Горбовский покивал.
– Я даже по-письменному могу,– сказал он ласково и взял конверт.
– Почерк отвратительный. Сам себя читать не могу, а сейчас писал в спешке…– Он помолчал, затем протянул руку.– Счастливого пути! Заранее спасибо вам.
– Как ваша шахта? – спросил Горбовский.
– Отлично,– ответил человек.– Не беспокойтесь за нас.
Горбовский вошел в здание Совета и стал подниматься по лестнице, обдумывая первую фразу своего обращения к Совету. Фраза никак не получалась. Он не успел подняться на второй этаж, когда увидел, что члены Совета спускаются ему навстречу. Впереди, ведя пальцем по перилам, легко ступал Ламондуа, совершенно спокойный и даже какой-то рассеянный. При виде Горбовского он улыбнулся странной, растерянной улыбкой и сейчас же отвел глаза. Горбовский посторонился. За Ламондуа шел директор, багровый и свирепый. Он буркнул: «Ты готов?» – и, не дожидаясь ответа, прошел мимо. Следом прошли остальные члены Совета, которых Горбовский не знал. Они громко и оживленно обсуждали вопрос об устройстве входа в подземное убежище, и в громкости этой и в их оживлении отчетливо чувствовалась фальшь, и было видно, что мысли их заняты совсем другим. А последним – на некотором расстоянии от всех – спускался Станислав Пишта, такой же широкий, дочерна загорелый и пышноволосый, как двадцать пять лет назад, когда он командовал «Подсолнечником» и вместе с Горбовским штурмовал Слепое Пятно.
– Ба! – сказал Горбовский.
– О! – сказал Станислав Пишта.
– Ты что здесь делаешь?
– Ругаюсь с физиками.
– Молодец,– сказал Горбовский.– Я тоже буду. А пока скажи, кто здесь заведует детской колонией?
– Я,– ответил Пишта.
Горбовский недоверчиво посмотрел на него.
– Я, я! – Пишта усмехнулся.– Не похоже? Сейчас ты убедишься. На площади. Когда начнется свара. Уверяю тебя, это будет совершенно непедагогичное зрелище.
Они стали медленно спускаться к выходу.
– Свара пусть,– сказал Горбовский.– Это тебя не касается. Где дети?
– В парке.
– Очень хорошо. Отправляйся туда и немедленно – слышишь? – немедленно начинай погрузку детей на «Тариэль». Там тебя ждут Марк и Перси. Ясли мы уже погрузили. Ступай быстро.
– Ты молодец,– сказал Пишта.
– А как же,– сказал Горбовский.– А теперь беги.
Пишта хлопнул его по плечу и вперевалку побежал вниз. Горбовский вышел вслед за ним. Он увидел сотни лиц, обращенных к нему, и услышал грохочущий голос Матвея, говорившего в мегафон:
– …и фактически мы решаем сейчас вопрос, что является самым ценным для человечества и для нас, как части человечества. Первым будет говорить заведующий детской колонией товарищ Станислав Пишта.
– Он ушел,– сказал Горбовский.
Директор оглянулся.
– Как ушел? – спросил он шепотом.– Куда?
На площади было очень тихо.
– Тогда разрешите мне,– сказал Ламондуа. Он взялся за мегафон.
Горбовский видел, как его тонкие белые пальцы плотно легли на судорожно стиснутые толстые пальцы Матвея. Директор отдал мегафон не сразу.
– Мы все знаем, что такое Радуга,– начал Ламондуа.– Радуга – это планета, колонизированная наукой и предназначенная для проведения физических экспериментов. Результата этих экспериментов ждет все человечество. Каждый, кто приезжает на Радугу и живет здесь, знает, куда он приехал и где он живет.– Ламондуа говорил резко и уверенно, он был очень хорош сейчас – бледный, прямой, напряженный, как струна.– Мы все солдаты науки. Мы отдали науке всю свою жизнь. Мы отдали ей всю нашу любовь и все лучшее, что у нас есть. И то, что мы создали, принадлежит, по сути дела, уже не нам. Оно принадлежит науке и всем двадцати миллиардам землян, разбросанным по Вселенной. Разговоры на моральные темы всегда очень трудны и неприятны. И слишком часто разуму и логике мешает в этих разговорах наше чисто эмоциональное «хочу» и «не хочу», «нравится» и «не нравится». Но существует объективный закон, движущий человеческое общество. Он не зависит от наших эмоций. И он гласит: человечество должно познавать. Это самое главное для нас – борьба знания против незнания. И если мы хотим, чтобы наши действия не казались нелепыми в свете этого закона, мы должны следовать ему, даже если нам приходится для этого отступать от некоторых врожденных или заданных нам воспитанием идей.– Ламондуа помолчал и расстегнул воротник рубашки.– Самое ценное на Радуге – это наш труд. Мы тридцать лет изучали дискретное пространство. Мы собрали здесь лучших нуль-физиков Земли. Идеи, порожденные нашим трудом, до сих пор еще находятся в стадии освоения, настолько они глубоки, перспективны и, как правило, парадоксальны. Я не ошибусь, если скажу, что только здесь, на Радуге, существуют люди – носители нового понимания пространства и что только на Радуге есть экспериментальный материал, который послужит для теоретической разработки этого понимания. Но даже мы, специалисты, не способны сейчас сказать, какую гигантскую, необозримую власть над миром принесет человечеству наша новая теория. Не на тридцать лет – на сто, двести… триста лет будет отброшена наука.
Ламондуа остановился, лицо его пошло красными пятнами, плечи поникли. Мертвая тишина стояла над городом.
– Очень хочется жить,– сказал вдруг Ламондуа.– И дети… У меня их двое, мальчик и девочка; они там, в парке… Не знаю. Решайте.
Он опустил мегафон и остался стоять перед толпой весь обмякший, постаревший и жалкий.
Толпа молчала. Молчали нуль-физики, стоявшие в первых рядах, несчастные носители нового понимания пространства, единственные на всю Вселенную. Молчали художники, писатели и артисты, хорошо знавшие, что такое тридцатилетний труд, и слишком хорошо знавшие, что всякий шедевр неповторим. Молчали на грудах выброшенной породы строители, тридцать лет работавшие бок о бок с нулевиками и для нулевиков. Молчали члены Совета – люди, которых считали самыми умными, самыми знающими, самыми добрыми и от которых в первую очередь зависело то, что должно было произойти.
Горбовский видел сотни лиц, молодых и старых, мужских и женских, и все они казались сейчас ему одинаковыми, необыкновенно похожими на лицо Ламондуа. Он отчетливо представлял себе, что они думают. Очень хочется жить: молодому – потому что он так мало прожил, старому – потому что так мало осталось жить. С этой мыслью еще можно справиться: усилие воли – и она загнана в глубину и убрана с дороги. Кто не может этого, тот больше ни о чем не думает, и вся его энергия направлена на то, чтобы не выдать смертельного ужаса. А остальные… Очень жалко труда. Очень жалко, невыносимо жалко детей. Даже не то чтобы жалко – здесь много людей, которые к детям равнодушны, но кажется подлым думать о чем-нибудь другом. И надо решать. Ох, до чего же это трудно – решать! Надо выбрать и сказать вслух, громко, что ты выбрал. И тем самым взять на себя гигантскую ответственность, совершенно непривычную по тяжести ответственность перед самим собой, чтобы оставшиеся три часа жизни чувствовать себя человеком, не корчиться от непереносимого стыда и не тратить последний вздох на выкрик «Дурак! Подлец!», обращенный к самому себе. Милосердие, подумал Горбовский.
Он подошел к Ламондуа и взял у него мегафон. Кажется, Ламондуа этого даже не заметил.
– Видите ли,– проникновенно сказал Горбовский в мегафон,– боюсь, что здесь какое-то недоразумение. Товарищ Ламондуа предлагает вам решать. Но понимаете ли, решать, собственно, нечего. Все уже решено. Ясли и матери с новорожденными уже на звездолете. (Толпа шумно вздохнула.) Остальные ребятишки грузятся сейчас. Я думаю, все поместятся. Даже не думаю, уверен. Вы уж простите меня, но я решил самостоятельно. У меня есть на это право. У меня есть даже право решительно пресекать все попытки помешать мне выполнить это решение. Но это право, по-моему, ни к чему. В общем-то товарищ Ламондуа высказал интересные мысли. Я бы с удовольствием с ним поспорил, но мне надо идти. Товарищи родители, вход на космодром совершенно свободный. Правда, простите, на борт звездолета подниматься не надо.
– Вот и все,– громко сказал кто-то в толпе.– И правильно. Шахтеры, за мной!
Толпа зашумела и задвигалась. Взлетело несколько птерокаров.
– Из чего надо исходить? – сказал Горбовский.– Самое ценное, что у нас есть,– это будущее…
– У нас его нет,– сказал в толпе суровый голос.
– Наоборот, есть! Наше будущее – это дети. Не правда ли, очень свежая мысль! И вообще нужно быть справедливыми. Жизнь прекрасна, и мы все уже знаем это. А детишки еще не знают. Одной любви им сколько предстоит! Я уж не говорю о нуль-проблемах. (В толпе зааплодировали.) А теперь я пошел.
Горбовский сунул мегафон одному из членов Совета и подошел к Матвею. Матвей несколько раз крепко ударил его по спине. Они смотрели на тающую толпу, на оживившиеся лица, сразу ставшие очень разными, и Горбовский пробормотал со вздохом:
– Забавно, однако. Вот мы совершенствуемся, совершенствуемся, становимся лучше, умнее, добрее, а до чего все-таки приятно, когда кто-нибудь принимает за тебя решение…
– Забавно, однако. Вот мы совершенствуемся, совершенствуемся, становимся лучше, умнее, добрее, а до чего все-таки приятно, когда кто-нибудь принимает за тебя решение…
ГЛАВА 9
«Тариэль-Второй», десантный сигма-Д-звездолет, создавался для переброски на большие расстояния небольших групп исследователей с минимальным комплектом лабораторного оборудования. Он был очень хорош для высадки на планеты с бешеными атмосферами, обладал огромным запасом хода, был прочен, надежен и на девяносто пять процентов состоял из энергетических емкостей. Разумеется, на корабле был жилой отсек из пяти крошечных кают, крошечной кают-компании, миниатюрного камбуза и вместительной рубки, сплошь заставленной пультами приборов управления и контроля. Был на корабле и грузовой отсек – довольно обширное помещение с голыми стенами и низким потолком, лишенное принудительного кондиционирования, пригодное (в самом крайнем случае) для устройства походной лаборатории. Нормально «Тариэль-Второй» принимал на борт до десяти человек, считая с экипажем.
Детей грузили через оба люка: младших – через пассажирский, старших – через грузовой. Возле люков толпились люди, и их было гораздо больше, чем ожидал Горбовский. С первого же взгляда было видно, что здесь не только воспитатели и родители. Поодаль громоздились ящики с нерозданными ульмотронами и с оборудованием для Следопытов Лаланды. Взрослые были молчаливы, но у корабля стоял непривычный шум: писк, смех, тонкоголосое нестройное пение – тот гомон, который во все времена был так характерен для интернатов, детских площадок и амбулаторий. Знакомых лиц видно не было, только в стороне Горбовский узнал Алю Постышеву. Да и она была совсем другая – поникшая и грустная, одетая изящно и аккуратно. Она сидела на пустом ящике, положив руки на колени, и смотрела на корабль. Она ждала.
Горбовский вылез из птерокара и направился к звездолету. Когда он проходил мимо Али, она жалостно улыбнулась ему и сказала: «А я Марка жду». – «Да-да, он скоро выйдет»,– ласково сказал Горбовский и пошел дальше. Но его сразу остановили, и он понял, что добраться до люка будет не так просто.
Крупный бородатый человек в панаме преградил ему дорогу.
– Товарищ Горбовский,– сказал он.– Я вас прошу, возьмите.
Он протянул Горбовскому длинный тяжелый сверток.
– Что это? – спросил Горбовский.
– Моя последняя картина. Я Иоганн Сурд.
– Иоганн Сурд,– повторил Горбовский.– Я не знал, что вы здесь.
– Возьмите. Она весит совсем немного. Это лучшее, что я сделал в жизни. Я привозил ее сюда на выставку. Это «Ветер»…
У Горбовского все сжалось внутри.
– Давайте,– сказал он и бережно принял сверток.
Сурд поклонился.
– Спасибо, Горбовский,– сказал он и исчез в толпе.
Кто-то крепко и больно схватил Горбовского за руку. Он обернулся и увидел молоденькую женщину. У нее дрожали губы и лицо было мокрое от слез.
– Вы капитан? – спросили она надорванным голосом.
– Да, да. Я капитан.
Она еще больнее стиснула его руку.
– Там мой мальчик… На корабле…– Губы начали кривиться.– Я боюсь…
Горбовский сделал удивленное лицо.
– Но чего же? Там он в полной безопасности.
– Вы уверены? Вы обещаете мне?..
– Он там в полной безопасности,– повторил Горбовский решительно.– Это очень хороший корабль!
– Столько детей,– сказала она, всхлипывая.– Столько детей!..
Она отпустила его руку и отвернулась. Горбовский, потоптавшись в нерешительности, пошел дальше, загораживая руками и боками шедевр Сурда, но его тут же схватили с обеих сторон под локти.
– Это весит всего три кило,– сказал бледный угловатый мужчина.– Я никогда никого ни о чем не просил…
– Вижу,– согласился Горбовский. Это действительно было заметно.
– Здесь отчет о наблюдениях Волны за десять лет. Шесть миллионов фотокопий.
– Это очень важно! – подтвердил второй человек, державший Горбовского за левый локоть. У него были толстые добрые губы, небритые щеки и маленькие умоляющие глазки.– Понимаете, это Маляев…– Он указал пальцем на первого.– Вы непременно должны взять эту папку…
– Помолчите, Патрик,– сказал Маляев.– Леонид Андреевич, поймите… Чтобы это больше не повторилось… Чтобы больше никогда,– он задохнулся,– чтобы больше никто и никогда не ставил перед нами этот позорный выбор…
– Несите за мной,– сказал Горбовский.– У меня заняты руки.
Они отпустили его, и он сделал шаг вперед, но ударился коленом о большой, закутанный в брезент предмет, который с явным трудом держали на весу двое юношей в одинаковых синих беретах.
– Может, возьмете? – пропыхтел один.
– Если можно…– сказал другой.
– Мы два года ее строили…
– Пожалуйста.
Горбовский покачал головой и стал их осторожно обходить.
– Леонид Андреевич,– жалобно сказал первый.– Мы вас умоляем.
Горбовский снова покачал головой.
– Не унижайся,– сказал второй сердито. Он вдруг отпустил свой угол, и закутанный предмет с треском ударился о землю.– Ну что ты держишь?
Он с неожиданной яростью пнул свой аппарат ногой и, сильно прихрамывая, пошел прочь.
– Володька! – крикнул первый с тревогой ему вслед.– Не сходи с ума!
Горбовский отвернулся.
– Скульпторам, конечно, надеяться не на что,– сказал над его ухом вкрадчивый голос.
Горбовский только помотал головой: говорить он не мог. За его спиной, наступая ему на пятки, хрипло дышал Маляев.
Еще группа каких-то людей с рулонами, свертками и пакетами в руках разом стронулась с места и пошла рядом.
– Может быть, имеет смысл сделать так…– нервно и отрывисто заговорил один из них.– Может быть, все… Сложить все у грузового люка… Мы понимаем, что шансов мало… Но вдруг все-таки останутся места… В конце концов, это не люди, это вещи… Рассовать их где-нибудь… как-нибудь…
– Да… да…– сказал Горбовский.– Я вас прошу, займитесь этим.– Он приостановился и переложил шедевр на другое плечо.– Сообщите об этом всем. Пусть сложат у грузового люка. Шагах в десяти и в стороне. Хорошо?
В толпе произошло движение, стало не так тесно. Люди с рулонами и свертками стали расходиться, и Горбовский выбрался, наконец, на свободное пространство возле пассажирского люка, где малыши, выстроенные парами, ждали очереди попасть в руки Перси Диксона.
Карапузы в разноцветных курточках, штанишках и шапочках пребывали в состоянии радостного возбуждения, вызванного перспективой всамделишного звездного перелета. Они были очень заняты друг другом и голубоватой громадой корабля и одаривали толпившихся вокруг родителей разве что рассеянными взглядами. Им было не до родителей. В круглом отверстии люка стоял Перси Диксон, облаченный в стариннейшую, давно забытую парадную форму звездолетчика, тяжелую и душную, с наспех посеребренными пуговицами, со значками и ослепительными позументами. Пот градом катился по его волосатому лицу, и время от времени он взревывал морским голосом: «По бим-бом-брамселям! По местам стоять, с якоря сниматься!» Это было очень весело, и восторженные мальки не спускали с него завороженных глаз. Тут же были двое воспитателей: мужчина держал в руке списки, а женщина очень весело пела с ребятишками песенку о храбром носороге. Ребятишки, не отрывая глаз от Диксона, подпевали с большим азартом, и каждый тянул свое.
Горбовский подумал, что если вот так стоять спиной к толпе, то можно подумать, будто действительно добрый дядя Перси организовал для дошкольников веселый облет Радуги на настоящем звездолете. Но тут Диксон поднял на руки очередного малыша и, обернувшись, передал его кому-то в тамбуре, и тогда за спиной Горбовского женский голос истерически закричал: «Толик мой! Толик…» И Горбовский оглянулся и увидел бледное лицо Маляева, и напряженные лица отцов, и лица матерей, улыбающиеся жалкими, кривыми улыбками, и слезы на глазах, и закушенные губы, и отчаяние, и бьющуюся в истерике женщину, которую поспешно уводил, обняв за плечи, человек в комбинезоне, испачканном землей. И кто-то отвернулся, и кто-то согнулся и торопливо побрел прочь, натыкаясь на встречных, а кто-то просто лег на бетон и стиснул голову руками.
Горбовский увидел Женю Вязаницыну, пополневшую и похорошевшую, с огромными сухими глазами и решительно сжатым ртом. Она держала за руку толстого спокойного мальчика в красных штанишках. Мальчик жевал яблоко и во все глаза глядел на блестящего Перси Диксона.
– Здравствуй, Леонид,– сказала она.
– Здравствуй, Женечка,– сказал Горбовский.
Маляев и Патрик отошли в сторону.
– Какой ты худой,– сказала она.– Все такой же худой. И даже еще больше высох.
– А ты похорошела.
– Я не очень отрываю тебя?
– Да нет, все идет, как должно идти. Мне только нужно осмотреть корабль. Я очень боюсь, что у нас все-таки не хватит места.
– Очень плохо одной. Матвей занят, занят, занят… Иногда мне кажется, что ему абсолютно все равно.