– Набирают добровольцев,– сказал Горбовский.
– А!..– с отвращением сказал водитель «крота».– Неделя помощи физикам!..
– Ну что ж, Валентин Петрович,– сказал лжештурман, стыдливо улыбаясь.– Так нас, по-видимому, и не пустят…
– Меня зовут Леонид Андреевич,– сказал Горбовский.
– А меня Ганс,– уныло признался лжештурман.– Пошли посидим на ящиках. Вдруг что-нибудь случится…
Девушка в косынке помахала им рукой. Они выбрались из толпы машин и присели на ящиках рядом с другими лжезвездолетчиками. Их встретили сочувственно-насмешливым молчанием.
Горбовский ощупал ящик. Пластмасса была грубая и жесткая. На солнцепеке было жарко. Делать Горбовскому здесь было совершенно нечего, но, как всегда, ему страшно хотелось познакомиться с этими людьми, узнать, кто они и как дошли до жизни такой, и вообще как идут дела. Он составил вместе несколько ящиков, спросил: «Можно я лягу?», лег, вытянувшись во всю длину, и с помощью струбцинки укрепил возле головы микрокондиционер. Потом он включил проигрыватель.
– Меня зовут Горбовский,– представился он.– Леонид. Я был капитаном этого звездолета.
– Я тоже был капитаном этого звездолета,– мрачно сообщил грузный темнолицый человек, сидевший справа.– Меня зовут Альпа.
– А меня зовут Банин,– заявил голый до пояса худощавый юноша в белой панаме.– Я был и остаюсь штурманом. Во всяком случае, пока не получу ульмотрон.
– Ганс,– коротко сказал лже-Валькенштейн, усевшись на траву поближе к микрокондиционеру.
Третий лжештурман, видимо, не слышал их. Он сидел к ним спиной и что-то писал, положив блокнот на колени.
Из толпы машин выехал длинный «гепард». Дверца приоткрылась, оттуда вылетели пустые коробки из-под ульмотронов, и «гепард» умчался в степь.
– Прозоровский,– сказал Банин с завистью.
– Да,– сказал Альпа горько.– Прозоровскому не приходится врать. Правая рука Ламондуа.– Он глубоко вздохнул.– Никогда не врал. Терпеть не могу врать. И теперь очень нехорошо на душе.
Банин сказал глубокомысленно:
– Если человек начинает врать помимо всякого желания, значит где-то что-то разладилось. Сложное последействие.
– Все дело в системе,– сказал Ганс.– Все дело в этой исходной установке: больше получает тот, у кого лучше выходит.
– А вы предложите другую установку,– сказал Горбовский.– Не получается у тебя ничего – на́ тебе ульмотрон. Получается – посиди на ящиках…
– Да,– сказал Альпа.– Какой-то страшный срыв. Кто когда-либо слыхал об очередях за оборудованием? Или за энергией? Ты давал заявку, и тебя обеспечивали… Тебя никогда даже не интересовало, откуда это берется. То есть интуитивно было ясно, что существует масса людей, с удовольствием работающих в сфере материального обеспечения науки. Между прочим, это действительно очень интересная работа. Помню, я сам после школы с большим удовольствием занимался рационализацией сборки нейтринных схем. Сейчас о них уже не помнят, но когда-то это был очень популярный метод – нейтринный анализ.– Он достал из кармана почерневшую трубку и медленными уверенными движениями набил ее. Все с любопытством следили за ним.– Хорошо известно, что относительная численность потребителей оборудования и производителей оборудования с тех пор существенно не изменилась. Но, видимо, произошел какой-то чудовищный скачок в потребностях. Судя по всему – я просто смотрю вокруг,– среднему исследователю требуется сейчас раз в двадцать больше энергии и оборудования, чем в мое время.– Он глубоко затянулся, и трубка засипела и захрипела.– Такое положение объяснимо. Испокон веков считается, что наибольшего внимания заслуживает та проблема, которая дает максимальный ливень новых идей. Это естественно, иначе нельзя. Но если первичная проблема лежит на субэлектронном уровне и требует, скажем, единицы оборудования, то каждая из десяти дочерних проблем опускается в материю по крайней мере на этаж глубже и требует уже десяти единиц. Ливень проблем вызывает ливень потребностей. И я уже не говорю о том, что интересы производителей оборудования далеко не всегда совпадают с интересами потребителей.
– Заколдованный круг,– сказал Банин.– Прозевали наши экономисты.
– Экономисты тоже исследователи,– возразил Альпа.– Они тоже имеют дело с ливнями проблем. И раз уж мы заговорили об этом, то вот любопытный парадокс, который очень интересует меня последнее время. Возьмите нуль-Т. Молодая, плодотворная и очень перспективная проблема. Поскольку она плодотворная, Ламондуа по праву получает огромное материальное и энергетическое обеспечение. Чтобы сохранить за собой это материальное обеспечение, Ламондуа вынужден непрерывно гнать вперед – быстрее, глубже и… у́же. А чем быстрее и глубже он забирается, тем больше ему нужно и тем сильнее он ощущает нехватку, пока, наконец, не начинает тормозить сам себя. Взгляните на эту очередь. Сорок человек ждут и тратят драгоценное время. Треть всех исследователей Радуги тратит время, нервную энергию и темп мысли! А остальные две трети сидят сложа руки по лабораториям и могут думать сейчас только об одном: привезут или не привезут? Это ли не самоторможение? Стремление сохранить приток материальных ресурсов порождает гонку, гонка вызывает непропорциональный рост потребностей, и в результате возникает самоторможение.
Альпа замолчал и стал выколачивать трубку. Из толпы машин, расталкивая их направо и налево, выбрался «крот». В окне нелепо высокой кабины торчала крышка новенького ульмотрона. Проезжая мимо, водитель помахал лжезвездолетчикам.
– Хотел бы я знать, зачем Следопытам ульмотрон,– пробормотал Ганс.
Никто не ответил. Все провожали взглядом «крота», на задней стенке которого красовался опознавательный знак Следопытов – черный семиугольник на красном щитке.
– По-моему, все-таки,– сказал Банин,– виноваты экономисты. Надо было предвидеть. Надо было двадцать лет назад повернуть школы так, чтобы сейчас хватало кадров для обеспечения науки.
– Не знаю, не знаю,– сказал Альпа.– Возможно ли вообще планировать такой процесс? Мы мало знаем об этом, но ведь может оказаться, что установить равновесие между духовным потенциалом исследователей и материальными возможностями человечества вообще нельзя. Грубо говоря, идей всегда будет гораздо больше, чем ульмотронов.
– Ну, это еще надо доказать,– сказал Банин.
– А я ведь не сказал, что это доказано. Я только предположил.
– Такое предположение порочно,– заявил Банин. Он начинал горячиться.– Оно утверждает кризис на вечные времена! Это же тупик!..
– Почему же тупик? – тихо сказал Горбовский.– Наоборот.
Банин не слушал.
– Надо выходить из кризиса! – говорил он.– Надо искать выходы! И выход уж, конечно, не в мрачных предположениях!
– Почему же в мрачных? – сказал Горбовский. Но на него опять не обратили внимания.
– Отказываться от основного принципа распределения нельзя,– говорил Банин.– Это будет просто нечестно по отношению к самым лучшим работникам. Вы будете двадцать лет жевать одну частную проблемку, а энергии, скажем, получать столько же, сколько Ламондуа. Это же нелепо! Значит, выход не здесь? Не здесь. Вы сами-то видите выход? Или вы ограничиваетесь холодной регистрацией?
– Я старый научный работник и старый человек,– сказал Альпа.– Всю свою жизнь занимаюсь физикой. Правда, сделал я мало, я рядовой исследователь, но не в этом дело. Вопреки всем этим новым теориям я убежден, что смысл человеческой жизни – это научное познание. И, право же, мне горько видеть, что миллиарды людей в наше время сторонятся науки, ищут свое призвание в сентиментальном общении с природой, которое они называют искусством, удовлетворяются скольжением по поверхности явлений, которое они называют эстетическим восприятием. А мне кажется, сама история предопределила разделение человечества на три группы: солдаты науки, воспитатели и врачи, которые, впрочем, тоже солдаты науки. Сейчас наука переживает период материальной недостаточности, а в то же время миллиарды людей рисуют картинки, рифмуют слова… вообще создают в п е ч а т л е н и я. А ведь среди них много потенциально великолепных работников. Энергичных, остроумных, с невероятной трудоспособностью.
– Ну, ну! – сказал Банин.
Альпа промолчал и начал набивать трубку.
– Разрешите, я продолжу вашу мысль,– сказал Горбовский.– Я вижу, вы не решаетесь.
– Попробуйте,– сказал Альпа.
– Хорошо бы всех этих художников и поэтов согнать в учебные лагеря, отобрать у них кисти и гусиные перья, заставить пройти краткосрочные курсы и вынудить строить для солдат науки новые У-конвейеры, собирать тау-такторы, лить эргохронные призмы…
– Вот чепуха! – разочарованно сказал Банин.
– Да, это чепуха,– согласился Альпа.– Но наши мысли не зависят от наших симпатий и антипатий. Мысль эта глубоко мне неприятна, она даже пугает меня, но она возникла… и не только у меня.
– Это бесплодная мысль,– лениво сказал Горбовский, глядя в небо.– Попытка разрешить противоречие между общим духовным и материальным потенциалом человечества в целом. Она ведет к новому противоречию, старому и банальному,– между машинной логикой и системой морали и воспитания. В таком столкновении машинная логика всегда терпит поражение.
Альпа кивнул и окутался облаками дыма. Ганс задумчиво проговорил:
– Мысль страшненькая. Помните «проект десяти»? Когда Совету предложили перебросить в науку часть энергии из Фонда изобилия… Во имя чистой науки поприжать человечество в области элементарных потребностей. Помните этот лозунг: «Ученые готовы голодать»?
Банин подхватил:
– А Ямакава тогда встал и сказал: «А шесть миллиардов детей не готовы. Так же не готовы, как вы не готовы разрабатывать социальные проекты».
– Я тоже не люблю изуверов,– сказал Горбовский.
– Я вот недавно прочел книгу Лоренца,– сказал Ганс.– «Люди и проблемы»… Читали?
– Читали,– сказал Горбовский.
Альпа отрицательно помотал головой.
– Хорошая книга, правда? И поразила меня там одна мысль. Правда, Лоренц на ней не останавливается, говорит об этом мимоходом.
– Ну, ну? – сказал Банин.
– Я, помню, целую ночь об этом думал. Не хватало аппаратуры, ждали, пока подвезут,– знаете, обычная эта нервотрепка. И вот я пришел к такому выводу. Лоренц упоминает о естественном отборе в науке. Какие факторы определяют главенство научных направлений сейчас, когда наука не влияет или почти не влияет больше на материальное благосостояние?
– Ну, ну? – сказал Банин.
– И вот я пришел к такому выводу. Пройдет некоторое время, и те научные исследования, которые оказались наиболее успешными, впитают в себя все материальное обеспечение, непомерно углубятся, а остальные направления просто сами собой сойдут на нет. И вся наука будет состоять из двух-трех направлений, в которых никто, кроме корифеев, разбираться не будет. Понимаете меня?
– А, чушь! – сказал Банин.
– Ну почему же чушь? – спросил Ганс обиженно.– Вот факты. В науке существуют сотни тысяч направлений. В каждом работают тысячи людей. Лично я знаю четыре группы исследователей, которые из-за систематических неудач бросали работу и вливались в другие, более успешные группы. Я сам дважды так поступал…
Альпа сказал:
– Шутки шутками, а возьмите того же Ламондуа. Вот он рвется сломя голову к осуществлению нуль-Т. Нуль-Т, как и следовало ожидать, дает массу новых ответвлений. Но Ламондуа вынужден обрубать почти все эти ответвления, он просто вынужден игнорировать их. Потому что у него нет никакой возможности тщательно проработать каждое ответвление на перспективность. Мало того, он вынужден сознательно игнорировать заведомо поразительные и интересные вещи. Так, например, случилось с Волной. Неожиданное, удивительное и, на мой взгляд, грозное явление. Но, преследуя свою цель, Ламондуа пошел даже на раскол в своем лагере. Он поссорился с Аристотелем, он отказывается обеспечивать волновиков. Он идет вглубь, вглубь, вглубь, его проблема становится все у́же. Волна осталась у него далеко в тылу. Она для него только помеха, он слышать о ней не хочет. А она, между прочим, сжигает посевы…
Над космодромом загремел громкоговоритель всеобщего оповещения:
– Внимание, Радуга! Говорит директор. Старшего бригады испытателей Габу вместе с бригадой прошу немедленно явиться ко мне.
– Счастливые люди,– сказал Ганс.– Никакие ульмотроны им не нужны.
– У них своих забот хватает,– сказал Банин.– Видел я однажды, как они тренируются,– нет уж, я лучше буду лжештурманом… А потом два года сидеть без своего дела и каждый день слышать: «Потерпите еще чуть-чуть. Вот, может быть, завтра…»
– Я рад, что вы заговорили о том, что в тылу,– сказал Горбовский.– «Белые пятна» науки. Меня этот вопрос тоже занимает. По-моему, у нас в тылу нехорошо… Например, Массачусетская машина.– Альпа покивал. Горбовский обратился к нему.– Вы, конечно, должны помнить. Сейчас о ней вспоминают редко. Угар кибернетики прошел.
– Ничего не могу вспомнить о Массачусетской машине,– сказал Банин.– Ну, ну?
– Знаете, это древнее опасение: машина стала умнее человека и подмяла его под себя… Полсотни лет назад в Массачусетсе запустили самое сложное кибернетическое устройство, когда-либо существовавшее. С каким-то там феноменальным быстродействием, необозримой памятью и все такое… И проработала эта машина ровно четыре минуты. Ее выключили, зацементировали все входы и выходы, отвели от нее энергию, заминировали и обнесли колючей проволокой. Самой настоящей ржавой колючей проволокой – хотите верьте, хотите нет.
– А в чем, собственно, дело? – спросил Банин.
– Она начала в е с т и с е б я,– сказал Горбовский.
– Не понимаю.
– И я не понимаю, но ее едва успели выключить.
– А кто-нибудь понимает?
– Я говорил с одним из ее создателей. Он взял меня за плечо, посмотрел мне в глаза и произнес только: «Леонид, это было страшно».
– Вот это здорово,– сказал Ганс.
– А,– сказал Банин.– Чушь. Это меня не интересует.
– А меня интересует,– сказал Горбовский.– Ведь ее могут включить снова. Правда, она под запретом Совета, но почему бы не снять запрет?
Альпа проворчал:
– Каждому времени свои злые волшебники и привидения.
– Кстати, о злых волшебниках,– подхватил Горбовский.– Я немедленно вспоминаю о казусе Чертовой Дюжины.
У Ганса горели глаза.
– Казус Чертовой Дюжины – как же! – сказал Банин.– Тринадцать фанатиков… Кстати, где они сейчас?
– Позвольте, позвольте,– сказал Альпа.– Это те самые ученые, которые сращивали себя с машинами? Но ведь они же погибли.
– Говорят, да,– сказал Горбовский,– но ведь не в этом дело. Прецедент создан.
– А что,– сказал Банин.– Их называют фанатиками, но в них, по-моему, есть что-то притягательное. Избавиться от всех этих слабостей, страстей, вспышек эмоций… Голый разум плюс неограниченные возможности совершенствования организма. Исследователь, которому не нужны приборы, который сам себе прибор и сам себе транспорт. И никаких очередей за ульмотронами… Я это себе прекрасно представляю. Человек-флаер, человек-реактор, человек-лаборатория. Неуязвимый, бессмертный…
– Прошу прощения, но это не человек,– проворчал Альпа.– Это Массачусетская машина.
– А как же они погибли, если они бессмертны? – спросил Ганс.
– Разрушили сами себя,– сказал Горбовский.– Видимо, не сладко быть человеком-лабораторией.
Из-за машин появился багровый от напряжения человек с цилиндром ульмотрона на плече. Банин соскочил с ящика и побежал помочь ему. Горбовский задумчиво наблюдал, как они грузят ульмотрон в вертолет. Багровый человек жаловался:
– Мало того, что дают один вместо трех. Мало того, что теряешь половину дня. Тебе еще приходится доказывать, что ты имеешь право! Тебе не верят! Вы можете себе это представить – тебе не верят! Не верят!!!
Когда Банин вернулся, Альпа сказал:
– Все это довольно фантастично. Если вас интересует тыл, обратите лучше пристальное внимание на Волну. Каждая неделя – очередная нуль-транспортировка. И каждая нуль-транспортировка вызывает Волну. Большое или маленькое извержение. А занимаются Волной дилетантски. Не получилось бы второй Массачусетской машины, только без выключателя. Камилл – вы знаете Камилла? – рассматривает ее как явление планетарного масштаба, но его аргументы неудобопонятны. С ним очень трудно работать.
– Кстати,– сказал Ганс,– знаете точку зрения Камилла на будущее? Он считает, что нынешняя увлеченность наукой – это своего рода благодарность за изобилие, инерция тех времен, когда способность к логическому восприятию мира была единственной надеждой человечества. Он говорил так: «Человечество накануне раскола. Эмоциолисты и логики – по-видимому, он имеет в виду людей искусства и людей науки – становятся чужими друг другу, перестают друг друга понимать и перестают друг в друге нуждаться. Человек рождается эмоциолистом или логиком. Это лежит в самой природе человека. И когда-нибудь человечество расколется на два общества, так же чуждых друг другу, как мы чужды леонидянам…»
– А,– сказал Банин.– Ну что за чепуха. Какой там раскол? Куда денется средний человек? Пагава, может быть, и смотрит на новую картину Сурда как баран на новые ворота, а Сурд, возможно, не понимает, зачем на свете существует Пагава, тут ничего не скажешь – вот тебе логик, а вот эмоциолист. А кто я? Да, я научный работник. Да, три четверти моего времени и три четверти моих нервов принадлежат науке. Но без искусства я тоже не могу! Вот у кого-то здесь играет проигрыватель, и мне очень хорошо. Я бы обошелся и без проигрывателя, но с ним мне гораздо лучше… Так вот, как же я, спрашивается, расколюсь?
– Я тоже так думаю,– сказал Ганс.– Но он говорил, что, во-первых, гений нашего времени – это средний человек будущего; а во-вторых, будто существует не один средний человек, а два – эмоциолист и логик. Во всяком случае, так я его понял.