту пещеру с тайными сокровищами открывает.
- С разбойничьими?
- С неисчислимыми. Хотя вы правы. Тоже.
Глава десятая
Дорога, даже знакомая, когда первый раз проходишь ее один, выглядит не очень дружелюбно. Но главное, что впервые у Глеба зародилось некое недоверие к Анюшкину. Что? Почему? Он не мог сказать с уверенностью, но что-то мешало ему быть легким. Первое: почему нельзя было вернуться к Семенову? Второе: кто этот Филин, который, если показать обратную сторону фотографии, примет его как родного? И вообще, если путь складывается в лагерь, то почему нельзя заглянуть туда и попросить приюта у Дажнева? Ответы складывались такие и сякие. Первый: Анюшкин прижат "хозяевами тайги" и действительно только ими вынужден срочно избавиться от лишнего приживалы, посему искренне не знает, куда его деть. Но может быть, Анюшкин знает больше, чем хотелось бы, и понимает, что Семенов не прикроет Глеба от вынюхавших кордон "пастушков". И Дажнев тоже. Так. Теперь вопросы второго плана. Предположим, что идея с этим самым Филиным действительно случайна и счастлива. Но что значит настоятельная, насколько это возможно для Анюшкина, просьба оставить рукописи у него? Опять варианты. Но варианты Глебова послушания или непослушания. Самое соблазнительное - вернуться. Сделать круг и незаметно вернуться. Так что же делать? Уж очень что-то не тянет к этому Филину. Вообще не тянет никуда, где нужно кого-то слушать. То ли дело поговорить самому.
Он за два часа промахал перевал и спустился в знакомый лесок немного выше по течению. Действительно, насколько же всегда короче знакомая дорога. Он похлопал себя по карману с запиской. Где будем искать адресата? Ходить по лагерю и выспрашивать? А вдруг у человека какие-то свои планы? Может, не стоит ломать ему день? И попозже успею? Не найдя больше никаких, даже малоубедительных доводов для оправдания своей неохоты, Глеб завернул еще левее и пошел далее вверх по реке просто так. Где-то рядом, на невидимом сквозь листву перекате, громко пищали и кричали, веселились с надувными матрасами ребятишки. Совсем близко прошли в своих замечательных трусах и косоворотках, с уже знакомыми корзинками, те самые три мужичка-ивановца, что первыми приветствовали их с Анюшкиным у входа в лагерь. На крохотной полянке, расстелив на траве циновку, самозабвенно медитировал в позе лотоса худенький белобрысый - совершенно без бровей и ресниц - йог. "О чем он грезит? О судьбах России? О скором конце Кали-юги? О Сибири - праматери ариев и зоне вечного духовного возрождения?.. Эх, матушка-рожь, пошто дураков-то кормишь?" Жизнь в этот день как-то расползалась за пределы лагеря с необыкновенной силой. Вот опять над рекой суетятся какие-то люди: судя по немому азарту и сковородкам в руках, это самостийные золотодобытчики. Семенов предупреждал, что ртути здесь чуть побольше, чем золота. Авось они ничего не найдут!..
Через два поворота лощина расширилась, река распалась на несколько мелких ручейков, самостоятельно пробирающихся в крупных каменных россыпях. Здесь и ропоток ее было намного тише. Над булыжной долиной, словно пальцы растопыренной культи, торчали четыре пяти-семиметровые острые скалы, обросшие по растресканным слоистым бокам карликовыми березками и сосенками. Место было располагающее. Глеб, осмотревшись, полез по ступенчатым скальным уступам на верхушку самого дальнего от реки и ближнего к лесистому склону "пальца". Наверху была чудная площадка, чуть прикрываемая от леса мелким колючим шиповником. Сняв рубашку, брюки и майку, он аккуратно расстелил их и лег. Солнце стояло в зените. Краски неба, леса и реки насытились парной густотой воздуха и в своем преизбыточном контрасте составляли ту звонкую азиатскую триаду неги, что уносила всякую потугу сосредоточенности, размывая даже понятие о необходимости... чего? Кто там сглупил: "Думаю - значит, существую?" Или как-то не так? А как тогда? А все равно... все равно хорошо... здесь хорошо. Он засыпал. И ничего не мог с собой поделать. "Глубокий сон заменяет обильную пищу".
Через два поворота лощина расширилась, река распалась на несколько мелких ручейков, самостоятельно пробирающихся в крупных каменных россыпях. Здесь и ропоток ее было намного тише. Над булыжной долиной, словно пальцы растопыренной культи, торчали четыре пяти-семиметровые острые скалы, обросшие по растресканным слоистым бокам карликовыми березками и сосенками. Место было располагающее. Глеб, осмотревшись, полез по ступенчатым скальным уступам на верхушку самого дальнего от реки и ближнего к лесистому склону "пальца". Наверху была чудная площадка, чуть прикрываемая от леса мелким колючим шиповником. Сняв рубашку, брюки и майку, он аккуратно расстелил их и лег. Солнце стояло в зените. Краски неба, леса и реки насытились парной густотой воздуха и в своем преизбыточном контрасте составляли ту звонкую азиатскую триаду неги, что уносила всякую потугу сосредоточенности, размывая даже понятие о необходимости... чего? Кто там сглупил: "Думаю - значит, существую?" Или как-то не так? А как тогда? А все равно... все равно хорошо... здесь хорошо. Он засыпал. И ничего не мог с собой поделать. "Глубокий сон заменяет обильную пищу".
Сон длился не более десяти-пятнадцати минут. Он только чуть-чуть покачался в золото-красных сквозь веки солнечных бликах. Чуть-чуть протек в чьи-то следы жидким зыбким оловом. И все. Он проснулся от голоса. Голос был до боли знаком... Где?.. Когда?.. Да! В школе же! Так пела Наташка Пирр его первая любовь, такая тайная, такая недоступная. Но... Ох, дурак! Тебе сколько лет? А она все поет так же, как в те пятнадцать? Глеб присел: пела девчонка, совсем не похожая на Наташку. В красном, с золотой парчой, длинном старинном сарафане и белой кофточке с кружевным воротничком, она босая стояла на крупном валуне и, вытянувшись всем своим невеликим росточком, пела. Пела высоким, очень высоким голоском о несчастной любви:
Миленький ты мой,
Возьми меня с собой.
Там, в краю далеком,
Буду тебе женой...
Перед ней сидел такой же, вряд ли старше ее шестнадцати-семнадцати, в мешковатом, не по росту, казачьем наряде мальчишка. Еще безусое лицо было совершенно красиво в нескрываемой влюбленности. Точнее, он даже не сидел, а стоял на коленях, немного откинувшись назад. Расширенные черные зрачки блестящих немигающих глаз, приоткрытые губы, чуть-чуть шевелившиеся в повторении слов. Всем своим существом он был в ее песне:
Там, в краю далеком,
Буду тебе сестрой...
Девушка-девочка, аленький цветочек, она возносилась своим тоненьким голоском и, повторяясь лучащимся эхом его глаз, тихо плыла к небу в невесомом для нее горе печальных песенных слов, заплетенных с такой же невесомой нереальностью окружающих гор, этой речки из семи ручейков, красоты влюбленного в нее казачонка, красоты всего, всего этого великого и доброго мира:
Там, в краю далеком,
Я буду твоей рабой...
Ни он, ни она еще не понимали всех чувств той, от имени которой пелось под этим пьянящим солнцем и распахнутыми облаками. Но они, просто как щенки, всеми своими маленькими сердчишками трепетали, дрожали и завороженно скулили вслед за великой трагедией жертвенности, которая во всем своем страшном величии может открыться лишь большим и умудренным, но слишком сильным сердцам взрослых.
Милая моя, взял бы я тебя,
Но там, в краю далеком,
Ты мне совсем не нужна...
Она закончила, нет, оборвала песню, не сумев дотянуть последний звук. Он уже честно стоял на коленях, опустив взгляд, не смея даже шевельнуться перед ее неприкасаемой высотой, словно это именно он, он сейчас совершил самое ужасное - отверг девичью любовь. От пронзительной сопричастности уже улетевшим словам она сделала первый робкий шаг, потом уже порывисто - Глеб не мог слышать этого, но он ощутил шорох ее сарафана! - шагнула, подгибая колени, к юноше и, взяв в ладошки его голову, приклонившись, поцеловала. Нет, не в лоб, не в губы - в лицо. Куда получилось в первый раз. "Господи! Как они хороши! Дай им, Господи, дай им пронести эту радость! Спрятать, сохранить!" Глеб лежал глазами в небо и ничего больше не видел. Слезы бесстыдно сбегали по его вискам, а в соленой лучистости ресниц, как в ее песне, смешивались восторг и горе. "А я уже предатель. Тварь. Трус... Господи, не оставь их! Дай им тепла и сил!.."
Облака все плотнее заполняли небо. Бело-круглые теперь перекрывались снизу серо-синими холодными струйками, нагоняемыми прорывающимся через перевал западным ветром. Глеб натянул брюки, майку, сел завязывать свои изорванные, в узелках, шнурки. Когда поднял голову, замер: прямо на него с горы, перебегая от сосны к сосне, спускались двое молодых, спортивного вида, камуфлированных парня. Вроде бы они были и без оружия, но у одного через плечо уж очень многозначительно свисала тяжелая, застегнутая на замок черная сумка. Как раз под короткий штурмовой автомат. Так, это его "пастушки". И белые кроссовки - белые как у него. И кстати, как его майка. Или некстати? Главное теперь не шевелиться. Как белка на дереве. Но белка-то рыжая на рыжем. А он светится, как заранее побелевший осенний заяц. Глеб только косил глазами на приближающихся парней. Вот они - уже рукой подать. Один поднял голову, обвел глазами торчащие скальные пальцы. Не мог же он не видеть Глеба! Но взгляд равнодушно прошел мимо, даже, точнее, насквозь. "Я сегодня просто невидимка какой-то. Сначала в сенях жлоб прошел как бы так, потом у лагеря никто не поздоровался. Один только Анюшкин утром отметил мое существование через свои очки".
"Пастушки" обошли скалу с обеих сторон и оказались на берегу прямо рядом с молоденькой парочкой. Казачонок враз побледнел, зачем-то надел фуражку. Это значило, что действительно перед ними были чужие. Потом неуверенно шагнул, перекрывая собой девчушку. Парни подошли вплотную, встали и, отрезав их от леса, широко расставив ноги, в упор разглядывали испуганных малолеток. Один что-то негромко сказал - девчонка пригнула голову, зажала уши руками.
Глеб шумно, большими прыжками стал спускаться: "Там! В стране! Далекой! Есть! У меня! Жена!" "Пастушки" разом обернулись. Ну наконец-то заметили! Глеб, не давая им опомниться и как следует рассмотреть себя, накинул на голову куртку и долго-долго искал у нее рукава, направляясь наискосок вверх в лес и влево к лагерю. Что было у этих парней? Словесное описание? Ну не фотография же. Эй, козлы. Идите за мной. Идите, загляните в лицо: вам же нужен мой шрам на лбу? "Пастушки" послушались. Очень, очень мягко шагают. Но и он теперь не в штиблетах. Давайте погоняемся. Тут ведь особо не попалишь народу кругом, как грибов. Вон и чудные такие, может, слишком только уж алчные - даже не оглянулись, раззявы! - золотоискатели... Проскочили ребята, а я - вот уже где! Ну не надо только так скоро нагонять. Не надо. Давайте соблюдать правила: я как бы вас не замечаю, а вы как бы и не за мной... И уже он, уже теперь родной, милый, русский, может, даже какой-нибудь саратовский или рязанский йог! Умница, сиди, на месте сиди! Ищи-свищи свои блеклые видения, запрограммированные каким-то микрорайонным гуру Сидоровым... Так, так, так - это сердце совпадает с шагами. Но что-то уже слишком, слишком близко они. и зачем-то разделились... Лишь бы только нож не метнули. И где же эти ивановцы-собиратели? Вот здесь бы и поискали себе даров леса. Корешков там каких-нибудь, шишечек... До лагеря не меньше двухсот-трехсот метров. Тут вот сейчас его и кончат... Ага! Приотстали... В самом деле, приотстали... Попасут теперь... Ах вы, мои милые сосеночки, дорогие вы девчоночки! А я тоже не дурак, сейчас перейду речку и - вон в ту горку! "Хвост трубой, и Фомкой звали!" - как писал в своем Словаре пословиц русского народа бессмертный Даль... Да где же эта безалаберная охрана? Нет, казачки годятся только на личный подвиг. Храбрецы, конечно, но войсковой службы не тянут. Тут такие подозрительные типы, вроде меня, и одеты, кстати, так же, и обуты, бродят под самым забором. Автоматы в хозяйственных сумках носят. Может, еще и гранаты по карманам? А охрана со своими игрушечными нагаечками где-то опять возле кухни усы крутит. Непорядок. Надо Дажневу наябедничать.
Глеб перепрыгнул веревочное ограждение территории. Веревка веревкой, а сразу совсем другое ощущение. Как за китайской стеной: энергетика! Лагерь уже совсем был пуст. Видно, все уже окончательно надоели друг другу и разбрелись до обеда по окрестностям. Что интересно, и это стоило особо отметить: Глеб уже не обижался на своих "пастушков". Да, они его напугали, даже очень, надо признаться. Сердце и сейчас колотится как у котенка. Но он, кажется, стал привыкать к погоням. Так уже было, когда после "неудавшегося государственного переворота" за ним по-хамски открыто ходила "наружка". Когда его телефон, как и телефон родителей, громко прослушивался. Когда периодически, раз в месяц, кто-то, не особо стесняясь оставляемых за собой следов, прошаривал комнату, которую он снимал в Ясенево. Глеб тогда каждый день ждал ареста или провокации. И вдруг тоже как-то привык к этой наглой слежке. Убить могли и тогда... Но тогда вот именно - могли. А могли и не убивать. А теперь это было главной задачей. Теперь - хотели... Хороша же, однако, привычка! Неужели на таком ловят себя в камере смертников, когда ожидают два, три, пять лет исполнения приговора? Нет-нет, он пока не отморозок! Он пока знает, зачем ему жить. И так просто вам, козлята, на рога не попадется. Увы вам, винторогие! Глеб еще добавил несколько эпитетов "пастушкам", которые могла знать только мамина коллега-филолог, профессионально изучавшая мат. И потом, как считает Семенов, это задача воинов - искать свою насильственную смерть. А он-то себя видел как философа. И поэтому нуждался в мудрой, седой старости...