Я отвернулась.
Трубку долго никто не брал. Потом гудки на том конце прервались, и сердитый голос произнес:
– Говорите, черт вас подери!
– Мистер Каттерфилд? – подпустив в голос июльского меда, пропела я в трубку. – Извините, что беспокою вас посреди ночи. Это Дина Барбридж.
Некоторое время Мясник ничего не говорил. Наверное, думал, что это ему снится. Потом откашлялся.
– Слушаю, – настороженно сказал он.
– С одним нашим другом произошел несчастный случай. Требуется ваша помощь. – Я повернулась и, глядя на папашу в упор, сказала: – Мы заплатим.
Папаша закряхтел, но не посмел возразить.
– Какого рода несчастный случай?
– Очень редкий несчастный случай, – я сделала нажим на слово «редкий». – Нашего друга сильно поранила Мясорубка.
Мясник помолчал, потом сухо ответил:
– Обратитесь в похоронное бюро. Я подобного рода услуги не оказываю.
– Вы не поняли, мистер Каттерфилд. Он жив – пока жив. Мне показалось, случай должен вас заинтересовать.
Мясник снова помолчал, обдумывая услышанное, затем странно дрогнувшим голосом сказал:
– Везите.
Это у него от радости голос задрожал. Проклятый городишко, проклятая жизнь. Хочу в Россию, к медведям.
– Есть проблема, – быстро сказала я. – Другие папины друзья тоже здесь… неподалеку от нашего дома.
– Думаю, смогу решить эту проблему, – заверил Мясник. – Ждите.
Я дала отбой и повернулась к старику:
– Вот и все. А ты боялся… Стервятник. Не волнуйся, об оплате я с Каттерфилдом договорюсь. Я, в конце концов, дочь Стервятника.
Папаша снова заскулил.
– Диночка, разве можно так родного отца называть? Я же только для вас стараюсь… жестокая какая…
– Какая разница! – Безнадежный гнев, больше похожий на горе, мохнатым паучьим клубком перекатывался в горле. – Да, жестокая, зато у меня лучшие в городе сиськи! – рявкнула я чужим голосом и оскалилась в широкой улыбке, продемонстрировав папаше зубы.
Зубы у меня тоже были лучшие в городе.
Стервятник попятился назад и перекрестился.
Когда Диксон пошел на поправку – если это чудовищное состояние распотрошенного и кое-как зашитого тряпичного зайца можно было называть поправкой, – я забрала его из клиники к нам домой.
У бедняги Диксона никого не было, а сам о себе он позаботиться не мог. Он стал беспомощен не только физически, но и в умственном отношении напоминал пятилетнего ребенка… впрочем, ребенка довольно милого и доброжелательного. Невыносимая боль сожгла его мозг, но не смогла уничтожить что-то, что составляло сердцевину его сущности. Наблюдая за Диксоном, я продолжала задаваться вопросом – сохранилась ли моя сердцевина? Стала ли я такой, как и было задумано земной природой, или у меня в голове поселилось странное нечто, сидит там на водительском месте, дергает за серебристые паутинки, и давно умершая девочка послушно поворачивает туда, куда угодно логике, зародившейся под другими звездами?
Папаше моя идея принять Диксона в лоно семьи, разумеется, не больно-то понравилась, но возражать он не посмел. Чтобы скорей прекратить бесполезные споры, я втолковала Стервятнику, что такой поступок пойдет ему на пользу – возвысит его в глазах окружающих, и все такое. По-моему, он поверил. Он еще верил, будто в этом мире есть что-то, способное его возвысить. Смех да и только.
Мяснику, кстати, тоже не хотелось выпускать редкого пациента из своих цепких лап, но я пообещала, что буду привозить Диксона на обследования по первому требованию, и Каттерфилд отступил.
– Только ради такой прекрасной девушки, – галантно пояснил он и окинул меня плотоядным взглядом. Но я не заблуждалась на этот счет. Будь его воля, я бы пикнуть не успела, как оказалась на столе для препарирования в подвальной лаборатории клиники, а вздыхал он оттого, что не мог сию же секунду вскрыть мне череп электролобзиком. Кто-то говорил мне – Каттерфилд считает, будто Зона внесла какие-то изменения в мой гипофиз. Может показаться забавным, но я отчасти понимала Мясника. Нам обоим до смерти хотелось узнать, из каких кирпичиков я состою… только в моем случае «до смерти» не было фигурой речи.
– Отцу вашему обследоваться бы надо, что-то он неважно выглядит, – сказал на прощание Каттерфилд.
– Папа всегда неважно выглядит, – ответила я. – Но вы за него не волнуйтесь, ему нравится, как он живет.
– А сами, Дина, не желаете? За здоровьем надо следить смолоду, – в который раз предложил Каттерфилд. Мина у него была постная, благочестивая, а в глазах плескался ведьмин студень.
– Профилактика – наше все? – усмехнувшись, спросила я.
– Именно, подумайте над моим предложением.
Черта лысого тебе, а не мой гипофиз!
– Я подумаю, – дипломатично сказала я. – Честное слово, подумаю.
Взяла радостно загукавшего Диксона за локоток и повела к машине.
Дочери сталкера не стоило ссориться с единственным приличным врачом в городе.
Одного я не сумела – заставить папашу называть Диксона нормальным человеческим именем. Когда я привезла подлатанного беднягу домой, Стервятник вышел на крыльцо встречать нас. Он с откровенным любопытством разглядывал Диксона, его раздробленную беззубую челюсть, стянутый шрам на верхней губе, короткий нос, собранный из кусочков прежнего, заглянул в опаловую голубизну глаз, лишенную жизненного блеска, потом поскреб свою вечную черную щетину и хмыкнул, как припечатал:
– Суслик! Как есть Суслик! – И с тех пор звал его только так.
Вслед за ним и остальные сталкеры подхватили новое прозвище – сгинул Красавчик Диксон, как будто и не было его на свете, будто бы никто никогда не дивился цветам без запаха… только Рэд Шухарт, он один продолжал относиться к Диксону по-человечески. Поэтому, когда я заметила, что и до Рыжего добрались мои флюиды, отнеслась к этому скорее с сочувствием, чем со скукой, которую в последнее время вызывало поголовное слюнопускание в мою сторону.
Сбылись ведь мечты идиота. У всех… ну, или почти всех… радовалось сердце, на меня глядючи. Что же до моего сердца, то оно в комплектации, указанной Стервятником Золотому Шару, не предусматривалось. Иногда я чувствовала себя гостьей, усаженной за роскошный стол, ломящийся от еды – от простых блюд до деликатесов. И вот ты пробуешь то одно, то другое, а запаха не обоняешь и вкуса не чувствуешь, и насыщения не достичь, просиди ты за этим столом хоть тысячу лет.
Как с тем царем, о котором я читала в детстве.
Только в моем случае все превращалось не в золото, а в дерьмо какое-то.
Иногда казалось, что с Рыжим дерьма может и не случиться. Называл же он Диксона Диксоном. Чушь, конечно. Я и тогда знала, что чушь. Но иллюзии – это как витамины для души, без них, знаете ли, и сбрендить недолго.
Надо отдать Рыжему должное – он сопротивлялся изо всех сил. Он старался не пялиться на меня и, когда бывал в нашем доме, всегда держал дистанцию – боялся ненароком коснуться моего тела. Напрасные усилия. Я же как заразная болезнь, от которой не придумано лекарства, и не думайте, что я была от этого в восторге – не больно-то приятно ощущать себя какой-то африканской лихорадкой.
В тот день, когда Барбриджу отрезали то, что осталось от его ног, Рэд наконец-то до меня дотронулся. Влепил мне затрещину, придурок рыжий. Сама, конечно, была виновата. Нельзя было срываться при нем. Вообще ни при ком нельзя, но при Рыжем в особенности. Он, как и многие любители порвать на себе фуфайку, терпеть не мог чужих истерик. Вот и получила – за то, что в мыслях у него было то же, что и у меня, за ядовитую отраву, которую я излучала, и которой он не мог противиться, и еще за то, что предчувствовал – никогда я не стану, как его Гута, в одиночестве сидеть на кухне у окна и гадать на ромашке – придет или не придет.
Уходил он размашисто, весь из себя в праведном негодовании; горестно поскуливал Диксон, неловко зажавший пустой стакан в скрюченной руке, а я, прищурясь, сверлила Рыжего между лопатками зеленой точкой и видела, что очень скоро он вернется, причем вернется всенепременно надравшимся, вроде это и не он сам пришел, честный муж и отец, а его темная половина, что вылезает на свет божий под воздействием горячительного.
– Не плачь, увидишь еще своего Рыжего, куда он денется, – утешила я Диксона.
Так и случилось, правда с отсрочкой на два года, потому что в тот же вечер Рыжий загремел в тюрягу.
Вернулся он изменившимся. Раньше был отчаянным, а теперь выглядел отчаявшимся. Будто перешагнул некую пограничную черту и от этого перестал быть цельным. Добро и зло перемешались у него в голове, как в лотерейном барабане, и непредсказуемая смесь выплескивалась на окружающих в хаотическом порядке.
Во сне Рэд часто поминал некий контейнер со смертью, ругался по-черному и скрипел зубами. Я даже порой призадумывалась – уж не убил ли он кого, потому что какие-то расплавившиеся мертвецы постоянно появлялись в его хмельном ночном бреду, а он кричал, что так им и надо и что он всем еще покажет. Был у Рыжего такой пунктик – со всех сторон его окружали какие-то сволочные «все» и «они», виноватые во всех рыжих бедах. Ох, любил он на эту тему порассуждать.
Как-то я не сдержалась и, когда Рэд вновь начал скармливать мне эту бодягу, откровенно захохотала:
– Наверное, и ко мне в постель тебя враги уложили. Оторвали от семьи, вот ведь бессовестные твари, а?
Получила в ответ по полной программе, понятное дело. Затрещину и рассказ о моем неприглядном моральном облике. Месяц потом не являлся. Я тогда подумала – вот и славно, давно пора заканчивать с этой историей. Но прошло время, и все вернулось на круги своя. Сцепились мы с Рыжим колючками, крючками, якорями – не расцепиться…
А Стервятник эту перемену в Рыжем прохлопал. Уверовал в непогрешимость Шухарта, после того, как тот его из Зоны безногого выволок.
Романтик Артур так и вовсе считал его последним героем, устоявшим на ногах. Заприметила их однажды вместе в «Боржче», когда забежала туда перехватить пару мартини. Устроилась в темном углу за разлапистым фикусом и понаблюдала.
Брат, перегнувшись через стол, что-то горячо втолковывал Рыжему, а тот с равнодушным невозмутимым лицом пережевывал отбивную. Артур все говорил, а Рыжий все пережевывал и пережевывал, только иногда что-то односложно отвечая, и я никак не могла взять в толк, что свело их вместе.
Не может же быть, чтобы Арчи что-то могло понадобиться в Зоне.
Весь мир лежал у его ног, а он о чем-то просил Рэда Шухарта!
Тут в памяти возникла картинка: Дик Нунан, всеобщий друг и приятель, в этом же «Боржче», уже пьяненький, раскрасневшийся, полушутливо-полусерьезно вещает такому же подогретому Рыжему, что из-за вечных разрушителей порядка, как он, не будет царствия небесного на земле, и что в несчастье Рыжему более комфортно, чем в каком-либо другом состоянии, а я с любопытством гляжу на Рэда, предвкушая, как он сейчас отбреет Нунана, и Рыжий действительно произносит красочную речь о том, где и в каком виде видал он ихний порядок и ихнее царствие – тоску небесную и скукотищу небесную…
…Я задумчиво пощелкала зажигалкой – к чему вспомнилось? – и, отставив недопитый бокал, ушла с неприятной маетой в груди.
Несколько дней я ходила с этой маетой и думала, что надо бы поговорить с братом, да все не выходило. То меня не было дома, то Артура… то мне вдруг начинало казаться, что затея глупая – слишком многое пришлось бы объяснять, и я не была уверена, что из объяснений выйдет что-либо путное. Не связывайся ты с этим Рыжим, братишка, скажу я Артуру. А давай ты не будешь связываться с ним сама, сестренка, ответит мне Артур и будет прав.
В конце недели я наконец решила, что попытка – не пытка, и постучалась к нему. Никто не ответил, но за дверью громко звучала музыка.
Я прошла в комнату.
У входа валялись тяжелые гриндерсы и рюкзак, кожаная куртка была брошена прямо на ковер. Артур спал в кресле перед включенным большим телевизором. По MTV шел какой-то концерт.
Длинные девчачьи ресницы отбрасывали смуглую тень на чистую кожу. У него было сосредоточенное лицо человека, и во сне решающего какую-то сложную задачу.
Подумав, не стала будить брата, решив, что утро вечера мудреней, только натянула на него свалившийся плед и направилась к выходу.
…Эти назойливые слова, снова и снова ввинчивающиеся в воздух жалобным наждачно-насморочным голосом, которым и петь-то было невозможно, настигли меня у порога.
– Тук-тук-тук в ворота рая, тук-тук-тук в ворота рая, тук-тук-тук в ворота рая…
Я оглянулась. На экране, в центре огромного помоста, сооруженного прямо на стадионе, стоял, как гвоздь, небрежно вбитый в доски, щуплый узколицый пожилой мужик в черном костюме гробовщика. Глаза его закрывали темные очки; буйные, с проседью, волосы дыбились над желтым изможденным лицом, на шее хитрым способом была укреплена губная гармоника, к которой желтолицый периодически прикладывался, как пьяница прикладывается к бутылке, извлекая из маленькой продолговатой коробочки пронзительные, разрезающие сердце пополам ноты.
Выглядел мужик хуже некуда, пел как придавленный автомобильным колесом енот, а вот поди ж ты – стоял на гигантской сцене, как у себя дома в тапочках, и уводил за собой всю эту огромную толпу, раскачивающуюся в едином ритме.
– Тук-тук-тук в ворота рая…
И мне снова показалось, что вот она, другая жизнь, промелькнула вспышкой в старомодных очках, скатилась – как с горки вниз – по надменно изогнутому носу, подмигнула и затерялась в разноцветном переплетении звуков…
Я дослушала песню в каком-то трансе, всю, до конца – до того момента, когда затихли последние отзвуки и стадион взорвался радостным ревом. Потом вышла, плотно закрыв за собой дверь.
Это был последний раз, когда я видела Артура. Ночью он ушел.
Поутру мы нашли на кухонном столе записку, в которой Артур обещал нам, что «все будет хорошо».
Черт бы побрал это «все будет хорошо», после которого обычно все бывает хуже некуда.
Пока папаша, нахмурясь, рассуждал, что, собственно, Артур имел в виду, да какую трепку он задаст сопляку за подобные штуки, я прислушивалась к взволнованному лепету Диксона, доносившемуся сверху.
Оставив Стервятника с его утренней порцией спиртного, я поднялась наверх. Диксон стоял на балконе и вытянутыми руками странно водил в воздухе.
И тогда я увидела, что его так взволновало.
– Папа! – слабым голосом позвала я, когда смогла выдавить из себя хоть что-то.
Удивительно, но он меня услышал.
– Господи, что же это за чертовщина? – бормотал враз побуревший папаша, таращась на вал тумана, накатывающий на старый потертый Хармонт со стороны Зоны.
Собственно, это был не совсем туман. Это больше было похоже на колючую сахарную вату, в глубь которой засунули тысячи спутанных елочных гирлянд. Стена раскинулась по всему горизонту и надвигалась медленно, но неумолимо, как завтрашний день, перемигиваясь нежными радужными огнями.
– Это Зона, что ж еще? – ответила я, ничуть не сомневаясь в своих словах. – Какой-то ублюдок добрался до Золотого Шара. Гад какой-то, которому все было не так. Небось воображал, что сейчас человечество осчастливит. А вылезло из него вот это. Теперь везде будет Зона… – Подивившись внезапно пришедшей мысли, я добавила: – А ведь твое желание было не самым худшим.
Потом взглянула на Диксона.
Диксон дирижировал.
Диксон сиял.
Диксон был счастлив.
Наверное, в детстве он любил сахарную вату.
– В подвал?.. – раздумчиво проговорил папаша.
– Я не пойду в подвал, папа. Я устала, – ответила я, разглядывая приближающуюся Зону.
– Ну, нет так нет, – неожиданно легко согласился Стервятник. – Чего мы там не видели, в подвале-то. А здесь – благодать, воздух, птички щебечут…
Я покосилась на него. Папашины веки опали, подбородок обвалился, рожа вдруг стала предельно умиротворенной, как у покойника. Он и вправду слушал птичек.
Я не знала, что принесет нам полдень. Скорей всего, Хармонт будет сметен с лица земли – девяносто девять процентов. Может, Зона вернет Диксону здоровье и ясный взгляд, у Стервятника отрастут ноги или русалочий хвост, я же стану бледной долговязой девицей со старой фотографии и начну пописывать стишки – один процент… Одно, пожалуй, было бы для нас хуже всего – если все останется как прежде. Пожалуй, это было бы отвратительнее смерти, и об этих процентах думать не хотелось.
Стервятник быстро и почти беззвучно зачастил что-то. Мне показалось, он чертыхается, но, прислушавшись, поняла – он молится.
Одной рукой я обняла его за плечи, другой поймала жесткую клешню Диксона и сказала:
– Молись, папа.
И добавила, сама не знаю зачем:
– Тук-тук-тук в ворота рая…