За рулем восседал хозяин, Евгений Эдуардович. Его старинная кожаная тужурка лоснилась. Глаза были прикрыты целлулоидными очками. Широчайшее кепи дополняло его своеобразный облик.
Кстати, он был чуть ли не первым российским автомобилистом. Сел за руль в двенадцатом году. Некоторое время был личным шофером Родзянко. Затем возил Троцкого, Кагановича, Андреева. Возглавил первую российскую автошколу. Войну закончил командиром бронетанкового подразделения. Удостоился многих правительственных наград. Естественно, сидел. В преклонные годы занялся реставрацией старинных автомобилей.
Продукция Евгения Эдуардовича демонстрировалась на международных выставках. Его модели использовали на съемках отечественные и зарубежные кинематографисты. Он переписывался на четырех языках с редакциями бесчисленных автомобильных журналов.
Если машины участвовали в киносъемках, хозяин сопровождал их. Кинорежиссеры обратили внимание на импозантную фигуру Евгения Эдуардовича. Поначалу использовали его в массовых сценах. Затем стали поручать ему небольшие эпизодические роли. Он изображал меньшевиков, дворян, ученых старого закала. В общем, стал еще и киноактером…
Я провел на Елизаровской двое суток. Мои записи были полны интересных деталей. Мне не терпелось приступить к работе.
Приезжаю в редакцию. Узнаю, что Безуглов в командировке. А ведь он говорил мне, что командировочные фонды израсходованы.
Ладно… Захожу к ответственному секретарю газеты Боре Минцу. Рассказываю о своих планах. Сообщаю наиболее эффектные подробности.
Минц говорит:
— Как фамилия?
Я достал визитную карточку Евгения Эдуардовича.
— Холидей, — отвечаю, — Евгений Эдуардович Холидей.
Минц округлил глаза:
— Холидей? Русский умелец — Холидей? Потомок Левши — Холидей?! Ты шутишь!.. Что мы знаем о его происхождении? Откуда у него такая фамилия?
— Минц, по-твоему, — лучше?.. Не говоря о происхождении…
— Хуже, — согласился Минц, — бесспорно, хуже. Но Минц при этом — частное лицо. Про Минца не сочиняют очерков к Дню рационализатора. Минц не герой. О Минце не пишут…
(Я тогда подумал — не зарекайся!)
Он добавил: — Лично я не против англичан.
— Еще бы, — говорю…
Мне вдруг стало тошно. Что происходит? Все не для печати. Все кругом не для печати. Не знаю, откуда советские журналисты черпают темы!.. Все мои затеи — неосуществимые. Все мои разговоры — не телефонные. Все знакомства — подозрительные…
Ответственный секретарь говорит:
— Напиши про мать-героиню. Найди обыкновенную, скромную мать-героиню. Причем, с нормальной фамилией. И напиши строк двести пятьдесят. Такой материал всегда проскочит. Мать-героиня — это вроде беспроигрышной лотереи…
Что мне оставалось делать? Все-таки я штатный журналист.
Опять звоню друзьям. Приятель говорит:
— У нашей дворничихи — целая орава ребятишек. Хулиганье невероятное.
— Это неважно.
— Ну, тогда приезжай.
Еду по адресу.
Дворничиху звали Лидия Васильевна Брыкина. Это тебе не мистер Холидей! Жилище ее производило страшное впечатление. Шаткий стол, несколько продырявленных матрасов, удушающий тяжелый запах. Кругом возились оборванные, неопрятные ребятишки. Самый маленький орал в фанерной люльке. Девочка лет четырнадцати мрачно рисовала пальцем на оконном стекле.
Я объяснил цель моего прихода. Лидия Васильевна оживилась:
— Пиши, малый, записывай… Уж я постараюсь. Все расскажу народу про мою собачью жизнь.
Я спросил:
— Разве государство вам не помогает?
— Помогает. Еще как помогает. Сорок рублей нам положено в месяц. Ну и ордена с медалями. Вон на окне стоит полная банка. На мандарины бы их сменять, один к четырем.
— А муж? — спрашиваю.
— Который? У меня их целая рота. Последний за «Солнцедаром» ушел, да так и не вернулся. С год тому назад…
Что мне оставалось делать? Что я мог написать об этой женщине?
Я посидел для виду и ушел. Обещал зайти в следующий раз.
Звонить было некому. Все опротивело. Я подумал — не уволиться ли мне в очередной раз? Не пойти ли грузчиком работать?
Тут жена говорит мне:
— В подъезде напротив живет интеллигентная дама. Утром гуляет с детьми. Их у нее человек десять… Ты узнай… Я забыла ее фамилию — на ша…
— Шварц?
— Да нет, Шаповалова… Или Шапошникова… Фамилию и телефон можно узнать в домоуправлении.
Я пошел в домоуправление. Поговорил с начальником Михеевым. Человек он был приветливый и добродушный. Пожаловался:
— Подчиненных у меня — двенадцать гавриков, а за вином отправить некого…
Когда я заговорил об этой самой даме, Михеев почему-то насторожился;
— Не знаю… Поговорите с ней лично. Зовут ее Шапорина Галина Викторовна. Квартира — двадцать три. Да вон она гуляет с малышами. Только я здесь ни при чем. Меня это не касается…
Я направился в сквер. Галина Викторовна оказалась благообразной, представительной женщиной. В советском кино такими изображают народных заседателей.
Я поздоровался и объяснил, в чем дело. Дама сразу насторожилась. Заговорила в точности, как наш управдом:
— В чем дело? Что такое? Почему вы обратились именно ко мне?
Мне стало все это надоедать. Я спрятал авторучку и говорю:
— Что происходит? Чего вы так испугались? Не хотите разговаривать — уйду. Я же не хулиган…
— Хулиганы мне как раз не страшны, — ответила дама.
Затем продолжала:
— Мне кажется, вы интеллигентный человек. Я знаю вашу матушку и знала вашего отца. Я полагаю, вам можно довериться. Я расскажу, в чем дело. Хулиганов я, действительно, не боюсь. Я боюсь милиции.
— Но меня-то, — говорю, — чего бояться? Я же не милиционер.
— Но вы журналист. А в моем положении рекламировать себя более, чем глупо. Разумеется, я не мать-героиня. И ребятишки эти — не мои. Я организовала что-то вроде пансиона. Учу детей музыке, французскому языку, читаю им стихи. В государственных яслях дети болеют, а у меня — никогда. И плату я беру самую умеренную. Но вы догадываетесь, что будет, если об этом узнает милиция? Пансион-то, в сущности, частный…
— Догадываюсь, — сказал я.
— Поэтому забудьте о моем существовании.
— Ладно, — говорю.
Я даже не стал звонить в редакцию. Скажу, думаю, если потребуется, что у меня творческий застой. Все равно уже гонорары за декабрь будут символические. Рублей шестнадцать. Тут не до костюма. Лишь бы не уволили…
Тем не менее костюм от редакции я получил. Строгий, двубортный костюм, если не ошибаюсь, восточногерманского производства. Дело было так.
Я сидел у наших машинисток. Рыжеволосая красавица Манюня Хлопина твердила:
— Да пригласи же ты меня в ресторан! Я хочу в ресторан, а ты меня не приглашаешь!
Мне приходилось вяло оправдываться:
— Я ведь и не живу с тобой.
— А зря. Мы бы вместе слушали радио. Знаешь, какая моя любимая передача — «Щедрый гектар»! А твоя?
— А моя — «Есть ли жизнь на других планетах?»
— Не думаю, — вздыхала Хлопина, — и здесь-то жизнь собачья…
В эту минуту появился таинственный незнакомец. Еще днем я заметил этого человека.
Он был в элегантном костюме, при галстуке. Усы его переходили в низкие бакенбарды. На запястье висела миниатюрная кожаная сумочка.
Скажу, забегая вперед, что незнакомец был шпионом. Просто мы об этом не догадывались. Мы решили, что он из Прибалтики. Всех элегантных мужчин у нас почему-то считали латышами.
Незнакомец говорил по-русски с едва заметным акцентом.
Вел он себя непосредственно и даже чуточку агрессивно. Дважды хлопнул редактора по спине. Уговорил парторга сыграть в шахматы. В кабинете ответственного секретаря Минца долго листал технические пособия.
Тут мне хотелось бы отвлечься. Я убежден, что почти все шпионы действуют неправильно. Они зачем-то маскируются, хитрят, изображают простых советских граждан. Сама таинственность их действий — подозрительна. Им надо вести себя гораздо проще. Во-первых, одеваться как можно шикарнее. Это внушает уважение. Кроме того, не скрывать заграничного акцента. Это вызывает симпатию. А главное — действовать с максимальной бесцеремонностью.
Допустим, шпиона интересует новая баллистическая ракета. Он знакомится в театре с известным конструктором. Приглашает его в ресторан.
Глупо предлагать этому конструктору деньги. Денег у него хватает. Нелепо подвергать конструктора идеологической обработке. Он все это знает и без вас.
Нужно действовать совсем иначе. Нужно выпить. Обнять конструктора за плечи. Хлопнуть его по колену и сказать:
— Как поживаешь, старик? Говорят, изобрел чтото новенькое? Черкни-ка мне на салфетке две-три формулы. Просто ради интереса…
И все. Шпион может считать, что ракета у него в кармане…
Целый день незнакомец провел в редакции. К нему привыкли. Хоть и переглядывались с некоторым удивлением.
Звали его — Артур.
В общем, заходит Артур к машинисткам и говорит:
— Простите, я думал, это есть уборная.
Я сказал:
— Идем. Нам по дороге.
В сортире шпион испуганно оглядел наше редакционное полотенце. Достал носовой платок.
Мы разговорились. Решили спуститься в буфет. Оттуда позвонили моей жене и заехали в «Кавказский».
Выяснилось, что оба мы любим Фолкнера, Бриттена и живопись тридцатых годов. Артур был человеком мыслящим и компетентным. В частности, он сказал:
— Живопись Пикассо — это всего лишь драма, а творчество Рене Магритта — катастрофическая феерия…
Я поинтересовался:
— Ты был на Западе?
— Конечно.
— И долго там прожил?
— Долго. Сорок три года. Если быть точным, до прошлого вторника.
— Я думал, ты из Латвии.
— Я швед. Это рядом. Хочу написать книгу о России…
Расстались мы поздно ночью возле гостиницы «Европейская». Договорились встретиться завтра.
Наутро меня пригласили к редактору. В кабинете сидел незнакомый мужчина лет пятидесяти. Он был тощий, лысый, с пегим венчиком над ушами. Я задумался, может ли он причесываться, не снимая шляпы.
Мужчина занимал редакторское кресло. Хозяин кабинета устроился на стуле для посетителей. Я присел на край дивана.
— Знакомьтесь, — сказал редактор, — представитель комитета государственной безопасности майор Чиляев.
Я вежливо приподнялся. Майор, без улыбки, кивнул. Видимо, его угнетало несовершенство окружающего мира.
В поведении редактора я наблюдал — одновременно — сочувствие и злорадство. Вид его как будто говорил: «Ну что? Доигрался?! Теперь уж выкручивайся самостоятельно. А ведь я предупреждал тебя, дурака…»
Майор заговорил. Резкий голос не соответствовал его утомленному виду.
— Знаете ли вы Артура Торнстрема?
— Да, — отвечаю, — вчера познакомились.
— Задавал ли он какие-нибудь провокационные вопросы?
— Вроде бы, нет. Он вообще не задавал мне вопросов, Я что-то не припомню.
— Ни одного?
— По-моему, ни единого.
— С чего началось ваше знакомство? Точнее, где и как вы познакомились?
— Я сидел у машинисток. Он вошел и спрашивает…
— Ах, спрашивает? Значит, все-таки спрашивает?! О чем же, если не секрет?
— Он спросил — где здесь уборная?
Майор записал эту фразу и добавил:
— Советую вам быть повнимательнее…
Дальнейший разговор показался мне абсолютно бессмысленным. Чиляева интересовало все. Что мы ели? Что пили? О каких художниках беседовали? Он даже поинтересовался, часто ли швед ходил в уборную?..
Майор настаивал, чтоб я припомнил все детали. Не злоупотребляет ли швед алкоголем? Поглядывает ли на женщин? Похож ли на скрытого гомосексуалиста?
Я отвечал подробно и добросовестно. Мне было нечего скрывать.
Майор сделал паузу. Чуть приподнялся над столом. Затем слегка возвысил голос:
— Мы рассчитываем на вашу сознательность. Хотя вы человек довольно легкомысленный. Сведения, которые мы имеем о вас, более чем противоречивы. Конкретно — бытовая неразборчивость, пьянка, сомнительные анекдоты…
Мне захотелось спросить — что же тут противоречивого? Но я сдержался. Тем более что майор вытащил довольно объемистую папку. На обложке была крупно выведена моя фамилия.
Я не отрываясь глядел на эту папку. Я испытывал то, что почувствовала бы, допустим, свинья в мясном отделе гастронома.
Майор продолжал:
— Мы ждем от вас полнейшей искренности. Рассчитываем на вашу помощь. Надеюсь, вы уяснили, какое это серьезное задание?.. А главное, помните — нам все известно. Нам все известно заранее. Абсолютно все…
Тут мне захотелось спросить — а как насчет Миши Барышникова? Неужели было известно заранее, что Миша останется в Штатах?!
Майор тем временем спросил:
— Как вы договорились со шведом? Должны ли встретиться сегодня?
— Вроде бы, — говорю, — должны. Он пригласил нас с женой в Кировский театр. Думаю позвонить ему, извиниться, сказать, что заболел.
— Ни в коем случае, — привстал майор, — идите. Непременно идите. И все до мелочей запоминайте. Мы вам завтра утром позвоним.
Этого, подумал я, мне только не хватало!
— Не могу, — говорю, — есть объективные причины.
— То есть?
— У меня нет костюма. Для театра нужна соответствующая одежда. Там, между прочим, бывают иностранцы.
— Почему же у вас нет костюма? — спросил майор. — Что за ерунда такая? Вы же работник солидной газеты.
— Зарабатываю мало, — ответил я.
Тут вмешался редактор:
— Я хочу раскрыть вам одну маленькую тайну. Как известно, приближаются новогодние торжества. Есть решение наградить товарища Довлатова ценным подарком. Через полчаса он может зайти в бухгалтерию. Потом заехать во Фрунзенский универмаг. Выбрать там подходящий костюм рублей за сто двадцать.
— У меня, — говорю, — нестандартный размер.
— Ничего, — сказал редактор, — я позвоню директору универмага…
Так я стал обладателем импортного двубортного костюма. Если не ошибаюсь, восточногерманского производства. Надевал я его раз пять. Один раз, когда был в театре со шведом. И раза четыре, когда меня делегировали на похороны…
А моего шведа через неделю выслали из Союза. Он был консервативным журналистом. Выразителем интересов правого крыла.
Шесть лет он изучал русский язык. Хотел написать книгу. И его выслали.
Надеюсь, без моего участия. То, что я рассказывал о нем майору, выглядело совершенно безобидно.
Более того, я даже предупредил Артура, что за ним следят. Вернее, намекнул ему, что стены имеют уши…
Швед не понял. Короче, я тут ни при чем.
Самое удивительное, что знакомый диссидент Шамкович обвинил меня тогда в пособничестве КГБ.
Офицерский ремень
Самое ужасное для пьяницы — очнуться на больничной койке. Еще не окончательно проснувшись, ты бормочешь:
— Все! Завязываю! Навсегда завязываю! Больше — ни единой капли!
И вдруг обнаруживаешь на голове толстую марлевую повязку. Хочешь потрогать бинты, но оказывается, что левая рука твоя в гипсе. И так далее.
Все это произошло со мной летом шестьдесят третьего года на юге республики Коми.
За год до этого меня призвали в армию. Я был зачислен в лагерную охрану. Окончил двадцатидневную школу надзирателей под Синдором…
Еще раньше я два года занимался боксом. Участвовал в республиканских соревнованиях. Однако я не помню, чтобы тренер хоть раз мне сказал:
— Ну, все. Я за тебя спокоен.
Зато я услышал это от инструктора Торопцева в школе надзорсостава. После трех недель занятий. И при том, что угрожали мне в дальнейшем не боксеры, а рецидивисты…
Я попытался оглядеться. На линолеуме желтели солнечные пятна. Тумбочка была заставлена лекарствами. У двери висела стенная газета — «Ленин и здравоохранение».
Пахло дымом и, как ни странно, водорослями. Я находился в санчасти.
Болела стянутая повязкой голова, Ощущалась глубокая рана над бровью. Левая рука не действовала.
На спинке кровати висела моя гимнастерка. Там должны были оставаться сигареты. Вместо пепельницы я использовал банку с каким-то чернильным раствором. Спичечный коробок пришлось держать в зубах.
Теперь можно было припомнить события вчерашнего дня.
Утром меня вычеркнули из конвойного списка. Я пошел к старшине:
— Что случилось? Неужели мне полагается выходной?
— Вроде того, — говорит старшина, — можешь радоваться… Зэк помешался в четырнадцатом бараке. Лает, кукарекает… Повариху тетю Шуру укусил… Короче, доставишь его в психбольницу на Иоссере. А потом целый день свободен. Типа выходного.
— Когда я должен идти?
— Хоть сейчас.
— Один?
— Ну почему — один? Вдвоем, как полагается. Чурилина возьми или Гаенко…
Чурилина я разыскал в инструментальном цехе. Он возился с паяльником. На верстаке что-то потрескивало, распространяя запах канифоли.
— Напайку делаю, — сказал Чурилин, — ювелирная работа. Погляди.
Я увидел латунную бляху с рельефной звездой. Внутренняя сторона ее была залита оловом. Ремень с такой напайкой превращался в грозное оружие.
Была у нас в ту пору мода — чекисты заводили себе кожаные офицерские ремни. Потом заливали бляху слоем олова и шли на танцы. Если возникало побоище, латунные бляхи мелькали над головами…
Я говорю:
— Собирайся.
— Что такое?
— Психа везем на Иоссер. Какой-то зэк рехнулся в четырнадцатом бараке. Между прочим, тетю Шуру укусил.
Чурилин говорит:
— И правильно сделал. Видно, жрать хотел. Эта Шура казенное масло уносит домой. Я видел.
— Пошли, — говорю.