«На моем лице не отразится ничего, — гордо думал Хэлберт. — Я буду так же невозмутим, как он».
И, взяв с полки мешок с рыболовными принадлежностями, он принялся искусно плести лесу и насаживать крючки и заготовил с полдюжины мух (для тех, кто восхищается благородным искусством ужения рыбы по старинному способу, сообщаем, что для наживки он пользовался коричневыми птичьими перьями) к моменту, когда сэр Пирси добрался до заключительных велеречивых образов божественного Астрофела. Таким образом, и Хэлберт проявил величественное пренебрежение ко всему, что может принести завтрашний день.
Так как было уже поздно, обитатели Глендеарга стали расходиться по своим комнатам. Уходя, сэр Пирси сказал хозяйке дома, что ее сын Элберт…
— Хэлберт, — поправила его Элспет, отчетливо произнося имя сына, — Хэлберт, он назван в честь своего деда Хэлберта Брайдона.
— Так вот, я просил вашего сына Хэлберта вместе со мной завтра на рассвете поднять оленя с лежки, чтобы я сам мог убедиться, так ли ваш сын проворен в этом деле, как утверждает молва.
— Увы, сэр, — ответила Элспет, — боюсь, что он даже чересчур проворен. — Если уж речь идет о проворстве — когда в его руках такая штука, где с одной стороны сталь, а с другой чья-то беда. Во всяком случае, он всегда к вашим услугам, и я полагаюсь на вас, что вы научите его во всем покоряться нашему владыке и лорду милостивому аббату и убедите принять выгодную должность ловчего. Ведь, как справедливо говорили тут два достойных монаха, это будет большим подспорьем в моем сиротском положении.
— Доверьтесь мне, почтенная хозяйка, — объявил сэр Пирси, — я намереваюсь так основательно втолковать ему правила поведения и вежливости по отношению к вышестоящим лицам, чтобы впредь он уже никогда по легкомыслию не погрешал против должной почтительности. Мы встретимся, следовательно, внизу, у березовой рощи, — сказал он, обращаясь к Хэлберту, — чуть только дневное светило приоткроет свои вежды. — Юноша ответил знаком согласия, и рыцарь продолжал: — А теперь мне остается пожелать моей обольстительной Скромности скорейшей встречи с нежными сновидениями, что веют крылами над ложем спящих красавиц. Прелестному созданию я желаю самых щедрых даров Морфея, а всем прочим — обычной доброй ночи, и сам прошу у вас разрешения уединиться на ложе отдохновения, хотя могу воскликнуть вместе с поэтом:
Отвесив изысканный поклон, он удалился, не слушая вдову Глендининг, которой хотелось уверить гостя, что он проведет нынешнюю ночь много приятнее, чем предыдущую, поскольку для него из монастыря прислали теплые одеяла и мягкую перину. Но доблестный рыцарь, вероятно, полагая, что изящество его ухода сильно пострадает, если он, спустившись с героических высот, начнет обсуждать столь прозаические домашние подробности, поспешил выйти из комнаты, не дослушав хозяйку.
— Очень приятный джентльмен, — сказала вдова Глендининг, — но, надо признаться, с причудами. Поет нежно, только песня очень уж длинная. Его беседа, скажу по совести, полезна, но хотелось бы знать, когда он думает уехать.
Выразив, таким образом, свое уважение к гостю и в то же время дав понять, что она не прочь его выпроводить, добродушная хозяйка предложила всем идти спать, а Хэдберту наказала вовремя подняться, чтобы на рассвете встретиться с сэром Пирси Шафтоном, как он того пожелал.
Лежа на соломенном тюфяке рядом с братом, Хэлберт невольно посетовал на крепкий сон, который тотчас же смежил очи Эдуарда, а ему в этой милости отказал. Чем больше он думал, тем яснее становились ему загадочные слова призрака о том, что талисман, которого он так опрометчиво добивался, принесет ему больше вреда, чем добра. Слишком поздно, увы, стал он сознавать, какие опасности и горести будут угрожать его семье независимо от исхода предстоящего поединка. Если его ждет смерть, то он мог бы сказать просто: «Люди, прощайте!» В его сознании крепла уверенность, что его матери и близким как наследство после него достанутся самые ужасные затруднения и бедствия, — такое предчувствие никак не могло приукрасить в его воображении облик смерти, и без того угрюмый. Совесть подсказывала ему, что гнев аббата жестоко обрушится на его родных; одна надежда, что их оградит великодушие победителя. А Мэри Эвенел? Разве поражение, если оно постигнет его в предстоящем поединке, не покажет, что он нимало не годился ей в защитники, зато уж постарался даже после смерти навлечь несчастье на нее и на тот дом, где она с самого младенчества находила приют и защиту. К этим размышлениям примешивались все горькие и тревожные чувства, овладевающие самыми смелыми людьми, готовыми драться за правое дело, если к решению спора, с оружием в руках, судьба влечет их первый раз в жизни.
Каким бы плачевным ни представлялось ему будущее в случае поражения, и победа над соперником не сулила ничего отрадного, кроме сохранения жизни и некоторой услады оскорбленного тщеславия. Для друзей, для матери и брата, а в особенности для Мэри Эвенел, последствия его торжества могли быть пагубнее, чем поражение и смерть. Оставшись победителем, английский рыцарь мог бы из великодушия протянуть руку помощи семье павшего, но, если бы сэр Пирси не вернулся с поединка, ничто не смогло бы оградить Глендинингов от преследования аббата и монахов, которые притесняли бы их за нарушение мира во владениях обители и за убийство гостя, сраженного тем вассалом церкви, в чей дом этот гость, по указанию аббата, был водворен как в безопасное убежище. Любой исход роковой встречи предвещал Хэлберту крушение его семьи — крушение, вызванное единственно его запальчивостью, и мысли об этом, как тернии в изголовье, не давали Хэлберту сомкнуть глаз и лишали покоя его душу.
Напрасно искал он третьего пути; правда, один ему представился, но он был унизителен и тоже чреват опасностями. Можно было чистосердечно рассказать английскому рыцарю, при каких странных обстоятельствах он стал обладателем этой таинственной иголки. Рассказать, что Белая дама дала ему этот дар (в минуту гнева, как он теперь вспомнил) нарочно для того, чтобы он предъявил его сэру Пирси. Но гордость не позволяла юноше унизиться до подобного признания, и рассудок, который в таких случаях чудесным образом спешит на помощь гордости, приводил множество доказательств бесполезности и низости такого шага.
«Если я расскажу о столь удивительном приключении, — рассуждал он сам с собой, — меня или заклеймят как лжеца, или накажут как колдуна. Будь сэр Пирси Шафтон великодушен, благороден и доброжелателен, как рыцари, о которых мы читаем в романах, мне удалось бы завоевать его доверие, и, не раболепствуя перед ним, я мог бы избежать тягостного положения, в котором очутился. Но он человек высокомерный, заносчивый, тщеславный и дерзкий — такой у него по крайней мере вид… Унижаться перед таким противником бесполезно…»
— Нет, не буду унижаться! — воскликнул он, вскочил с постели, схватился за свой палаш и начал им размахивать при лунном свете, проникавшем в комнату через глубокую нишу, служившую окном. Вдруг, к его крайнему изумлению и испугу, на освещенном луною полу возник воздушный облик, не бросающий тени па пол. В смутном призраке Хэлберт по голосу узнал Белую даму.
Еще никогда при виде ее не испытывал он такого волнения. Раньше он сам вызывал ее и, с нетерпением ожидая, что она покажется, был готов ко всему, что могло произойти. Но на этот раз Белая дама пришла без зова, и ее появление, казалось, предвещало надвигающееся несчастье. Юношу охватил гнетущий страх от сознания, что он вступил в сообщество с потусторонним существом, могущество и намерения которого ему неизвестны, а поступки — неподвластны. Окаменев от ужаса, он пристально глядел на призрачную гостью, которая пропела или скорее продекламировала следующие строки:
— Сгинь, вероломный дух! — вскричал Хэлберт. — Я заплатил за твой совет слишком дорогой ценой. Прочь отсюда, во имя господа бога!
Белая дама засмеялась, и ее холодный, неестественный смех был куда страшнее, чем томная грусть, обычно звучавшая в ее голосе. Она продолжала:
Вне себя от ужаса Хэлберт крикнул брату:
— Эдуард, проснись! Проснись, ради всего святого! Эдуард проснулся и спросил, что случилось.
— Сгинь, вероломный дух! — вскричал Хэлберт. — Я заплатил за твой совет слишком дорогой ценой. Прочь отсюда, во имя господа бога!
Белая дама засмеялась, и ее холодный, неестественный смех был куда страшнее, чем томная грусть, обычно звучавшая в ее голосе. Она продолжала:
Вне себя от ужаса Хэлберт крикнул брату:
— Эдуард, проснись! Проснись, ради всего святого! Эдуард проснулся и спросил, что случилось.
— Посмотри кругом, — сказал Хэлберт, — посмотри хорошенько, ты никого не видишь в комнате?
— Да тут нет никого, поверь мне, — ответил Эдуард, озираясь по сторонам.
— Как, а в лунном свете там, на полу, ты ничего не видишь?
— Ничего не вижу, — ответил Эдуард, — один ты стоишь тут, опершись на обнаженный меч. Прошу тебя, Хэлберт, доверься духовному оружию и меньше полагайся на сталь и железо. Сколько ночей в последнее время ты спал неспокойно, стонал, бредил о битвах, привидениях, духах… И сон не освежал тебя… Проснувшись, ты продолжал бредить наяву. Послушайся меня, дорогой Хэлберт, прочти Pater и Credo, отдай себя в руки всевышнего, и ты заснешь крепко и встанешь здоровым и бодрым.
— Все может быть, — прошептал Хэлберт, не спуская глаз с очертаний женской фигуры, которую по-прежнему различал отчетливо, — все может быть, но скажи: неужели ты никого не видишь в комнате, кроме меня?
— Никого, — повторил Эдуард, приподнимаясь и опираясь на локоть. — Дорогой брат мой, убери подальше свой меч, прочитай молитву и постарайся заснуть.
Во время этой речи Белая дама смотрела на Хэлберта с презрительной улыбкой; бледность ее щек стала сливаться с бледным светом луны, а потом исчезла и улыбка, так что Хэлберт потерял из виду призрачную гостью, к которой так неотступно стремился привлечь внимание брата.
— Господи, спаси и сохрани мой разум, — прошептал он, отложил в сторону меч и бросился на кровать.
— Аминь, любимый брат мой, — промолвил Эдуард. — Не забывай: нам не должно в беспечные минуты докучать небесам, памятуя, что к ним мы обращаемся в нашей скорби. Не сердись на то, что я сейчас скажу, дорогой брат. С недавних пор ты стал чуждаться меня, не знаю почему. Правда, я не отличаюсь ни атлетической силой, ни резвостью и отвагой, которыми ты отличался с детства, но ведь до последнего времени ты не гнушался моего общества. Поверь, что втайне я не раз плакал, не решаясь, однако, нарушить твое уединение. Было время, когда ты дорожил мною; пусть я не умею гнаться за дичью с таким жаром и убивать ее так метко, как ты, но ты всегда с удовольствием внимал мне, когда, завтракая с тобой на привале у какого-нибудь живописного ручейка, я пересказывал тебе увлекательные легенды из далекого прошлого, слышанные от кого-нибудь или прочитанные в книгах. Теперь же, не знаю почему, я потерял твои расположение и привязанность. Послушай, успокойся, не размахивай руками, это все от дурных снов, — продолжал Эдуард. — Боюсь, не лихорадит ли тебя. Позволь мне получше закутать тебя плащом.
— Не надо, — ответил Хэлберт, — не волнуйся попусту, твое беспокойство и слезы обо мне напрасны.
— Нет, послушай, брат, — настаивал Эдуард, — твои слова во сне и теперешний бред наяву показывают, что ум твой занят существом, не принадлежащим роду человеческому. Наш добрый отец Евстафий разъяснял, что хотя не подобает прислушиваться ко всем вздорным россказням о духах и привидениях, но в священном писании сказано, что в местах пустынных и уединенных гнездятся злые бесы, и те, кто посещает подобные пустоши в одиночку, становятся добычей или потехой разных блуждающих демонов… И потому прошу тебя, братец мой, разреши мне сопровождать тебя, когда ты в следующий раз пойдешь вверх но ущелью; там, как тебе известно, есть места с дурной славой. Ты не нуждаешься в моей охране, но знай, Хэлберт, подобные опасности успешнее побеждаются рассудком, чем отвагой. Хоть я не смею хвалиться собственной премудростью, зато имею знания, почерпнутые из мудрых книг прошедших поколений.
Слушая брата, Хэлберт едва не поддался искушению открыться Эдуарду
— поведать ему о том, что тяжелым камнем лежало у него на сердце. Но когда Эдуард напомнил ему, что завтра большой церковный праздник и Хэлберту следовало бы, отложив в сторону все прочие обязанности или удовольствия, пойти в монастырь и покаяться в грехах отцу Евстафию, который весь день будет принимать кающихся в исповедальне, в юноше заговорила гордость и положила конец его колебаниям.
«Нет, — решил он, — не буду признаваться! Выслушав мой удивительный рассказ, меня могут счесть обманщиком или еще того хуже. Не буду я увиливать от встречи с этим англичанином — его рука и оружие, может быть, не сильнее моих. Ведь предки мои сражались с людьми и почище его, даже если он дерется так же ловко, как произносит цветистые речи».
Гордость, как известно, часто спасает мужчин, да и женщин от нравственного падения, но когда в душе человека к голосу гордости присоединяется голос страсти, эти два чувства почти всегда торжествуют над совестью и разумом. Приняв окончательное, хоть и не самое правильное решение, Хэлберт наконец крепко заснул и проснулся только с рассветом.
ГЛАВА XXI
Едва занялась заря, Хэлберт Глендининг вскочил, наскоро оделся, опоясался мечом и взял свой самострел, как будто собираясь на обычную охоту. Ощупью спустился он по темной винтовой лестнице и почти бесшумно отворил внутреннюю дверь и калитку железной ограды. Очутившись наконец во дворе, он обернулся, чтобы взглянуть на башню, и увидел, что кто-то махнул ему платком из окна. Не сомневаясь, что этот знак подает ему сэр Пирси, он остановился, чтобы подождать его. Но то была Мэри
Эвенел, которая, как призрак, выскользнула из массивных и низких ворот. Хэлберта удивило ее появление, и он почувствовал себя, сам не зная почему, человеком, пойманным на месте преступления. Общество Мэри Эвенел никогда еще не было ему в тягость вплоть до этой минуты, когда ему показалось, что она неспроста с грустью и осуждением в упор спросила его, что он сейчас собирается делать.
Он указал на самострел и хотел было отговориться, сославшись на охоту, но Мэри перебила его:
— Не надо, Хэлберт, такие уловки недостойны человека, который всегда говорил правду. Не оленя идешь ты убивать… Рука и сердце твои устремлены к другой цели. Ты ищешь бранной встречи с этим приезжим.
— Для чего это мне враждовать с нашим гостем? — возразил Хэлберт, густо покраснев.
— Действительно, многое должно было бы удержать тебя от этого шага, — сказала Мэри. — Нет никакой разумной причины для вашей ссоры, а между тем ты к ней стремишься.
— Почему ты так думаешь, Мэри? — спросил Хэлберт, стараясь скрыть свои истинные намерения. — Этот англичанин — гость моей матери, ему покровительствуют аббат и вся монастырская братия, а от них мы все зависим. Притом он знатного рода. Почему же ты решила, что я захочу, что я осмелюсь мстить ему за какое-то опрометчивое слово, которое вырвалось у него против меня скорее по легкомыслию, чем со зла?
— Увы, — ответила девушка, — ты спрашиваешь меня об одном, а на уме у тебя совсем другое. С самого детства ты был смельчаком, искал опасности, вместо того чтобы ее избегать, горел страстью к приключениям, требующим мужества. Страх тебя и теперь не удержит. Так пусть тебя остановит жалость! Жалость, Хэлберт, к твоей престарелой матери, которую и смерть и победа твоя равно лишат утешения и поддержки в старости.
— У нее остается мой брат Эдуард, — воскликнул Хэлберт, отвернувшись от Мэри.
— Да, в этом ты прав, — ответила она. — Спокойный, великодушный, заботливый Эдуард, обладающий твоим мужеством, Хэлберт, но без твоей запальчивости, гордый, как ты, но более благоразумный. Он не допустил бы, чтобы мать и названая сестра тщетно умоляли его не губить свою жизнь, он не растоптал бы их надежды на счастье и на защиту.
При этом упреке сердце Хэлберта переполнилось горечью.
— К чему этот разговор? У вас есть защитник куда лучше, чем я, разумнее, осмотрительнее, даже храбрее, как оказывается; вы не беспомощны, и я вам не нужен.
И он снова повернулся, чтобы уйти, но тут Мэри Эвенел коснулась его руки, и так нежно, что, едва ощутив это легкое прикосновение, Хэлберт почувствовал себя прикованным к месту. Так и застыл он, выставив одну ногу вперед, словно собирался бежать, но внезапно утратил решимость и способность шевельнуться, подобно страннику, который по мановению руки чародея окаменел на бегу.