Человек-обезьяна - Вильгельм Гауф 2 стр.


Если затем бургомистр и доктор в гневе, который они не смели громко выражать, садились за партию в шахматы, то племянник придвигался, заглядывал в свои большие очки через плечи к бургомистру, порицал тот или другой ход и говорил доктору, что он должен ходить так-то и так-то, на что они оба втайне очень сердились. Если потом бургомистр в досаде предлагал ему партию, чтобы как следует поставить ему мат, так как считал себя вторым Филидором,[2] то старый господин туже стягивал племяннику галстук, после чего тот становился вполне учтивым и вежливым и сам быстро ставил бургомистру мат.

До сих пор в Грюнвизеле почти каждый вечер играли в карты по полкрейцера за партию. Племянник находил это мизерным, ставил кронталеры и червонцы, утверждал, что никто не играет так тонко, как он, но обыкновенно опять примирял с собою оскорбленных лиц, проигрывая им огромные суммы. Им было даже совсем не совестно получать с него очень много денег, потому что «ведь он англичанин, следовательно, из богатого дома». Так говорили они и совали червонцы в карман.

Таким образом, племянник иностранца в короткое время приобрел необыкновенное уважение в городе и окрестностях. С незапамятных времен нельзя было вспомнить, чтобы в Грюнвизеле видели такого молодого человека, и это было самым странным явлением, какое когда-либо замечали. Нельзя было сказать, что племянник чему-нибудь учился, кроме, пожалуй, танцев. Латинский и греческий языки были для него китайской грамотой, как обыкновенно говорится. Во время одной игры в обществе, в доме бургомистра, он должен был что-то написать, и оказалось, что он не мог написать даже свое имя; в географии он делал самые поразительные ошибки, так что ему ничего не стоило перенести немецкий город во Францию или датский – в Польшу; он ничего не читал, ничему не учился, и главный священник часто сомнительно качал головой по поводу грубого невежества молодого человека. Но несмотря на это, все, что племянник делал или говорил, находили превосходным. Ведь он был так нахален, что всегда хотел быть правым, и концом каждой его речи было: «Я знаю это лучше!»

Так подошла зима, и только теперь племянник выступил с еще большей славой. Всякое общество, где его не было, находили скучным и зевали, когда умный человек говорил что-нибудь; но когда племянник на плохом немецком языке начинал рассказывать даже глупейшую вещь, все превращалось в слух. Теперь оказалось, что превосходный молодой человек был и поэтом, так как почти не проходило вечера, чтобы он не вынул из кармана каких-то бумаг и не прочел обществу несколько сонетов. Правда, находились некоторые люди, утверждавшие относительно одной части этих стихотворений, что они плохи и без чувства, а другую часть они, кажется, уже читали где-то в печати. Но племянник не смущался, читал и читал, потом обращал внимание на красоты своих стихов, и каждый раз следовало шумное одобрение.

Но его триумфом были грюнвизельские балы. Никто не мог танцевать дольше и быстрее его, никто не делал таких смелых и необыкновенно грациозных прыжков, как он. К тому же дядя всегда великолепно одевал его по новейшему вкусу, и хотя платье сидело на его теле как-то нехорошо, но все-таки находили, что он одет очень мило. Правда, во время этих танцев мужчины считали себя немного оскорбленными новыми приемами, с которыми он выступил. Прежде всегда бал открывал бургомистр собственной персоной, а знатнейшие молодые люди имели право распоряжаться остальными танцами, но с тех пор как появился иностранный молодой человек, все это было совсем иначе. Не спрашивая много он брал за руку первую попавшуюся даму, становился с ней впереди, делал все, что ему нравилось, и был господином, хозяином и царем бала. А так как дамы находили эти манеры превосходными и приятными, то мужчины ничего не могли возразить против этого, и племянник по-прежнему оставался при своем самозванном достоинстве.

Старому господину такой бал доставлял, по-видимому, величайшее удовольствие. Он не спускал с племянника глаз и все время улыбался про себя, а когда около него собиралось все общество, чтобы наградить его похвалами за приличного, благовоспитанного юношу, он от радости совершенно не мог опомниться, потом заливался веселым смехом и казался глупым. Грюнвизельцы приписывали эти странные проявления радости его большой любви к племяннику и находили это вполне в порядке вещей. Но иногда дядя должен был применять к племяннику и свое отеческое влияние, потому что среди грациознейших танцев молодому человеку могло прийти в голову смелым прыжком вскочить на эстраду, где сидели городские музыканты, вырвать из рук музыканта контрабас и ужасно запилить на нем. Иногда же он сразу переменял позицию и начинал танцевать на руках, вытянув ноги вверх. Тогда дядя обыкновенно отводил его в сторону, делал ему там строгие выговоры и туже стягивал ему галстук, так что племянник опять становился вполне вежливым.

Так вел себя племянник в обществе и на балах. Но как это обыкновенно бывает с нравами, дурные расиространяются всегда легче хороших, и новая, бросающаяся в глаза мода, хотя бы она была крайне смешной, имеет в себе что-то заразительное для молодых людей, еще не размышлявших о самих себе и об обществе. Так было и в Грюнвизеле с племянником и его странными манерами. Когда молодые люди увидели, что неуклюжего племянника, с его грубым смехом и болтовней и с его дерзкими ответами старшим, скорее уважают, чем порицают, так что все это находят даже очень остроумным, то стали думать про себя: «Мне легко сделаться таким же остроумным повесой». Прежде они были прилежными, способными молодыми людьми. Теперь они думали: «К чему образование, если с невежеством лучше имеешь успех?» Они оставили книги и стали везде шляться по улицам и площадям. Прежде они со всеми были учтивы и вежливы, ждали, пока их спросят, и отвечали прилично и скромно. Теперь они стояли в рядах мужчин, болтали, высказывали свое мнение, смеялись в лицо даже бургомистру, если он что-нибудь говорил, и утверждали, что они все знают гораздо лучше.

Прежде молодые грюнвизельцы питали отвращение ко всему грубому и пошлому. Теперь они стали петь разные дурные песни, курить из огромных трубок табак и шляться по простым кабакам. Они тоже купили себе большие очки, хотя видели вполне хорошо, надели их на нос и стали думать, что теперь они люди с положением – ведь у них такой же вид, как у знаменитого племянника! Дома или в гостях они ложились в сапогах со шпорами на мягкий диван, в хорошем обществе качались на стуле или подпирали щеки обоими кулаками, а локти клали на стол, что теперь имело очень привлекательный вид. Напрасно их матери и друзья говорили им, как все это глупо, как неприлично – они ссылались на блестящий пример племянника. Напрасно им доказывали, что племяннику, как молодому англичанину, простительна некоторая национальная грубость. Молодые грюнвизельцы утверждали, что они точно так же, как самый лучший англичанин, имеют право быть остроумно невоспитанными. Словом, жалко было видеть, как в Грюнвизеле благодаря дурному примеру племянника совершенно погибали нравы и хорошие обычаи.

Но радость молодых людей по поводу их грубой, распущенной жизни продолжалась недолго, потому что следующий случай сразу переменил все явление. Зимние удовольствия должны были закончиться большим концертом, который хотели исполнить частью городские музыканты, частью искусные любители музыки в Грюнвизеле. Бургомистр играл на виолончели, доктор превосходно играл на фаготе, аптекарь, хотя у него не было настоящего дарования, играл на флейте, а несколько барышень из Грюнвизеля разучили арии, и все было отлично приготовлено. Тогда старый иностранец заявил, что хотя таким образом концерт будет превосходным, но, очевидно, не хватает дуэта, а во всяком порядочном концерте необходимо должен быть дуэт. Этим заявлением были немного смущены; правда, дочь бургомистра пела как соловей, но где взять кавалера, который мог бы спеть с нею дуэт? Наконец вспомнили было о старом органисте, который когда-то пел превосходным басом, но иностранец стал уверять, что все это не нужно, так как его племянник отлично поет. Этому новому превосходному таланту молодого человека немало изумились. Он должен был спеть что-нибудь на пробу, и за исключением некоторых странных манер, которые сочли английскими, он пел как ангел. Итак, поспешно разучили дуэт, и наконец наступил вечер, когда концерт должен был усладить слух грюнвизельцев.

К сожалению, старый иностранец не смог присутствовать при триумфе своего племянника, потому что был болен, но бургомистру, посетившему его еще за час до концерта, он дал несколько наставлений относительно своего племянника.

– Мой племянник – добрая душа, – сказал он, – но иногда у него являются разные странные мысли и тогда он начинает дурить; поэтому-то мне и жаль, что я не могу быть на концерте, так как при мне он очень осторожен, он уж знает почему! Впрочем, к его чести я должен сказать, что это не нравственная распущенность, а физическая. Это зависит от всей его натуры. Господин бургомистр, когда у него явятся, может быть, такие мысли, что он вскочит на пюпитр или вовсе вздумает заиграть на контрабасе или тому подобное, если вы тогда только немного ослабите ему высокий галстук, или, если и тогда ему не станет лучше, совсем снимите его, то увидите, каким он тогда станет послушным и вежливым.

К сожалению, старый иностранец не смог присутствовать при триумфе своего племянника, потому что был болен, но бургомистру, посетившему его еще за час до концерта, он дал несколько наставлений относительно своего племянника.

– Мой племянник – добрая душа, – сказал он, – но иногда у него являются разные странные мысли и тогда он начинает дурить; поэтому-то мне и жаль, что я не могу быть на концерте, так как при мне он очень осторожен, он уж знает почему! Впрочем, к его чести я должен сказать, что это не нравственная распущенность, а физическая. Это зависит от всей его натуры. Господин бургомистр, когда у него явятся, может быть, такие мысли, что он вскочит на пюпитр или вовсе вздумает заиграть на контрабасе или тому подобное, если вы тогда только немного ослабите ему высокий галстук, или, если и тогда ему не станет лучше, совсем снимите его, то увидите, каким он тогда станет послушным и вежливым.

Бургомистр поблагодарил больного за доверие и пообещал сделать в случае нужды так, как он посоветовал ему.

Концертный зал был битком набит, так как явились весь Грюнвизель и все окрестности. Чтобы разделить с грюнвизельцами редкое наслаждение, из округи на расстоянии трех часов пути собрались с многочисленными семействами все охотники, священники, управляющие, сельские хозяева и тому подобное. Городские музыканты отличились; за ними выступил бургомистр, сыгравший на виолончели под аккомпанемент аптекаря, игравшего на флейте; после него органист, при всеобщем одобрении, пропел басовую арию, да и доктору немало похлопали, когда он сыграл на фаготе.

Первое отделение концерта кончилось, и все с нетерпением ждали второго, когда молодой иностранец должен был петь с дочерью бургомистра дуэт. Племянник явился в великолепном костюме и уже давно обращал на себя внимание всех присутствовавших. Недолго рассуждая он лег на великолепное кресло, поставленное для одной графини, жившей по соседству; он вытянул ноги, смотрел на всех в огромный бинокль, который был у него кроме больших очков и играл с большой меделянской собакой, приведенной им в собрание, несмотря на запрещение брать собак. Графиня, для которой было приготовлено кресло, явилась, но племянник и не подумал встать и уступить ей место; наоборот – он уселся еще удобнее, и никто не посмел сказать что-нибудь об этом молодому человеку, а знатная дама должна была сидеть на совершенно простом соломенном стуле, среди остальных городских дам, и, говорят, немало сердилась.

Во время чудной игры бургомистра, во время превосходной басовой арии органиста, даже когда доктор фантазировал на фаготе и все затаили дыхание и слушали, племянник заставлял собаку приносить носовой платок или очень громко болтал с соседями, так что все, кто не знал его, удивлялись странным манерам молодого человека.

Поэтому не удивительно, что всем было очень любопытно, как он споет свой дуэт. Началось второе отделение. Городские музыканты что-то немного сыграли, и вот бургомистр подошел с дочерью к молодому человеку, подал ему лист с нотами и сказал:

– Месье! Не угодно ли вам теперь петь дуэт?

Молодой человек засмеялся, оскалил зубы и вскочил. Бургомистр с дочерью последовали за ним к пюпитру, а все общество было исполнено ожидания. Органист стал отбивать такт и дал племяннику знак начинать. Племянник посмотрел в свои большие стекла очков на ноты и стал издавать ужасные, жалобные звуки. Органист закричал ему:

– Двумя тонами ниже, почтеннейший! Вы должны петь до!

Но вместо того чтобы петь до, племянник снял один из своих изящных башмаков и бросил его в голову органиста, так что пудра разлетелась во все стороны. Увидев это, бургомистр подумал: «А, теперь у него опять телесные припадки», подскочил, схватил племянника за шею и послабее завязал ему галстук, но от этого молодому человеку стало только хуже. Он говорил уже не по-немецки, а на каком-то очень странном языке, которого никто не понимал, и делал большие прыжки. Бургомистр был в отчаянии от этого неприятного перерыва, поэтому он решил совсем развязать галстук у молодого человека, с которым произошло, должно быть, что-то совершенно особенное. Но едва он сделал это, как остановился, остолбенев от ужаса. Вместо кожи человеческого цвета, шею молодого человека покрывала темно-бурая шерсть, и он тотчас же стал прыгать еще выше и страннее, схватился лайковыми перчатками за волосы, сдернул их и – о диво! Эти прекрасные волосы были париком, который он бросил бургомистру в лицо, а голова оказалась обросшей той же бурой шерстью.

Он скакал по столам и скамейкам, опрокидывал пюпитры, топтал скрипки и кларнет и казался бешеным.

– Ловите его, ловите его! – закричал бургомистр совершенно вне себя. – Он с ума сошел, ловите его!

Но это было трудно, потому что племянник сдернул перчатки и показал на руках когти, которыми вцеплялся людям в лица и жестоко царапал их. Наконец одному смелому охотнику удалось схватить его. Он сжал ему длинные руки, так что он бился только ногами и хриплым голосом хохотал и кричал. Кругом собралась публика и стала рассматривать странного молодого господина, который теперь уже совсем не был похож на человека. А один ученый господин, живший по соседству и имевший большой кабинет редкостей природы и чучела разных животных, подошел ближе, тщательно осмотрел его и потом с удивлением воскликнул:

– Боже мой! Почтенные господа и дамы, как только вы допускаете это животное в порядочное общество? Ведь это обезьяна, Homo Troglodytes Linnaei![3] Я сейчас же дам за нее шесть талеров, если вы уступите ее мне, и сделаю из нее чучело для своего кабинета.

Кто опишет изумление грюнвизельцев, когда они услыхали это! «Что! Обезьяна, орангутанг в нашем обществе? Молодой иностранец – обыкновенная обезьяна?» – восклицали они и, совершенно одурев от удивления, смотрели друг на друга. Они не хотели верить, не доверяли своим ушам, и мужчины стали осматривать животное тщательнее, но оно было и оставалось самой обыкновенной обезьяной.

– Но как это возможно! – воскликнула жена бургомистра. – Разве он часто не читал мне своих стихов? Разве он не обедал у меня, как и всякий другой человек?

– Что? – горячилась жена доктора. – Как? Разве он часто и много не пил у меня кофе, не вел с моим мужем ученого разговора и не курил?

– Как! Возможно ли это! – воскликнули мужчины. – Разве он не играл с нами в кегли в ресторане на скале и не спорил о политике, как всякий из нас?

– И как? – жаловались все они. – Разве он даже не танцевал в первой паре на наших балах? Обезьяна! Обезьяна! Это чудо, это колдовство!

– Да, это колдовство и дьявольская штука, – сказал бургомистр, принося галстук племянника, или обезьяны. – Смотрите, в этом платке заключалось всё колдовство, делавшее его в наших глазах достойным любви. Вот широкая полоса эластичного пергамента, исписанная разными странными знаками. Мне даже кажется, что это по-латыни. Никто не может прочесть это?

Главный священник, человек ученый, часто проигрывавший племяннику партию в шахматы, подошел, посмотрел на пергамент и сказал:

– Вовсе нет! Это только латинские буквы, это значит следующее:

Да, да, это адский обман, вроде колдовства, – продолжал он, – и это нужно примерно наказать!

Бургомистр был того же мнения и тотчас отправился к иностранцу, который, должно быть, был колдуном, а шесть городских солдат несли обезьяну, потому что иностранец должен был тотчас же подвергнуться допросу.

Окруженные громадной толпой народа, так как всем хотелось увидеть, как дело пойдет дальше, они подошли к пустому дому. Стали стучать в дом, звонить, но напрасно, никто не показывался. Тогда взбешенный бургомистр велел выломать дверь и потом пошел в комнаты иностранца. Но там ничего не было видно, кроме разной старой домашней утвари. Иностранца не могли найти. Но на его рабочем столе лежало большое запечатанное письмо, адресованное бургомистру, которое он тотчас и вскрыл. Он прочел:

«Любезные грюнвизельцы!

Когда вы читаете это, меня уже нет в вашем городке, и теперь вы, вероятно, давно узнали, какого происхождения и откуда мой милый племянник. Примите шутку, которую я позволил себе с вами, как хороший урок не приглашать насильно в свое общество иностранца, желающего жить по-своему. Сам я ставил себя слишком высоко, чтобы разделять ваши вечные сплетни, ваши дурные нравы и ваш смешной образ жизни. Поэтому я воспитал молодого орангутанга, которого вы так полюбили, как моего заместителя. Прощайте и по мере сил воспользуйтесь этим уроком».

Грюнвизельцы немало стыдились перед всей страной. Их утешением было то, что все это произошло неестественно. Но больше всего стыдились молодые люди в Грюнвизеле, потому что они подражали дурным привычкам и манерам обезьяны. С этих пор они уж не облокачивались, не качались вместе со стулом, молчали, пока их не спросят, сняли очки и были вежливы и учтивы, как прежде; а если кто когда-нибудь опять усваивал такие дурные и смешные манеры, то грюнвизельцы говорили: «Это обезьяна». А обезьяна, которая так долго играла роль молодого господина, была отдана ученому, имевшему кабинет редкостей природы. Он пускает ее ходить по двору, кормит и, как редкость, показывает ее всякому иностранцу; там ее можно видеть еще и теперь.

Назад Дальше