Аз буки ведал - Василий Дворцов 15 стр.


- Вот поглянь-ка, багульник... Растет и растет себе... А коли у кого в груди кашель не отходит, так им сразу поможешь. И при желтухе, и при костяных болях в плечах или в коленах... А сами веточки - яд... Вот если силу к еде потерял, то лучше корня ревеня ничего нету... Крапивой надо кровь останавливать, ранки затягивать, а сок ее при параличе помогает... Голубика - она сердце человеку крепит... Змееголовник - от головы... А главное, все с молитвой надобно...

Когда совсем стемнело, она вынесла ему набитый сеном короткий тюфячок. Потом и одеяльце из заплаток, "как у Анюшкина". Постелила рядом с ручейком, крупно - во всю длину и ширину - перекрестила:

- Вода-то теплая, вот здеся ночевать и хорошо будет.

- Хорошо так хорошо. А змея?

- А накоть поясок - опояшься. Ни одна тварь не тронет.

Поясок был тяжелый, ручного тканья, желтый с синими и красными свастиками. Да-да - свастиками. Это что ж такое, и здесь политика? Баба Таня все понимала с полувзгляда.

- Это скобарь. Четырехклюшный.

- Скобарь?

- Замок. Он мир замыкает.

- Как это?

Баба Таня подошла к очагу, тряхнула широкой, грубой ткани юбкой, сбросив с колен невидимые крошки. Огонь пыхнул навстречу ей искрами. Она вдруг показалась Глебу намного выше, чем днем. И когда она подняла вверх руки - освещенная пламенем, - это была уже не бабка, а Жена-Макошь с северных вышивок. Она опустила ладони, подошла к Глебу, кивнула. Он послушно прилег, укрылся. Баба Таня присела в ногах.

- Ну, слушай. Тебе это надо. В тебе уже семя зреет... Мы пришли сюда от севера. Когда Белый царь Алексий Михалыч отступился и упал, за ним на трон сел антихрист. Никон-то его предтечею был. Вот стал он нашу правую веру на латинску менять, стал русских людей в отступники из Книги Живых выписывать. Бесы как вихри по дорогам кружили, навии по домам шастали. Стон от края до края... Православные люди в бега подались. И достигли того места, где нет ни дня, ни ночи. Тут и погоня отстала - Господь их ужаснул фараоновым знаменьем... Там, на Океан-море, уже и деревья не росли - один мох да трава. Да камни. Вот наши деды и остались на тех камнях жить. Жили очень трудно, но молились без страха, трудились без отдыха, и Господь не оставлял. Сто лет прошло. И родился в одной вдовьей избе сын, Иоанном крещенный. Вот пошел раз на охоту и на грани земли и моря нашел большой Бел-горюч-камень. А на том камени и был один такой вот скобарь вверху, а другой внизу вырезан, один верх миру, другой низ означили. А промеж была карта-путешественник: как вся земля и где лежит. И как людям святую страну - Беловодье найти... К тому времени народ-то наш сильно разросся, зачастую еды всем не хватало. Великим постом старики один мох ели... А на Руси антихрист только и поджидал. Вот деды молились, молились сорок дней и ночей по-соборному, и открылось им, чтоб отправить трех молодых тот путь проведать... Жребий пал на Иоанна сотоварищи... А на дорогу им наткали в оберег таких вот поясков с клюшниками... Проводили и встали неусыпаемо псальтырь без передыху в очередь читать... Через три года один Иоанн вернулся. Был он страшно худ, и кровь изо рта шла... И принес с собой токмо малый камешек, на котором четырехклюшник, как и на Бел-горюч-камени был... Стали его скорей расспрашивать, так как боялись, что помрет. Долго Иоанн сказывал. Как первого друга слуги антихристовы схватили и в Москве-городе пытали-мучили. Язык вырвали, руки обрубили, чтобы не мог он боле ни Христа славить, ни двумя перстами креститися... С другим оне через Каменный пояс перешли. Да там уже дикие черемисы поймали, второго друга живьем свому божку пожрали: в зашитом мешке в воду кинули... Одному-то долга и горька показалась земля Сибирь. Но дошел Иоанн до страны, где в горах чудь жила.

- Да какая же тут чудь? Это же в Финляндии?

- Какая-никая. Чудь белоглазая. Здешняя. Она на Алтае до нас жила. Это маленькие таки были людишки. Все в пещерках жили. Копали тут руды да золото мыли. Злые, всех чужаков убивали. А еще у их токмо один глаз посреди лба был. А домины их змеи хранили. Оне у каждой пещерки и поныне кубом лежат... Когда Иоанн к им подошел, а змеи-то их на него кинулись! Он сперва не знал, куда убежать, а потом решил взобраться на скалу, а она с таким вот скобарем поверху оказалась. Глядь, а змеи-то вокруг аж в комья сбились, но на эту горку за ним не лезут. Вот он и понял тогда, что это четырехклюшник оберегает... А потом Иоанн и Катунь увидал - белую реку. Это, подумал, совсем уже близко Беловодье. Но только не смог он ее перейти: лег на пути Царский полоз... Ты, мил человек, и про его не слыхал? У-у! Темнота. Как ударил его Полоз в грудь хвостом, с той минуты он и заболел. Стал кровью харкать... Пошел вспять домой. И всю-то дорогу замками за собой запирал. Как? Запирал, как письмо подписывают. Сначала на всяком видном камне высекал по обрывам... И до сих пор, сказывают, в Сибири инородцы, кода о чем с кем сговорятся, клюшник сей для крепости друг другу дают. От нашенного то повелось... А когда болезнь ево совсем одолела, силы рубить кончились, он стал просто пояс свой обережный рвать и раздавать на сохранение всем православным странноприимцам... Иоанн кончил сказ, перекрестился, лег и отдал душу Богу Небесному...

Меж черных заслонов гор узкая полоска сиреневого неба над ущельем прорезалась редкими лучистыми звездами. В раскаленном, наполненном пеплом очаге с потрескиванием дотлевали рубиновые под золотыми перебежками головешки. Баба Таня совсем растворилась в темноте, только белый, под горло платок да красные руки над очагом, перебирающие кожаную "лестовку". "Это у нас, как у никониан четки, молитовки считать". Из ельника бесшумной тенью вылетела совка, сделала широкий круг над ними и вновь исчезла. Глебу давно не было так уютно: теплый ручеек, избушка на курьих ножках, добрая баба Таня с ручными змейками и птичками, да еще такие вот сказки.

- Вот тогда наши и пошли искать Беловодье. Шли долго, все ночами да лесами. Дорог-то боялись, служек-то царских. А в болотах-то много не насидишь: гнус кровь высасывал, дети от тумана хворали, старики мерли. Токмо везде единоверов своих находили с кусочками Ваниной опояски, с клюшниками-то, и те указывали путь далее... Долго ли, нет ли, но все ж дошли до Каменного пояса. Уральские казаки, что из истинной веры и давно Сибирь знали, присоветовали, чтоб взяли деды с собой росточков молодой березы. Зачем? А вот когда они в Алтай пришли, тут-то березоньки и сгодилась: везде, где она прорастала, у чуди враз шаманы мерли. Да, мерли. Очень уж их белый цвет пугал.

- А нашли Беловодье-то?

- Беловодье-то страна чудная. Святая. Туда нечистый не внидет. Потому всем туда прохода нет. Только по одному... По одному... Мой батя ушел...

- Когда? Как?

- Тебе побаю. Ты сам того сможешь. Только когда покрестисся.

- Я же крещеный!

- Обливанец ты. Оставь пока... Кода мама умерла, батя один остался. Ну и ушел... Идти надо не здесь было. Катунь - тоже белая река, но только летом. И еще в ей Полоз живет. Он огромный, мы в детстве с мамой след видели - ровно как бревно через дорогу кто протащил... А к истинному Беловодью змеи не приблизятся, там же святые живут. Раскаявшиеся... Змеи-то только золото хранят, то, что злая чудь накопала, но не Беловодье... Ближний вход - там, за перевалом. Потом еще один через две горы с белками. Да ты опять, чай, скажешь "не знаю!" Дионисьевы пещеры? Опять нет? Темнота... Река там не из горы, а обратно в гору - в яму течет... Вот по ей идти надо. Сначала ледники будут, что от Адама не таяли. Потом река подземная побелеет, из нее пить нельзя - вода мертвая! Потом свет пойдет, голоса там разные, стоны - но ты не оглядывайся! И выйдешь к озеру. На нем остров плавает. А на ем уже и Новый Ерусалим... Красивый!.. Кресты золотые горят... Колокола звенят, псальмы поют. А людей будет не видно! Никого не видно... Пока ты не покаешься в последнем самом своем грехе, ты их не увидишь... Понял? Не увидишь... Понял?.. Не увидишь...

Первый раз Глеб проснулся ночью. Звезды разрослись до наводящей ужас величины. Баба Таня заперлась в своей избушке. Тихо-тихо журчал теплый ручеек, да по ельнику иногда сверху прокатывалось легкое дыхание. Матрасец был малость жестковат, и в бок упирался камень. Глеб поискал удобного положения, потрогал поясок. "Вот тебе и свастика. Из Срединоземноморья - до Алтая. А откуда же свастика на Тибете? Нет, что-то не так: каким образом на Алтае встретились арийская руна и тибетцы? Которые ведут свои корни от ведьмы и обезьяны? Старообрядцы же не могут ничего общего иметь с туземцами, а тем более с такими. В принципе. Может, им тут другой, противоположный полюс встретился? В смысле духовной полярности?" Спать надо. Надо спать. Утро вечера мудренее.

Из-за домика, мягко ступая, вышла черная, как сама ночь, кошка. Худая, с провисшей спиной, она шла медленно и уверенно, чуть нервно подергивая своим тощим, с белым кончиком хвостом. Глеб не то чтобы сразу увидел, а скорее предугадал ее. И поэтому, когда вдруг совсем рядом слепыми фосфорными огнями сверкнули два жутких глаза, они не застали его врасплох: "Брысь, стерва!" Она приостановилась, еще раз сверкнула. И, раскрыв такой алый на черном рот, зло зашипела. "Так это же ты, тварь? Ты уже здесь!" Вот для чего был он, этот камень, под боком.

Из-за домика, мягко ступая, вышла черная, как сама ночь, кошка. Худая, с провисшей спиной, она шла медленно и уверенно, чуть нервно подергивая своим тощим, с белым кончиком хвостом. Глеб не то чтобы сразу увидел, а скорее предугадал ее. И поэтому, когда вдруг совсем рядом слепыми фосфорными огнями сверкнули два жутких глаза, они не застали его врасплох: "Брысь, стерва!" Она приостановилась, еще раз сверкнула. И, раскрыв такой алый на черном рот, зло зашипела. "Так это же ты, тварь? Ты уже здесь!" Вот для чего был он, этот камень, под боком.

Второй раз он проснулся от потрескивания разжигаемого костра, но ничего не увидел. Туман был как бинты на глазах. Даже его собственная протянутая рука по локоть уже терялась. Откуда-то из белизны доходил голос бабы Тани:

- Вставай, мил человек, вставай. Глянь: пора умываться. Сейчас и чаек поспеет. Лоб крести да за стол. Айдать... А то тебе в дорожку пора... Теперича не так блудливо будет. Теперь ты знаешь, куда и когда идти. Самое главное - к себе возвертайся. К себе. Через самосуд. Как поймешь, где, да когда, да кого предал, - считай, полпути. А там и покаяние. Только не оглядывайся. Слышь? Не верь своей слабости. Это чужое. С этим в Ерусалим не входят. Не входят... входят... Да ты, чай ли, опять заснул? Ну давай, давай! Тебе много сёдня идти.

Малиновка села ему на грудь. "Спасибо!" Поклонилась и улетела. Ага, это за кошку. Глеб вскочил, наплескал в лицо воды. Скрутил постельку, вслепую отнес к порогу. У огня чуть виднелось. Стал развязывать пояс.

- Не надоть, оставь себе.

- Спасибо!

- Нет. Нужно бы так баить: "Спаси Христос!" Это вот ужо по-нашенски, по истинно христиански будет.

- Спаси тебя Христос, баба Таня!

- Ангела-хранителя в дорогу! А чаю-то? Чаю?

Спаси Христос! До свидания!.. А он все же крещеный! И борода уже растет...

...Отец Михаил постоял, прислушиваясь к шуму за дверями. В пустой, без мебели огромной комнате было холодно и сумрачно - свет отключили позавчера. Потом подошел вплотную, положил руки им на плечи. Теперь, в облачении, он казался недоступным, совсем не тем подслеповатым и оттого неубедительным, толстым человеком - это был уже отец Михаил, взявшийся идти впереди своих чад до конца.

- Ребята, поймите меня правильно, я счастлив, что вы решили именно здесь в такое святое и страшное время креститься. Принять присягу добру и свету. Счастлив по-христиански, именно как пастырь. Но я должен быть уверен в осознанности вашего желания. Крещение есть акт и доброй человеческой воли, и величайшее таинство Церкви. Я... в восторге от вашего решения...

Отец Михаил, только что отслуживший вечерю, был несколько сбит с толку, хотя не хотел этого показывать: к нему должны были подойти совсем другие люди с совсем другими проблемами. И вдруг - крестины! Но действительно, днем-то им некогда. В чем только? Даже тазика не было... Он положил руки братьям на плечи. Помолчал, полуприкрыв глаза. Вдруг заговорил ровно, будто не от себя:

- Сам Господь Бог привел вас сюда в этот час. Я, Его иерей, покрещу вас так, как этого требует наша вера. Помните: вы сами шагнули в мир, коего воинами теперь будете до смерти. Земной смерти. Крещение - это та клятва, которой нельзя преступить назад, нельзя отрешиться без понимания смерти уже не этой, а вечной. Но и вы сами пожелали вступить в новую жизнь, которой не знали и еще не скоро узнаете... Она, эта жизнь, пока ищет вас. И она вас найдет - живых или мертвых... Христос, Бог наш, есть любовь, и я люблю вас, братья. Братья - Борис и Глеб...

Его расстреляли из пулемета, когда он вышел навстречу штурмующим с поднятым крестом и криком: "Остановитесь! Там же русские люди!" Потом уже мертвое его тело раздавили треки танка... Вместе с крестом...

Глава двенадцатая

Несмотря на густейший, осязаемыми липкими каплями клубящийся над теплым ручьем туман, возвращался Глеб быстро. Нужно было успеть в лагерь как можно раньше, чтобы не объясняться с охраной, откуда и зачем. Затем!.. Ну и баба Таня! Задала же тему к размышлению. И Мурка у нее хороша. "Мурка, Мурка, в кожаной тужурке". Птичку вот зачем обижает? Та, бедная, жалуется, жалуется, а ее никто не понимает. Ну кто за такую заступится, за такую маленькую? Вот если бы за индейку или, на худой конец, бройлерную курицу.

Он-то разок заступился. За такую же маленькую. Давно, очень давно, в- о ужас! - в тысяча девятьсот восемьдесят первом! Четырнадцать лет. А он и не успел понять - за что же, гражданин начальник?.. Тогда ее, маленькую, жутко третировали в комитете комсомола за "демонстративный отказ от общественных работ по оказанию помощи в уборке урожая подшефному совхозу". Ну и Глеб, как член бюро... А потом ему вдруг стало противно: за какую-то там картошку, с которой он и сам на третий день сбежал, правда, не выделываясь, как она, а под каким-то весьма благовидным предлогом, теперь делать страшно грозный вид над крохотной, пухленькой, отчаянно насупленной, с золотыми косичками, почти девчонкой. Ну высказала она вслух проректору все то, о чем все остальные только лишь думали... В общем, Глеб поддался настроению защитника слабых. И постарался вопрос замять. Она даже спасибо не сказала... А потом было Первое мая. Гм... Да, именно Первое мая.

Отмечать славный праздник единения всех трудящихся они начали по стойкой партийной традиции, еще тогда ничего не зная про Вальпургиеву ночь, с вечера тридцатого апреля. Пили в общаге на Ломоносова. В комнате было накурено, как в аду. Совсем к ночи остались только самые закаленные. Каждый третий тост не чокались - в память о расстреле рабочей демонстрации в Чикаго. Каждый второй - за отсутствующих дам. Каждый первый - за что попало: за весну, за вовкину удачу, за победу глебова брата, за гения Тарковского... и Ломоносова тоже. Потом, совсем ночью, пошли, как настоящие каратисты, бегать по деревьям. Потом долго что-то кричали на четвертый этаж в комнаты девчонкам. Но войти не могли, так как после этого самого бега по деревьям и демонстраций растяжек у троих брюки разошлись от ширинки до пояса... Потом потеряли Вовку, искали- искали и вернулись спать под самый рассвет праздничного дня... Утром же, как лучшие из лучших на потоке, они, вместе с праздничным оформлением колонны, были доставлены к площади Восстания для прохождения по Красной площади в этой самой оформленной колонне Московского государственного университета им. Ломоносова.

Погода уже с утра испортилась. Солнце затянули беспросветные, серые облака, в промежутки между домами чувствительно продувало. Потом и вовсе мелко-мелко и гадко-гадко заморосило. Они, зябко невыспавшиеся, кутались плечами, ушами и затылками в свои болоньевые куртки, коченеющими руками придерживая сырые, тяжелые древки знамен и портретов "членов" Политбюро. Настроение было далеко не то, что с вечера... И тут наконец-то нашелся пропащий Володька. Он был очень даже заметно весел. Заметно. Пришлось грудью прикрывать его от пытливых взоров преподавателей, а Володька в благодарность откинул полы своего серого полупальто: там таились две чудные капроновые головки. Передав древки первокурсникам, они, дружно рассеявшись, так же дружно собрались у крайнего подъезда ближней арки. Пустили по три буля. Старые дрожжи возбудились, и потеплело. Когда вернулись в славные ряды комсомола, уже хотелось немного петь, можно даже и про вихри враждебные. Дождь усилился, а выступление колонны все оттягивалось и оттягивалось. Народу в накопителе Ленинского района все прибывало. Рядом с ними расположился чей-то духовой оркестр. Музыканты не спеша расчехлили свои блестящие на фоне общей серости инструменты, стали продувать их, прокашливаясь и отплевываясь. Мельчайшие капли через брови перетекали уже в глаза, по древку от кумача за рукава расползалась жидкая краска, ботинки только что еще не хлюпали... Но тут оркестр на секунду разом замер и зазвучал, запел, грянул и вспыхнул огненными протуберанцами вальс! Это был тот самый вальс Овчинникова из "Войны и мира", столь любимый мамой, звучавший у них дома с пластинки почти каждое воскресенье. И Глеб не мог не срефлексировать - звуки, знакомые с детства звуки выносили душу на воздух, нужно было кружиться, кружиться. Он сунул кому-то свой надоевший флаг и шагнул к девчонкам, вытирая красные ладони о штаны сзади...

Маленькая стояла... ну, она просто стояла с краю. Он и не видел ее до этого момента. Золотые, но теперь уже остриженные и выбивающиеся из-под шелкового платочка, чуть вьющиеся волосы. Пухлые блестящие губки. Ресницы длинные, живые, в мельчайших капельках дождя. Глеб подтянулся, щелкнул каблуками, тряхнул мокрой "кукушкой". Она, о чем-то очень по-девчоночьи смеявшаяся с подружками, недоумевающе повернулась. Их глаза встретились, уперлись в противостоянии. И она уступила. Оглянулась на оркестр, на смотрящих вслед Глебу парням, чуть скосилась на притихших девчонок. И, тоже подтянувшись, полуприсела, раздвинув воображаемые фижмы, и положила руку ему на плечо... Вокруг сразу стали расступаться, освобождая им круг. Оркестр набирал силу. Его трубы мягко сверкали и отражались во множестве мелких, дрожащих под падающими каплями лужицах. Вальс вкрадчиво обнял, отделив размытостью всех, кто не попал в замкнутый круг их рук и плеч. И понес по набирающей восторг спирали, все быстрее и все выше вознося от этой черной блестящей мостовой, от мокрого, озябшего в сыром ветре оркестра, от подозрительно внюхивающихся преподавателей и от восхищенных подружек. И даже от чикагских рабочих... Глаза в глаза, дыхание в дыхание... Да как же он раньше ее не видел? Где же она пряталась? Она очень даже неплохо вальсирует - откуда? Это же вам не диско?.. А, собственно, плевать. Такой восторг, восторг, полет...

Назад Дальше