Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 9 - Вальтер Скотт 19 стр.


Но помощник приора находил, что все это лишь пустые отговорки.

— Я ясно вижу, — сказал он однажды, отвечая на возражения Эдуарда, — что не только у неба, но и у дьявола есть свои слуги и что слуги дьявола столь же или, увы! более предприимчивы и всячески стараются ублаготворить своего господина. Я надеюсь, мой молодой друг, что ты отказываешься вступить на предлагаемое поприще не потому, что враг рода человеческого уловил тебя на одну из своих обычных приманок — леность, любострастие, стремление к благам мира сего и жажду мирской славы. Но в особенности я надеюсь, более того — я верю, что тщеславное желание овладеть высшей мудростью (грех, в который особенно часто впадают люди, способные к наукам) еще не привело тебя к страшной опасности знакомства с вредными учениями, ныне столь распространенными, касающимися религии. Лучше было бы для тебя, чтобы ты остался так же невежествен, как смертные твари, чем, побуждаемый гордыней всезнайства, преклонил бы ухо к льстивым речам еретиков.

Эдуард Глендининг выслушал это назидание отца Евстафия опустив глаза, но не преминул, когда он замолк, горячо восстать против обвинения, что он когда-либо интересовался чем-либо, что находится под запретом церкви. И, таким образом, монаху ничего не оставалось, как снова гадать, почему же этот юноша проявляет такое отвращение к принятию монашеского чина.

Существует старинная пословица — ее приводил еще Чосер и ее же цитировала королева Елизавета: «Даже величайшие ученые не всегда самые мудрые люди на свете!» И пословица эта совершенно справедлива, даже если бы поэт и не приводил ее, а королева на нее не ссылалась. Если бы отец Евстафий поменьше думал об успехах еретического учения и побольше обращал внимания на то, что происходило в башне, он мог бы угадать по глазам Мэри Эвенел (которой было лет четырнадцать-пятнадцать) ту причину, из-за которой ее юный друг уклонялся от монашеских обетов. Я уже говорил, , что она тоже была прилежной ученицей отца Евстафия, и ее невинная, полудетская красота производила на него сильное впечатление, хотя он, может быть, и сам того не сознавал. Ее дворянство и виды на богатое наследство давали ей право на изучение искусства чтения и письма. К каждому уроку, который задавал ей монах, она готовилась вместе с Эдуардом; он его ей объяснял и пояснял, пока она не усваивала все в совершенстве.

Вначале Хэлберт учился вместе с ними. Но его заносчивость и отсутствие выдержки скоро оказались несовместимыми с делом, требующим упорства и неослабного внимания. Посещения помощника приора были нерегулярными, и часто он отсутствовал неделями. В этих случаях Хэлберт обязательно забывал заданный урок и вдобавок многое из того, что он выучил ранее. Этот недостаток ему был, конечно, неприятен, но не настолько, чтобы возбудить в нем желание исправиться. Иногда, по примеру всех лентяев, он, вместо того чтобы заниматься самому, начинал мешать своему брату и Мэри Эвенел, и между ними происходили разговоры вроде следующего:

— Эдуард, надевай шапку и идем скорее — лэрд Колмсли уже показался в ущелье со своими собаками.

— А мне все равно, — отвечал младший брат. — Свора собак может затравить оленя и без меня, а мне надо помочь Мэри Эвенел приготовить уроки.

— А ну тебя! Ты, кажется, будешь зубрить уроки монаха, пока сам не превратишься в монаха. Мэри, хочешь, пойдем со мной? Я покажу тебе голубиное гнездо, о котором тебе рассказывал.

— Я не могу идти с тобой, Хэлберт, — отвечала Мэри, — мне надо выучить урок, а это займет много времени. Мне очень обидно, что я такая тупая. Если бы я могла справиться с ним сама так быстро, как Эдуард, я бы с радостью пошла.

— Если так, я тебя подожду. Мало того — я сам попробую выучить урок.

Улыбнувшись, но тяжко вздохнув при этом, он вновь взялся за букварь и принялся с усилием затверживать то, что ему было задано. Как бы изгнанный из общества своих товарищей, он печально и безмолвно уселся в углу одной из глубоких оконных ниш. После тщетных усилий преодолеть как книжную премудрость, так и свое нежелание ее постичь он невольно принялся наблюдать за своими товарищами по учению, вместо того чтобы заниматься делом.

Картина, представившаяся его взору, была очаровательна, но почему-то она не доставляла ему особого удовольствия. Прелестная девушка, склонившись над книгой со спокойным, но сосредоточенным выражением, пыталась внимательно разобраться в возникших трудностях, время от времени обращаясь к Эдуарду за помощью, а тот сидел с ней рядом, готовый по первому ее слову устранить любое затруднение, и, казалось, был горд одновременно как успехами своей ученицы, так и сознанием пользы, которую он ей приносит. Между ними существовала тесная, живая связь — желание овладеть знаниями и торжество при устранении встречающихся трудностей.

Глубоко уязвленный (хотя и не сознавая ни характера, ни источника своего раздражения), Хэлберт не в силах был дольше любоваться этой мирной сценой. Он вскочил, отбросил в сторону букварь и воскликнул:

— К черту все эти книги и дураков, которые их выдумали! Вот если бы десяток-другой южан показался у нас в ущелье, тогда бы мы узнали, какая ерунда все это бормотание и бумагомарание.

Мэри и Эдуард остолбенели: они смотрели на Хэлберта с изумлением, а он продолжал, все более волнуясь, весь раскрасневшись, со слезами на глазах:

— Да, Мэри, я желал бы, чтобы отряд южан напал на пас сегодня, сейчас же! Тогда бы ты убедилась, что крепкая рука и острый меч стоят много больше, чем все мудрейшие книги на свете и все гусиные перья, которыми они были писаны.

Мэри была удивлена и напугана его горячностью, но тотчас же ласково ответила:

— Ты рассердился, Хэлберт, потому что не можешь выучить урок так скоро, как Эдуард. Я такая же непонятливая. Иди сюда, Эдуард сядет между нами и будет учить нас обоих вместе.

— Меня он учить не будет, — сердито ответил Хэлберт. — Я никак не могу научить его делать то, что мужественно и почетно, и не желаю учиться у него монашеским фокусам. Я ненавижу монахов с их гнусным кваканьем, как у лягушек, с их длинными рясами, как бабьи юбки, со всеми их приседаниями, с их преподобиями и преосвященствами и с этими ленивыми вассалами, которые им в угоду барахтаются в болоте с плугом и бороной от самых святок до Михайлова дня. Я никого не хочу назвать лордом, кроме того храбреца, кто с мечом в руках отстоит свое звание. И, по мне, тот не мужчина, кто не знает, что такое сила и мужество.

— Ради бога, успокойся», Хэлберт! — воскликнул Эдуард. — Если бы тебя кто-нибудь услышал и потом донес, это погубило бы маму.

— Так донеси ты на меня! Это пойдет тебе на пользу, а повредит только мне одному. Передай им, что Хэлберт Глендининг никогда не будет вассалом какого-нибудь старикашки в клобуке и с выбритой макушкой, когда двадцать баронов в шлемах с перьями нуждаются в храбрых оруженосцах. Пускай монахи тебе отдадут мой несчастный клочок земли, и собирай ты с него зерна побольше, чтобы хватило тебе на овсяную кашу.

Он решительно вышел из комнаты, но тут же вернулся и продолжал в том же злобно-раздраженном тоне:

— И нечего вам о себе так много воображать — особенно тебе, Эдуард, — потому только, что вы носитесь с этой книгой на пергаменте и хвастаете, что умеете ее читать. А учителя я найду получше вашего старого, угрюмого монаха, и книга у меня будет лучше его печатного молитвенника. Раз ты так обожаешь ученость, Мэри Эвенел, ты скоро увидишь, кто из нас ученее — Эдуард или я.

Тут он выбежал из комнаты и уже больше не возвращался.

— Что с ним такое? — спросила Мэри, наблюдая через окошко, как Хэлберт широкими и неровными шагами удалялся вверх по ущелью. — Куда это твой брат спешит, Эдуард? О какой книге, о каком учителе он тут говорил?

— Не стоит об этом гадать, — отвечал Эдуард. — Хэлберт злится, сам не зная на что, и говорит, сам не зная о чем. Давай лучше заниматься, а он устанет карабкаться по скалам и вернется обратно, как это всегда с ним бывает.

Но, видимо, у Мэри были более серьезные основания для беспокойства. Под предлогом головной боли она отказалась продолжать урок, которым они были столь увлечены, и Эдуарду так и не удалось уговорить ее заниматься в то утро.

Между тем Хэлберт с лицом, искаженным ревнивой злобой, с глазами, еще влажными от слез, с непокрытой головой быстро, как лань, бежал вверх по узкому, бесплодному ущелью Глендеарг. Точно бросая отчаянный вызов судьбе, он выбирал самые нехоженые, самые опасные тропы, много раз сознательно подвергая себя опасности, хотя ему ничего не стоило ее избежать, чуть отклонившись в сторону. Казалось, он хочет лететь прямо, как стрела, пущенная из лука.

Наконец он добежал до узкой расселины среди скал, напоминающей горный овраг, откуда в ущелье стекал небольшой ручеек, впадающий в речку, протекающую через Глендеарг. Он стал взбираться по этой расселине еще выше, нисколько не замедляя шаг, не глядя по сторонам и не останавливаясь ни на минуту, пока не достиг источника, из которого ручеек брал свое начало.

Наконец он добежал до узкой расселины среди скал, напоминающей горный овраг, откуда в ущелье стекал небольшой ручеек, впадающий в речку, протекающую через Глендеарг. Он стал взбираться по этой расселине еще выше, нисколько не замедляя шаг, не глядя по сторонам и не останавливаясь ни на минуту, пока не достиг источника, из которого ручеек брал свое начало.

Здесь Хэлберт остановился и окинул все окружающее мрачным и почти испуганным взором. Перед ним вздымался громадный утес; в его расселине росло деревцо дикого остролиста, который осенял своей темно-зеленой листвой журчавший внизу ручеек.. Скалы по обе стороны родника вздымались так высоко и сходились так близко, что только летом, да и то в солнечный день, лучи света могли достичь дна бездны, где стоял Хэлберт. Но сейчас было лето, полуденный час, и солнечные зайчики беспрепятственно плясали на прозрачных струях источника.

«Сейчас самый подходящий момент! — подумал Хэлберт. — И сейчас я… я смогу скоро стать гораздо ученее, чем Эдуард со всем его прилежанием. Мэри увидит, что не к нему одному можно обращаться с вопросами и не он один может сидеть рядом с ней, и прижиматься к ней, когда она читает, и указывать ей всякое слово и всякую букву, А она любит меня больше, чем его, это наверняка: в ней течет благородная кровь, и она презирает робость и трусость. Но что же я сам-то стою здесь так робко и трусливо, точно я какой-нибудь монах? Что мне бояться вызвать эту тень — этого духа? Я уже его видел однажды, так почему же мне его не увидеть еще раз? Что он может мне сделать — мне, человеку из костей и мяса, да еще когда при мне отцовский меч? Если от одной мысли о бесплотном духе у меня сердце колотится и волосы шевелятся на голове, то что со мной будет, когда передо мной окажется банда живых ражих южан? Клянусь душой первого Глендининга, я сейчас испробую заклинание!»

Он скинул с правой ноги кожаную туфлю (или низкий башмак), встал в боевую позицию, обнажил свой меч и, оглядевшись вокруг, как бы собираясь с силами, трижды низко поклонился остролисту и трижды источнику, а затем произнес громким голосом следующие стихи:

Едва он произнес эти строфы, как в трех шагах от Хэлберта Глендининга возникла женская фигура в белом одеяний.

ГЛАВА XII

Как сказано было в конце предыдущей главы, едва успел молодой Хэлберт Глендининг произнести слова таинственного заклинания, как в двух ярдах перед ним предстало видение в образе прекрасной женщины в белом. Ужас, объявший его, взял верх над его природной храбростью и над твердой решимостью не испугаться в третий раз того духа, которого он уже лицезрел дважды. Ведь человеку невольно становится не по себе от сознания, что он находится в присутствии существа, по облику ему подобного, но по своей природе и стремлениям столь чуждого, что он не может ни понять его намерения, ни предугадать его действия.

Хэлберт стоял молча, с трудом переводя дыхание. Волосы у него поднялись дыбом, рот был открыт и взор неподвижен. И единственным доказательством его прежней решимости оставался застывший в его руке меч, направленный в сторону видения. Наконец Белая дама (так мы будем называть это существо) голосом несказанно прекрасным начала напевать (или даже скорее петь) следующие стихи:

Изумление, охватившее Хэлберта, уступило место решимости, и он смог кое-как произнести дрожащим голосом:

— Именем бога заклинаю тебя, кто ты?

Ответ прозвучал в иной мелодии и в другом ритме:

Белая дама остановилась, как бы выжидая ответа. Но пока Хэлберт медлил, не зная, как начать, видение стало постепенно блекнуть, становясь все более и более бестелесным. Правильно угадав в этом признак его скорого исчезновения, Хэлберт принудил себя наконец выговорить:

— Леди, когда я видел тебя в ущелье и ты вернула нам черную книгу Мэри Эвенел, ты сказала, что в один прекрасный день я научусь читать ее.

Белая дама ответила:

— Я не буду больше поступать так, прекрасная дева, — сказал Хэлберт. — Я хочу учиться, и ты мне обещала, что, если у меня будет такое желание, ты мне поможешь. Я не боюсь тебя больше, и я не хочу больше оставаться невеждою.

По мере того как он произносил эти слова, образ Белой дамы становился все более зримым и наконец сделался таким же явственным, как вначале. Бесформенная и бесцветная тень снова приняла черты почти телесной реальности, хотя краски ее были менее ярки, а контур фигуры менее отчетлив и определенен — так по крайней мере казалось Хэлберту, — чем у кого-либо из простых смертных.

— Исполнишь ли ты мое желание, прекрасная леди, — вопросил он, — и дашь ли ты в мое распоряжение священную книгу, которую Мэри Эвенел так часто оплакивала?

Белая дама отвечала:

— Если я и был лентяем, — возразил юноша, — то теперь, ты увидишь, я буду стараться с лихвой все наверстать. Еще недавно совсем другие мысли были у меня на уме, другие чувства волновали мое сердце, но отныне, клянусь небом, все мое время будет посвящено серьезным занятиям. За один сегодняшний день я точно пережил годы. Я пришел сюда мальчиком, я вернусь мужчиной, я смогу говорить не только с людьми, но со всеми нездешними существами, которые по божьему соизволению передо мной предстанут. Я узнаю, что содержит в себе эта таинственная книга, я узнаю, почему леди Эвенел так ее любила, и почему монахи так ее боялись и хотели украсть, и почему ты дважды спасала ее из их рук. Что за тайна заключается в ней? Скажи, заклинаю тебя!

Белая дама, с видом необыкновенно печальным и торжественным, наклонила голову, скрестила руки на груди и отвечала:

— Дай мне эту книгу, миледи, — попросил юноша. — Меня называют лентяем, меня считают тупицей, но на этот раз у меня хватит терпения, а с божьей помощью, и рассудка, чтобы ее понять. Отдай мне ее.

Назад Дальше